Ароматы кофе — страница 79 из 84

Суд над ней был на удивление краток. Поскольку своей вины она не отрицала, выступлений в защиту не было. Производивший арест чиновник зачитал свои показания, прокурор произнес несколько слов, судья огласил приговор — десять шиллингов штрафа или три недели тюремного заключения.

— Я предпочитаю тюрьму, — спокойно сказала Эмили.

Ее слова были встречены аплодисментами собравшихся на галерее суфражисток. Судья стукнул молотком, призывая к тишине.

— Вы отказываетесь выплатить штраф?

— Я отказываюсь признать правомерность данного судилища, которое оплачено и моими налогами, но без моего согласия.

— Ну что ж. Уведите ее!


Я попытался подойти к ней, но меня не допустили. И я топтался среди ожидающих, надеясь хотя бы мельком увидеть ее, когда ее повезут в тюрьму Холлоуэй. Среди собравшихся я заметил Брюэра, одетого, как на похороны. Пробиваясь ко мне сквозь толпу, он надсадно прокричал:

— Теперь вы довольны, Уоллис? Или вам еще мало несчастий, которые вы навлекли на мою жену?

— Я не меньше вашего страдаю, что она попала в тюрьму, — в отчаянии произнес я.

Как раз в этот момент от здания суда отъехала «Черная Мария».[74] Автомобиль медленно пробивался сквозь массу народа, звоном колокола призывая людей освобождать дорогу. Эмили, сидящую сзади, увидеть было невозможно, но мы все громкими криками и рукоплесканиями старались подбодрить ее. Я все время представлял себя на ее месте и то, каково ей теперь.


Как вдруг я заметил еще одно знакомое лицо. Поспешив, чтобы не упустить ее, я выкрикнул:

— Ада? Ада Пинкер?

Она обернулась:

— Надо же, Роберт!

Она остановилась, а также и другая женщина рядом с ней.

— Я не предполагала вас здесь встретить.

— И я вас. Вы прибыли из Оксфорда? Эмили говорила мне, что вы замужем за тамошним профессором.

— Да. У нас там как-то нормальнее, нет такой дикости, как у вас в Лондоне. — Ада вздохнула. — Я в ужасе от всего этого.

— Я тоже. Эмили совершенно непреклонна. Подозреваю, что она предпочтет голодовку.

— Мы надеемся, что сможем ее повидать, — и Ада кивнула на свою спутницу. — Мы же все-таки одна семья.

Я повернулся к другой женщине:

— Кажется, я не имею удовольствия…

— Имеете, мистер Уоллис, — произнесла она голосом, показавшимся мне чем-то знакомым. — Хотя насчет удовольствия я сомневаюсь. Подозреваю, у вас сохранились обо мне не слишком радужные воспоминания.

Должно быть, мое лицо выразило явную растерянность, потому что Ада сказала:

— Филомена очень повзрослела с тех пор, как вы с ней виделись в последний раз.

— Боже милостивый… Лягушонок?

Юная женщина кивнула:

— Хотя теперь немногие меня так называют.

Я всмотрелся в ее лицо. И уловил лишь отголоски тех детских черт, что сохранились в памяти. Ее лягушачьи, с выпуклыми веками глаза преобразились. Вернее изменилось само лицо. И теперь глаза придавали ему необычное выражение, будто она только что проснулась.

— Я сохранила все ваши письма, — добавила Филомена. — Доводила сестер до исступления, приставала к ним: когда придет очередное. Я даже наизусть учила ваши письма.

— Весьма сомневаюсь, что их стоило перечитывать, — сказал я.

Мы шли от зала суда под гору вниз вместе с остальной толпой.

— «Можешь передать Аде, что, если хочет выйти замуж, то ей ни в коем случае не следует скалывать волосы на затылке», — процитировала Филомена. — «Здесь в этих целях принято выбивать себе парочку передних зубов, мазать бритую голову ярко-желтой краской и растленным ножом изрезывать зигзагами свой лоб. Только в этом случае вас признают красавицей и будут всегда приглашать танцевать». Вы, конечно же, помните эти свои слова?

— Боже милостивый, — пробормотал я снова. И перевел взгляд на Аду: — Неужели я был настолько бестактен? Прошу вас, простите меня!

— Не стоит извинений, — сухо сказала она. — Муж у меня этнолог, и бестактные сравнения с особями, чьи головы вымазаны ярко-желтой краской, меня уже не смущают.

У станции метро она остановилась.

— Нам в западном направлении. Дать вам знать, если узнаю что-нибудь об Эмили?

— Да, прошу вас! — Я вручил им свою визитку. — И, несмотря на печальные обстоятельства, было очень приятно снова встретиться с вами обеими.

— Взаимно, — тепло сказала Ада.

Мы обменялись рукопожатиями. Когда я пожимал одетую в перчатку руку Филомены, она сказала:

— Мне всегда было любопытно, мистер Уоллис, сочиняете ли вы еще свои нелепые стишки?

Я отрицательно покачал головой:

— Очень надеюсь, что полностью избавился от этого вздора. Правда, в последнее время столько всякого вздора исходит от нашего правительства.

— Это верно, — сказала Ада озабоченно. — Уж слишком они держатся за свои принципы. Очень надеюсь, что у Эмили все благополучно обойдется.


Камера была размером двенадцать на восемь футов, стены выкрашены серой, как внутри корабля, краской. В камере были газовая лампа, небольшое окно под самым потолком — не выглянешь, дощатая кровать и стул. На голых досках лежали две свернутые простыни и подушка. Под полкой в углу стояли два ведра с жестяными крышками. На полке — молитвенник, список правил поведения, небольшая грифельная доска и мел.

Эмили расстелила простыни на досках и стала обследовать ведра. В одном была вода, второе, очевидно, предназначалось для туалета. Подушка была набита соломой: из ткани торчали острые золотистые соломины.

Звуки гулким эхом, как в пещере, разносились по бесконечным тюремным коридорам. К Эмили издалека раскатами грома катился какой-то гул, постепенно подбираясь все ближе: клацанье дверей, голоса и шаги. Решетка на двери поднялась. Бесплотный голос произнес:

— Обед!

— Есть не буду, — сказала Эмили.

В дверном оконце появилась миска с супом. Эмили не двинулась с места. Через мгновение миска исчезла, оставив слабый запах жира и пропаренных овощей. Грохот укатился прочь. Газовая лампа со временем потухла — наверно, решила Эмили, снаружи было приспособление, чтобы надзирательница могла гасить лампу: даже в такой малости Эмили было отказано.

На следующее утро вопреки предписанию Эмили не встала с кровати. Загремела решетка.

— Еще не поднялись? — произнес удивленный голос. — Вот вам завтрак.

— Я объявляю голодовку.

Решетка снова закрылась.

Начался поток посетителей.

Капеллан, смотрительница, надсмотрщик — посыпались избитые фразы.

— Надеюсь, миссис Брюэр, — сказал капеллан, — что вы воспользуетесь предоставленным вам временем, чтобы мысленно стремиться к совершенствованию.

— Я не собираюсь совершенствоваться. Надеюсь, наш премьер-министр займется этим.

Капеллан был явно шокирован и предостерег Эмили, чтобы больше она не произносила оскорбительных речей.

Ее отвели в ванную: кабинка перегораживалась дверью в два фута высотой, и надзирательница, войдя следом, не спускала с Эмили глаз. Была там и уборная, но дверь в нее также оказалась в полвысоты, а цепочка отведена наружу, чтобы воду спускала не заключенная, а надзирательница.

Едва Эмили вернулась в камеру, явился начальник тюрьмы, высокий суетливый человек с внешностью банковского служащего.

— Не воображайте, что вам позволено устраивать здесь беспорядки, — пригрозил он ей. — Мы имеем дело с женщинами-убийцами и ярыми воровками. И свое дело знаем. Но если не станете доставлять нам неприятностей, вы снова сможете обрести свободу.

— Даже если выпустите меня отсюда, — ответила Эмили, — свободу дать вы мне не сможете. Я получу ее только тогда, когда женщины получат право голоса.

— Пока вы состоите под моим надзором, прошу не забывать называть меня «сэр», — со вздохом сказал он. Потом спросил, окинув Эмили взглядом: — Ваш муж ведь член Парламента?

Она кивнула.

— Если вам потребуются кое-какие мелочи для удобства, обращайтесь ко мне. Скажем, мыло, более удобная подушка…

— Я настаиваю, чтобы меня содержали как обычную заключенную.

— Отлично! — Начальник повернулся, чтобы уйти, но что-то остановило его. — Никак не могу взять в толк, миссис Брюэр. — Он резко шагнул от двери назад в камеру. — Если вы добьетесь успеха, если женщины получат право голоса, это может свести на нет галантность, существующую между полами, неужели эта мысль не посещала вас? Почему-то у мужчин сложилось особое к женщинам отношение?

— Так это из соображений галантности вы предлагаете мне мыло? — спокойно спросила Эмили. — Или из-за высокого положения моего мужа?

Явился обед — опять суп; правда, принесшая его служащая обозвала его похлебкой. Эмили есть отказалась. Пришел врач и спросил, когда она ела в последний раз. Эмили ответила.

— Вы обязаны сегодня поужинать, — сказал врач.

Эмили отрицательно покачала головой:

— Я есть не буду.

— В противном случае вас покормят силой.

— Я окажу сопротивление.

— Что ж, посмотрим. По моему опыту, многие, объявлявшие голодовку и тому подобное, выдерживали не более двух суток. После чего организм напоминал им об их неразумном поведении.

Врач ушел следом за остальными. Эмили ждала довольно долго. Наступил час разминки, прогулки во дворе: в одну шеренгу, в полном молчании.

Когда настало время ужина — хотя вечер еще не наступил, — надзирательница спросила, будет ли Эмили есть. Та ответила отрицательно.

В сумерки потушили свет. Эмили лежала на кровати, к тому времени от голода у нее уже кружилась голова.

Сквозь отдающийся эхом тюремный грохот она расслышала какое-то пение. На мелодию марша «Тело Джона Брауна». Слова были иные, но Эмили их знала: это был один из гимнов суфражисток. Она с радостью кинулась к дверной решетке. Опустившись у двери на колени, вытянула шею, направив взгляд в коридор, и присоединилась к общему пению:

Поднимайтесь, женщины, смелей вставайте в строй,

Предстоит нам славный и непримиримый бой.