Мама (глотает лекарства.)
А, тогда я могу немного поспать. Убери отсюда это платье, смотри, чтобы не помялось. Не буду же я спать в платье.
Дочка
(Убирает платье, надевает на мать ночную сорочку.)
Поспи, мама.
Поэтесса уже была серьезно влюблена, когда ее радость постепенно начала терять свое космическое измерение. Болезненное расстояние вызвало усиление беспокоящего действия окаменевших взглядов и обманчивых воспоминаний. Одиночество и действительность вызвали только нервическую меланхолию. Дарованные слова, стерильные и остывшие, переселились на потолок, исчезающий под растениями, висевшими, как прозрачные сосульки. Иллюзии, подумалось ей, располагают невероятным арсеналом приманок. Так ей, облагороженной отшельничеством, осталось только то, что она сама подарила. Впрочем, в ее распоряжении был груз слов, это изобилие блага, которое она могла вручить оконному проему как невозвратные дары, такие, которыми не покупается ничья преданность и которые не служат ничьему тщеславию.
А надо было на все взглянуть и под другим углом, и она отправилась в путь по бескрайней пустыне вдоль океана, чтобы телесная усталость открыла ей новые горизонты. Взгляд искоса умножил перспективы, скручивания и кривые. И, наконец, она создала красноречие в танце. «В некоторых мертвых языках, — всплыло у нее из памяти, когда она уже сидела за своим письменным столом, — появляется омонимия, когда одно и то же слово обозначает и дар, и яд. Эта семантическая двойственность утешает и указывает на развязку. Дар, приносимый смертью, есть дар освобождения. Но только до тех пор, пока я могу дарить, — пришло ей в голову, — я не смогу умереть. Спасение пришло, парадокс в том, что я всё-таки должна его дождаться. Я буду ждать, и писать стихи. Это единственное, что я умею», — с тоской подумала поэтесса и наклонилась над тетрадью.
Мама
А что на ужин?
Дочка
Пита с сыром и йогурт.
Мама
Смотри, чтобы йогурт был не холодный. Ты знаешь, что я не люблю пить холодное.
Дочка
Не волнуйся, всё как надо.
Мама
А что это за женщины сегодня были?
Дочка
Из агентства. Мы возьмем круглосуточную сиделку.
Мама
Мне никого не надо. И эти, которые днем приходят, мне только мешают.
Дочка
Мне надо. Ты не можешь оставаться одна, пока я на работе, ты слишком старая.
Мама
Я старая? Что ты говоришь? Сколько мне лет?
Дочка
Восемьдесят восемь.
Мама
Ого, кто бы мог подумать?! Так это значит, что я буду жить до ста лет.
Дочка
Конечно. Ешь.
Мама
А кто эти женщины, что сегодня приходили?
Дочка
Мы наймем женщину из агентства, за тобой присматривать.
Мама
Мне никто не нужен, я все могу сама.
Дочка
Ты не можешь ходить.
Мама
Да, у меня болят ноги.
Дочка
Поэтому эта женщина будет у нас в доме, будет тебе готовить, будет ходить с тобой гулять…
Мама (резко меняет тон.)
Вы уволены. Покиньте мою комнату. Я сказала, что мне никто не нужен.
Когда Эмили Дикинсон потеряла всякую надежду, что из Бостона придет письмо или хотя бы какая-то весточка, она отказалась от намерения вновь туда поехать, как планировала раньше, и сообщила об этом своей семье. «Теперь я буду молчать», — подумала она, распаковывая дорожный кофр. Так Антон Павлович много лет спустя прекрасно сформулирует ту же мысль и вложит ее в уста одной своей героини, которая скажет: «… Теперь буду молчать… Буду теперь, как гоголевский сумасшедший… молчание… молчание…»
Потом Эмили села за стол с намерением написать стихотворение, но поскольку была взволнована, ей это никак не удавалось, она только записала в дневник некоторые мысли, от которых не могла освободиться, но которые, когда она опять будет в состоянии писать, ей пригодятся.
«Мое терпение, — записала она, — достигнет совершеннолетия, умножится тайное значение пифагоровых чисел, замкнутся круги воспоминаний, опадет листва и в тысячный раз наступит осень, а я продолжу молчать. Если я совершаю поступки, движимая истинной любовью, то она безусловна и все перенесет, поэтому и нет нужды что-либо говорить. Легко ли это? Нет, но пути назад теперь нет. Я должна жить в немоте, не-владении и не-милости. Кто-то и так должен. Каждый получает по мере своей или по заслугам, а мне, похоже, выпало прекратить напрасно тратить слова и отказаться от своих мыслей, потому что они ослабели, как дохлая кляча. Последовательность во всем, и мои поступки пусть тоже замолчат».
Следующие несколько дней поэтесса никого не принимала, ни с кем не сказала ни слова, и вообще не выходила из комнаты, что сильно расстроило ее близких, а горожане сплетничали, узнав об этом от прислуги. Поэтому позже в биографии поэтессы написали, что она была эксцентрична и замкнута.
Мама
Не могли бы вы дать мне телефон моей дочки?
Дочка
Что?… Мама, я твоя дочка.
Мама
Так дай мне телефон. Мне надо спросить у тебя кое-что важное.
Дочка
Тебе не надо для этого звонить мне по телефону, видишь, я сижу рядом с тобой.
Мама
Нет, надо. Это очень конфиденциально, можно только по телефону.
Дочка
Хорошо, давай, съешь еще две ложечки, а потом позвоним по телефону, договорились?
Мама
А где папа?
Дочка
Что?!
Мама
Он давно уже уехал. И все не возвращается.
Дочка
Папа умер девять лет назад.
Мама
Как это? А я ничего не знаю.
Дочка
Мама, я с тобой живу, разве ты не помнишь?
Мама
Я в шоке. А от чего он умер? (Плачет.)
Дочка
Он был старый и умер. А ты забыла. Девять лет назад.
Мама
Я хочу прилечь. Меня клонит в сон.
Дочка
Хорошо. Давай, потихоньку. (Ведет к кровати и укладывает.)
Мама
А сколько мне лет? Восемьдесят?
Дочка
И восемь.
Мама
Много. Человек должен умирать вовремя.
Дочка
Вовремя, это когда придет время. Не нам решать. Давай, спокойной ночи. Сладких снов.
Мама
Я тебе скажу кое-что. Мне нравится жить. Вот так, чтобы ты знала. (Улыбается.)
Дочка
(Улыбается.)
Да, мама.
Едва все наладилось, и когда в доме семейства Дикинсон все шло своим чередом, у лавки со смешанным товаром телеграфист остановил Лавинию и передал ей письмо для ее сестры. Отменив все свои несделанные дела и намеченные планы, она немедленно отправилась в дом брата, чтобы посоветоваться, что ей делать. Похоже, что возобладало мнение именно невестки, которая настаивала на том, чтобы письмо все-таки вручить Эмили, независимо от того, какое беспокойство оно вызовет. Так и было сделано.
Увидев на своем столе письмо из Бостона, Эмили Дикинсон решила, что выйдет прогуляться к морю, но передумала, вместо дверей комнаты случайно открыв дверцы шкафа. В тот же миг она решительно распечатала и прочла письмо. Оно касалось ее стихов, исключительно лестное, высоко оценивало ее необычное дарование, а содержание двух последних фраз могло быть истолковано и как выражение личной симпатии.
«Я не знаю, что это такое, что мной так дерзко овладевает, — записала тем вечером поэтесса в своем дневнике, — что меня без представления, без предуведомления, не говоря ни слова, всякий раз вновь убивает. Подобно йогу я шагаю по раскаленным углям, от парадокса к парадоксу, не обжигаясь и не дыша. Меня больше нет, но все-таки я существую, только теперь в каком-то неизвестном пространстве и времени, где не действуют ни мои устои, ни мои умения. Мои мысли, онемев, теснятся у меня в ладонях, потому что никогда больше ничего не будет, как раньше. А страх неожиданно отступает, когда все вокруг накрывает льняная тьма».
Мама
Посади меня у окна. Я хочу позагорать.
Дочка
Сейчас, только сниму коляску с тормоза. Так тебе хорошо?
Мама
Намажь меня кремом, «Нивеей», чтобы загореть получше.
Дочка (намазывает крем.)
Так хорошо?
Мама
И ноги мне намажь.
Дочка
Вот, так.
Мама
Не уходи, побудь здесь.
Дочка
Я никуда не ухожу. Буду сидеть рядом с тобой и читать.
Мама
А что ты читаешь?
Дочка
Последнюю жатву Эмили Дикинсон.
Мама
Ты все время читаешь. Ты любишь читать?
Дочка
Люблю.
Мама
Милая моя, что бы я без тебя делала.
Дочка
Я здесь, мамочка, не волнуйся. Ни на шаг от тебя.
Мама (вдруг ударяется в панику.)
Ой, скорей, скорей, убери эти крошки со стола, скорей!
Дочка
Мама, успокойся, что с тобой?
Мама
Ой, нельзя, чтобы стол был грязный, скорей, пусти, я уберу…
Дочка (кричит.)
Мама, прекрати! Сейчас на полдник будет персик.
Мама
Вы кто? Почему вы кричите?
Дочка
Совсем с ума сошла, меня не узнаёшь. Давай, сосредоточься. Скажи, как меня зовут.
Мама
Кого?
Дочка
Меня как зовут? Хочу услышать.
Мама
Ну-у…
Дочка
Как меня зовут?
Мама
Наверное, тебя зовут Идиотка, если ты не знаешь своего имени, а спрашиваешь у меня.
У нее не было такой вспомогательной мысли, при помощи которой ей удалось бы поддержать свое угнетенное терпение и успокоить раздирающее страстное желание. Но в попытке самозащиты она думала, что надо еще постараться, и постоянно на ходу вслух повторяла, что жалость к себе — ее единственный, но самый опасный враг. Потом она искала опору в своих любимых, верных книгах. Евклид сказал, что те, которые не могут согласоваться, между собой равны. Он, разумеется, имел в виду математические объекты, а не смятенное сердце Эмили Дикинсон, но ей не на что было опереться. И теперь она припоминала, что седьмая аксиома толкует по