Асфальт и тени — страница 18 из 52

Костя, ничего не понимая, медленно гладил ее пахнущие летним бором, солнцем и озером нежные волосы, целовал сладкие от слез глаза.

— Через час ты уплывешь к своим друзьям, и твой бездушный, несущий погибель всему живому железный мир разлучит нас. Пройдут отмеренные Праматерью священные девять месяцев, и солнце увидит новую жизнь. Это будет девочка с твоими серо-синими глазами. Когда ей исполнится семнадцать лет, она каждый год в июле станет появляться на этом спрятанном болотом острове, приводить в порядок древнее святилище и долгие годы ждать того, кто, презрев свою ученость и гордыню, подаст изваянию творца мира хотя бы кусок черствого хлеба. Я растворюсь в вечной жизни, когда тебе исполнится сорок три, но, когда бы ты ни вернулся после долгих скитаний на родную землю, буду всегда встречать тебя небесной драпежной птушкой, мой любимый…

Челн скользил в белом безмолвии. Спрыгнув на берег, Костусь очнулся у древнего святилища. Перед ним лежали его вещи, оставленные у озера. Все мышцы томительно ныли от перенапряжения, из неловко поставленного на камни ведра еще не успела вылиться вся вода. Хлеба у подножия идола не было. Вновь набрав воды, он спустился к палатке.

У костра, раздувая подернутые сединой угли, сидел Паша. После завтрака на берегу озера они нашли большую, выбеленную временем и солнцем лодку с веслами. Все так обрадовались, что никто не заметил на озерном песке неглубокие следы босых девичьих ног.

Костусь вздрогнул и вернулся к реальности. Прямо на него смотрела пронзительно-голубыми глазами большая хищная птица.

— По-ле-ся! — вырвался из горла не то стон, не то крик.

Птица, как ему показалось, виновато вздохнула и, взмахнув могучими крыльями, улетела в свое вечное, языческое небо.

Наместник Грома

Вениамин Алексеевич в эту ночь спал отвратительно. Стоило сомкнуть отяжелевшие от усталости веки, как крамольные сны начинали точить его черствую душу, ибо что может быть ужаснее для высокого, хоть и бывшего, федерального чиновника откровенной, вызывающей дерзости по отношению к могущественному начальнику. Он поначалу даже вскакивал, стирая сухой ладонью со лба, вместе с остатками кошмара, капли противного пота.

Отдышавшись и отделив явь от игры воображения, успокаивался и с полчаса лежал, с тревогой прислушиваясь к биению сердца. Усталость и духота брали свое. Он проваливался в спасительную яму освежающего сна, но, достигнув ее мягкого дна, опять попадал в знакомый всей стране кабинет. Господи, что он там вытворял! Размахивая руками, брызжа слюной, Вениамин Алексеевич что-то чуть ли не кричал опешившему от неожиданности человеку. В очередной раз, испугавшись, он попытался проснуться, однако собеседник волевым жестом остановил его, налил из хрустального графина казенной кипяченой воды, протянул стакан и пригласил присесть. На матовом глянце столешницы лежал листок с небольшим текстом, буквы расплывались, но по красному пятну герба вверху страницы он понял, что это важная государственная бумага.

Громко зазвонил телефон. Вениамин Алексеевич проснулся и по-детски обрадовался: все, включая пот и тревожные пробуждения, — обычный дурной, сложносоставной сон. Невзирая на кошмары, выспался он превосходно. Поднял трубку и бодрым голосом, предварительно удивившись, кого это в такую рань? — ответил:

— Доброе утро, вас слушают.

— Это хорошо, что ты меня слушаешь и, судя по голосу, уже успел сделать зарядку, — быстро, как обычно захлебываясь словами, зашепелявил Армоцкий.

«Только мне черта с утра и не хватало», — подумал Вениамин, но вслух скучающе-вежливо произнес:

— Рад слышать тебя, мне сдается, что ты и вовсе не ложился. Поражаюсь, просто Мефистофель какой-то.

— Старик, за Мефистофеля спасибо, ты же знаешь, что мне нравятся такие эпитеты. Так что в самое яблочко. А хрен его знает, может, это и не эпитет. Ты вот что, собирайся и срочно дуй ко мне на дачу. Тут, старик, такое заворачивается… — и трубка захныкала прерывающейся пустотой.

Ехать не хотелось, но и не поехать на зов самого Калиостро современности Вениамин, увы, позволить себе не мог, уж больно многим в последнее время был ему обязан.

Михаил Львович Армоцкий, в отличие от многих нынешних олигархов, начинал не с банальной фарцы застойными дефицитами, а являясь представителем инженерно-технического сословия, умудрился заработать первые капиталы на подшипниках, вернее, не на самих подшипниках, а на шариках к ним. Как это ему удалось при обвальном спаде отечественной экономики, остается загадкой. На дотошные расспросы журналистов он только отшучивался, мол, у кого чего не хватает, тот то и покупает, такая уж у нас страна. Раздобрев на шариках, он постепенно прибрал к рукам оптовую торговлю велосипедами, вошедшими в провинции на целое пятилетие в моду из-за поголовного обнищания населения, потом отхватил краюшку от нефтяного каравая, замутил сомнительную сделку с продажей военной техники в одну подгулявшую арабскую страну, а разразившийся скандал умело использовал для финансово-кредитных махинаций. Надо отдать ему должное, все это он проделывал открыто, на виду у онемевшей державы. Прикупив на деньги федерального правительства у этого же правительства несколько мощных теле- и радиопередатчиков, Армоцкий сконструировал крупнейшую моечную машину для наших мозгов. Недолгое время побыв заместителем министра стратегии и государственных секретов, он в одночасье стал личным другом страны. Дружбы с ним искали крупнейшие государственные мужи, именитые ученые и артисты, вконец обнищавшая творческая интеллигенция с безотказностью проститутки готова была за гроши кропать, музицировать, отплясывать канканы — словом, везде он был зван и желанен.

Отечественная литература да и история достаточно внимания уделили подобным персонажам, однако все новые Павлы Ивановичи Чичиковы и Гришки Распутины продолжают с завидной периодичностью возникать в нашем многострадальном Отечестве. Не можем мы без них, такая вот страсть.

Всю дорогу до Калиостровой дачи Вениамина Алексеевича одолевали терзания. Неопределенность — вот главный бич бюрократа, источник всех его напастей и болячек.

«Неужто и впрямь вернет место в министерстве? Да быть не может. — Сердце учащенно колотилось. — Обстановка уже не та, не та обстановка! — Длинные, покрытые рыжим волосом пальцы с ухоженными ногтями непроизвольно барабанили по острым коленкам. — А почему, собственно, нет? Все, прекрати себя накручивать! Приедешь весь дерганый, Армагедоныч (так Армоцкого частенько называли в народе) заметит — пиши пропало, пока не покуражится, хрен что скажет».

Но мысли, поблуждав в отдалении, вновь возвращались к заветной теме. «Если объявлен курс на преемственность, почему бы и нас, стариков… да какой ты старик, еще и пятидесяти пяти нет! Ну не могут же они в одночасье всю обойму в распыл…»


Оставим пока нашего героя один на один с его терзаниями, а сами, благо до Рублевки в субботу не всегда скоро доберешься, покружим над чиновничьей темой.

Вениамин Алексеевич, как и тысячи его единоверцев, свято исповедовал незыблемость такого понятия, как обойма или, по-старому, по-обкомовски — номенклатура. Считалось, что, однажды попав туда, человек переходил в новое качество, если ответственно относился к своей карьере, не переступал обусловленные рамки, дружил с кем положено и против кого положено, особенно не высовывался, а достигнув командных высот, приобретал бесценный опыт имитатора кипучей деятельности, и тогда ему светила бронза непотопляемого броненосца.

Много чего поменялось в стране, но закон обоймы, потрепанный первой волной больных демократией идеалистов, быстро восстановил свое действие на всей территории страны, да еще и весьма удачно приспособился к рыночным отношениям. К примеру, многие министерства и ведомства превратились в семейные, родственные и дружеские заведения, обросшие плотной паутиной карманных фирм и конторок. Двигатель прогресса — доллар занял почетное место в душах служивого люда. Ну и, конечно же, все это прикрывалось высшими государственными интересами. Вот почему Вениамин Алексеевич в тревогах и надеждах ехал на дачу: знал все заповеди обоймы и понимал толк в «рокировочках». Именно ее величество Дача сделалась основным действующим лицом нашей новейшей истории.

Ворота бесшумно распахнулись, и на площадке справа от дома Вениамин увидел с полдесятка машин со спецномерами. Большинство их хозяев он знал лично. Тоскливо заныло сердце: «Уж не тендер ли решил устроить, с него, циника, станется!»

Торопливо поднявшись на крыльцо, он чуть не столкнулся с главным редактором одной из популярных газет.

— Алексеич, — по-приятельски хлопнул его по плечу журналист, — мои поздравления, не могу говорить, лечу в редакцию, номер остановил, не обессудь. Все там, — махнул он рукой в глубь дома.

Сбор, как всегда, проходил в большой гостиной. Было накурено, на низких столиках стояли бутылки с выпивкой и легкие закуски. У большого, почти во всю стену окна в белой рубашке без галстука возбужденно метался Армагедоныч:

— Ну вот, наконец, и именинник! — всплеснул он руками.

Все сразу загалдели, потянулись с поцелуями и рукопожатиями. Вениамин, еще не понимая, что к чему, но повинуясь годами выработанному рефлексу, приосанился, напуская на себя слегка надменное, глуповатое выражение лица, однако, боясь переиграть, поспешил вырваться из ритуальных объятий и, представ пред Армоцким, подавленно выдохнул:

— Что?

— Слышите, он еще спрашивает: «Что?» Нет уж, милок, мы тебя, пожалуй, и потанцевать за такую новость заставим и песенки всякие похабные попеть…

— Да попою я, потанцую, ты только не томи, до инфаркта доведешь…

— Михаил Львович, голубчик, — проявляя чиновничью солидарность, почти разом взмолились присутствующие, — объяви ты ему высшую милость!

— Мягкотелые вы, господа, а ведь без куража да хорошенького пропердона товарищеская помощь забывается ой как быстро. Да воля ваша.

— Слушайте все! — рявкнул громоподобным голосом уже изрядно подпивший генерал. — Батька говорить будет!