Армия жизни — страница 9 из 50

Взрослый мир, отвечающий на это как на явление несерьезное, может быть, и прав в том, что детские конфликты сами по себе не столь серьезны, но категорически не прав в несерьезной оценке тех позиций, на основе которых совершается первый опыт нравственного выбора.

Самое опасное, когда этот стойкий предрассудок сталкивается с мещанской психологией. По кодексу мещанина мир делится на «меня любимого» и остальных. Для «меня любимого», для моего любимого дитяти существуют только права, для всех остальных — только обязанности. Незрелое сознание тринадцати-четырнадцатилетних, подвергаясь атаке мещанского представления о мире, оказывается нередко направленным в сторону разрушения духовных ценностей, в сторону категорического снисхождения к себе и жестокости к окружающим людям.

Для меня было крайне неожиданным и важным, что Женя-Джека впервые ударил человека в шестом классе.

Фильм «Чучело» рассказывает именно о шестиклассниках. Точность совпадения меня потрясла.

Уверен, что сегодня необходим большой разговор о возрасте двенадцатилетних, потому что именно в этом возрасте, по моему глубокому убеждению, и начинается рождение гражданина.

Ролан Быков


Взрослые, по-моему, видят в современной молодежи только плохие стороны. Они хотят помочь нам, но чаще мешают, не понимая наших увлечений, интересов.

Сама я никогда не считалась «трудной». С первого класса училась хорошо, но где-то с 6-го класса примкнула к компании «трудных». Ребята были и ровесники, и старше. Почти у всех было что-нибудь неблагополучно в семье. У одного отец — горький пьяница, у другого мать с отцом развелись, у третьего мать умерла, и он «резко пошел вниз». Но все они были неплохие ребята. Позже к нам примкнули те, у которых было все хорошо дома, но их не понимали родители, хотели сделать из одного «великого музыканта», из другого полиглота. Делать нам было нечего. Решили записаться в спортивную школу, выбрали конный спорт, но нас не приняли, сказали, мест нет. После этого жизнь ребят стала «пропащей». Я же из компании выбыла.

Поведение и поступки ребят зависят от воспитания… Надо непременно чем-нибудь увлечь ребят, когда человек занят, у него нет времени на бессмысленное поведение.

Что не понимают взрослые во мне? Наверное, свободолюбие. Не хочу ни от кого зависеть в полной мере. Не понимаю в них реалистичности.

Я-ко, 14 лет, Ленинград


Мне вручили пачку двойных листков в клеточку. Я бегло просмотрел сочинения. Все они, конечно, были о жизни до… До того дня, когда судьба занесла этих ребят на окраину города, за глухой забор, в воспитательно-трудовую колонию.

За окном светило солнышко, ветер гонял по плацу два желтеющих листка. Я сидел и читал сочинения.

«В семье у меня дела были плохие. Отец часто пил и скандалил. Когда я был маленьким, мы с матерью очень часто убегали из дома и ночевали у соседей…»

«Вначале моя жизнь протекала, как и почти у всех людей моего года, то есть до пяти лет меня водили в детский сад, где я в какой-то мере воспитывался, но об этом что-то очень плохо помню. А вот с шести лет жизнь моя, если можно так сказать, пошла боком. Из детсада я по странным причинам выбыл и до школы находился без контроля, потому что, когда я просыпался, дома уже никого не было, и весь день я был сам себе хозяин: что хотел, то и делал. Родители мои, хотя и просили соседей, чтобы они за мной присмотрели, но какое дело соседям до чьего-то сына? Между прочим, именно в это время я и познал одну сторону денег. Около моего дома находился гараж комбината бытового обслуживания. Ну и там, как в любой «шарашкиной конторе», после работы шоферы и механики любили выпить. А так как делать мне было нечего, то я там все время крутился, сдавал пустые бутылки, благо магазин был под боком и бутылки в нем принимали любого калибра. На вырученные деньги я покупал конфеты и прочие сладости».

«Когда я пошел учиться в четвертый класс, между отцом и матерью произошла крупная ссора, и мать подала на развод… Мы уехали в другой город, и там я немного разболтался, как говорится, без отцовского глаза…»

«…Единственная моя претензия к отцу и матери в том, что уж очень строго меня держали в возрасте от 12 до 15 лет. В эти черные для меня дни очень много меня били ремнем за замечания в школе и вообще за мое мальчишеское поведение. Между прочим, били меня иногда совершенно ни за что. Могли бы просто со мной поговорить, и все было бы хорошо. После пятнадцати лет меня потянуло на улицу к более или менее взрослой жизни. Мне хотелось сходить в кино и на танцы, но меня по-прежнему не пускали. И вот в один декабрьский вечер я сказал маме, что в школе вечер и что я хочу туда сходить. Она мне категорически отказала. Тут я не выдержал, психанул и заявил, что на вечер в школу я все равно пойду. Когда я оделся, дорогу мне загородила мать. Мы с ней поговорили: сначала мирно, потом уже в резких тонах. В результате я оттолкнул ее от двери и выбежал на улицу. Почему я так подробно запомнил этот случай? Да, мне кажется, потому, что этот вечер явился границей, притом довольно резкой, в моих отношениях с семьей. Чем дальше шло время, тем я все меньше стал слушаться их советов, а поступал, как считал нужным…»

Я сидел с этими сочинениями, написанными неустоявшимися юношескими почерками, и раскладывал их, как кубики: картинка к картинке.

Ему шесть лет, мама на работе, завтрак на столе, улица смотрит в окно, пустая бутылка мягко шлепается в траву, как бумажный самолетик… Он школьник, пальцы в чернилах, клякса в дневнике, забыл таблицу умножения… Он растет, а отца нет дома, и почему-то плачет мама, а когда отец придет, лучше зажать уши ладонями и спрятать голову под одеяло… Вот ему пятнадцать лет, декабрь, метель… Вот-вот и с ним что-нибудь случится, и на пульте дежурного райотдела милиции вспыхнет тревожная лампочка.

Я понимал, что так быть не могло. Что невозможно арифметическим сложением многих судеб создать одну-единственную в своем роде и как бы общую для всех. То, что происходило с одним парнем, не могло в точности происходить с другим. До колонии они не были знакомы друг с другом, жили в разных домах, на разных улицах, и их отцы не были собутыльниками, а матери, если были несчастливы, то, как говорится, каждая по-своему.

Но передо мной лежали три или четыре десятка сочинений на тему: «Рассказ о моей жизни». Сочинения эти были очень похожи друг на друга, и даже не знаю, как точнее сказать, чем… Наверное, все-таки, одним, одинаковым ощущением детства.

В комнату вошел начальник колонии.

— Да, — сказал он, помолчав. — Все правильно. Все совершенно справедливо. Подавляющее большинство наших ребят из семей крайне неблагополучных… Но это-то, наверное, ни для кого не открытие…

Но что же это такое — неблагополучная семья? Ведь все больше и больше возрастают показатели ее благосостояния. Комнатка в коммуналке скоро уж вовсе станет редкостью!

Что ж происходит-то в этих неблагополучных семьях?

Дети теряют родителей. Не в их телесном виде и обличье — тишину и покой родительского крова, любого, какой бы там ни был метраж, какая бы мебель там ни стояла.

Дети лишаются детства. Ведь что детство без дома, который притягивает тебя не отцовским рублем, а чем-то иным, совсем иным…

Николенька приезжает домой… Помните? Возьмите, перечитайте трилогию Льва Николаевича Толстого «Детство», «Отрочество», «Юность».

«Сени и лестницу я прошел, еще не проснувшись хорошенько, но в передней замок двери, задвижка, косая половица, закапанная салом по-старому, тень от кривой, холодной, только что зажженной светильни сальной свечи, всегда пыльное, не выставлявшееся двойное окно, за которым, как я помнил, росла рябина, — все это так было знакомо, так полно воспоминаниями, так дружно между собой, как будто соединено одной мыслью, что я вдруг почувствовал на себе ласку этого милого старого дома. Мне невольно представился вопрос: как могли мы, я и дом, быть так долго друг без друга?..»

«Ласка этого старого дома…» С какой потрясающей точностью переданы ощущения шестнадцатилетнего человека! Какой живой у него дом!

Но дом и должен быть живым. Улица-то — вечный объект педагогических диагнозов — становится пугалом для родителей только тогда, когда дом холоден для ребенка, когда дом отвергает его, когда в домашнем мире нет мира. Да и самого домашнего мира тоже, наверное, нет. А что без него детство? Одна мертвая жилплощадь.

Недаром многие воспитанники колонии, когда я их спрашивал, гарантированы ли они от нового преступления, отвечали: да, если вернутся из колонии в другой город, на другой конец своего города, на другую улицу в конце концов!

Нет, не потому они так отвечали, что не любили свой дом, не скучали по нему. Любили и скучали: какой ни есть, а свой, родной. Но не доверяли ему. Предчувствовали, что дом может укрыть их тело стенами, но душу оставит беззащитной.

Один мой знакомый, девятнадцатилетний парень Витя (с ним мы еще познакомимся поближе), арестованный за целый ряд преступлений, как-то в разговоре в пух и прах разбил некоторые наши педагогические концепции. «Не согласен, что улица влияет тлетворно, — говорил он мне. — Улица — это хорошее и плохое. На улице ты видишь и злое, и доброе. Дело все в том, к чему ты стремишься. А к чему ты стремился, то и находишь на улице».

Вот что дает дом — дает растущему человеку первые нравственные установки. И вот почему дом, не способный их дать, неблагополучен.

В последнее время мы очень много говорим о том, что у подростка должен быть в городе дом, где его всегда ждут, где всегда будут рады его видеть. Но почему-то, говоря так, мы подразумеваем какой-то другой, не домашний дом — клуб, секцию, дискотеку… Возможно, и это правильно и современно. Но тот, единственный и главный дом детства? Неужели движения души повсеместно заглушены баритоном теледиктора? Неужели случайные попутчики в самолете внимательнее выслушают нас, чем собственный сын? Неужели и ДОМ канет в тартарары, как исчезает Двор, превращаясь в беспредельный микрорайон?