Однажды они сушили сено на своей делянке у Катерлова омута, Игнат, с трудом выбравшись из послеобеденного сна, бросился к спасительной речке. Скинув штаны, он сильно оттолкнулся от песчаного берега и нырнул в прозрачную прохладную воду. Уже всплывая, разомкнул веки. Зеленоватый подводный мир с миллиардами крохотных воздушных пузырьков, таинственные, поднимающиеся из темной глубины и наклоненные в сторону течения водоросли, пронырливые пескари на желтом песке — все это открылось его взору.
«Почему люди не умеют жить под водой?» — подумал Мазур и поднял голову навстречу приближающемуся солнцу. Прямо перед ним быстро двигались вверх-вниз длинные девичьи ноги, окруженные ослепительными пузырьками, проплыли белые с коричневыми пятнами сосков груди, покатый живот, красивые загорелые руки.
От удивления и неожиданности Игнат чуть не захлебнулся. Он пробкой выскочил из воды. Перед ним на отмели, закрывая левой рукой груди, а правой — низ живота, стояла испуганная Мария. Узнав Мазура, она прыснула и, повернувшись к нему спиной, побежала к берегу. Игнат, как зачарованный, смотрел ей вслед. Маня не спеша отжала волосы, надела на мокрое тело сарафан и повернулась к нему.
Их разделяло метра три мелкой, прогретой солнцем воды. Озорная улыбка медленно сползла с лица девушки, глаза наполнились любопытством, смешанным со стыдом и еще каким-то, неизвестным, трепетным чувством. Игнат перехватил этот взгляд, опустил вниз глаза и, увидев свое восставшее мужское достоинство, с диким стоном бросился в реку.
Следующая ночь стала первой и положила начало отсчета их общей жизни. Уже после свадьбы, рождения троих детей и зачатия четвертого вновь и вновь он вспоминал тот первый сладкий волшебный туман.
Сбросив оцепенение, Мазур метнулся к командиру:
— Товарищ начальник, это ж Шарапка уговорил меня пойти в палицаи, ен жа сам старшей палицай у нашей дяревни. Вы, товарищ, спросите у любога, вам уси скажут. Ну який я полицай? Так, одна видимость, я ж и партызанам дапамогаю. У меня там под печкой и паперки есть, — вдруг Мазур осекся и замолчал. Сгубил ты себе, дурань! Не партызаны яны.
— Что ж ты, здрадник, змолк? — едко улыбаясь, спросил на чистом белорусском языке командир.
«Не, не партызаны», — глухо заколотилось у Мазура в висках.
— Сыч, пошарь-ка у него под печью, — теперь уже по-русски громко крикнул командир.
«А халера их тут разбярэшь», — подумал Игнат и получил удар под дых.
Мазура били ногами. Он не кричал, только извивался, как уж, пытаясь прикрыть лицо и живот, но скоро, отупев от боли, съежился и окаменел.
Солнце уже встало. Вокруг Мазурова двора собрались соседи. Бабы вполголоса плакали, мужиков почти не было, а те, кто пришел, стояли вдалеке, молча курили, сплевывая под ноги. Видно, ни у кого не было охоты вмешиваться в чужую беду, да и что бы дало это вмешательство, кроме новой беды.
— Вот, госпо… товарищ командир, в подпечье, в самом углу нашел, — осекшись на полуслове, отряхивая со штанов пыль, угодливо затараторил средних лет мужичонка в кургузой телогрейке. — Поглядите, тут и деньги есть и бумажки какие-то.
— Дай сюда, придурок, — зло гаркнул на подчиненного сидевший на колоде человек и с силой дернул из грязных рук круглую жестяную коробку из-под леденцов. Не раскрывая коробки, начальник не спеша засунул ее в карман безрукавки и равнодушно бросил избивавшим Мазура людям:
— Хватит с него, и так уже видно, что бандит, и нашим и вашим, собака, умудрялся служить. Где его зброя?
Винтовку искали по всей деревне. Недели три назад Мазур отдал ее Трофиму, собиравшемуся сходить на охоту, а тот, в свою очередь, оставил Мазуровому тестю. Дед устроил возле леса огород, посадил картошку и теперь ночами сторожил, чтобы дикие свиньи не съели урожай.
Принесли видавшую виды трехлинейку и две обоймы с патронами. Несчастного подняли с земли, поставили на колени и долго что-то кричали об измене Родине. Голова гудела, Мазур слабо понимал смысл истеричного вопля начальника партизан или хрен знает кого.
Игнат знал, что никогда не имел никакого дела ни до какой Родины, как и эта самая Родина никогда ничего не давала ни ему, ни его семье. В политике он не разбирался, в армии не служил, из деревни не выезжал ни разу, жил своим умом, пахал землю, сеял хлеб, растил детей, как умел любил Марию, на чужое не зарился, в Бога не то чтобы не верил, а так, знал, что Он есть, но особо старался не докучать своими просьбами или жалобами, ну разве если уж совсем допечет. В полицаи пошел не по Шарапкиным уговорам, хотя и они тоже были.
Как-то осенью, еще в начале войны, ночью в его хату пришли трое. В одном он признал Ивана Васильевича Порейко, дальняя родня которого жила в деревне. В юные годы будущий волостной начальник пытался безуспешно приударять за Марией. Быстро накрыли на стол. Игнат выставил полуторалитровую бутылку самогонки. Поговорили. Уходя, Иван Васильевич отозвал хозяина в сторонку и попросил помочь его людям. «Понапрасну тобой рисковать не будем, вон сколько по лавкам сидят. Главное, молчи о нашем уговоре, ты ведь у нас единоличник, это сейчас и хорошо. Вроде как и с советской властью несогласным был, так что помогай своему народу. Придет время, все зачтется».
Люди из леса приходили не часто. Когда Шарапка пристал, как банный лист, со своим полицайством, Игнат спросил у Ивана Васильевича совета. Сообща порешили, что так будет безопаснее. И все бы хорошо, но с сорок третьего, когда движение народных мстителей окрепло, в деревню стали заходить партизаны из других отрядов, и Мазуру приходилось тяжко. Порейко погиб, а чужим, не всегда трезвым, озлобленным людям трудно было что-то объяснить. Иные партизаны, заскочив в избу, первым делом потрошили сундуки, требовали сала, самогонки и тащили кого-то из девок молодух на сеновал.
Мазур от партизан не прятался, односельчане — у многих родственники были в лесах — о его полицайстве молчали. Шарапка, видимо, чуя, что за Порейко с ним поквитаются, где-то скрывался. Немцы в их глухомани уже с год не появлялись, так что жили они с Маней, можно сказать, спокойно. Игнат, правда, сильно переживал, когда кто-нибудь из залетных, плотно перекусив, заставлял стреножить овечку или сводил со двора телку. Неделю он ходил нелюдимым, тяжко вздыхал, сам с собой разговаривал, подолгу топтался в хлеву, как рассерженный кот, фыркал на Марию, та снисходительно улыбалась: «Ты вот погоди, советы вернутся, вообще скотину заберут, и останемся мы с одними курями. Кинь ты все и не рви себе душу, дурень ты мой, дурень!»
Жена была уже на восьмом месяце, и Мазур, повздыхав для порядку, подсаживался к ней и прикладывал свою уже седеющую голову к большому, налившемуся животу. Он внимательно вслушивался в странные, тихие звуки, живущие внутри Марии. С нечеловеческой, звериной лаской он ждал, когда оттуда, из глубины его любимой женщины, кто-то, еще невидимый и незнакомый, осторожно толкнет его в небритую щеку. По этим таинственным толчкам он пытался угадать, кто, признав в нем своего, явится скоро на свет. У Мазура было двое сыновей и дочка, сейчас, в отличие от Марии, он ждал девочку. Она ему даже снилась, такой же красивой и таинственной, как ее мать в той летней счастливой реке.
Стоя на коленях, Мазур видел только коричневые сапоги партизанского командира. У левого облупившегося носка дымился окурок приторной немецкой сигареты. Сизый дымок узкой змейкой тянулся вверх, раздваивался и, медленно вибрируя, таял в теплом воздухе набирающего силу дня.
Выстрела Мазур не слышал, только по-детски ойкнул и поднял к высокому безоблачному небу полные слез и удивления глаза.
Испуганные выстрелом аисты снялись с большого колеса, которое Мазур с сыновьями перед Пасхой приладил на березе, и закружились над осиротевшим домом.
Мазур вскочил с постели, остатки кошмарного сна еще витали в сонном воздухе их городской квартиры.
«Чертовщина какая-то», — подумал он, осторожно косясь на мирно сопящую рядом Риту, словно этот странный сон мог разбудить и напугать его беременную жену.
Игнат, которого так назвали в честь деда, убитого переодетыми в партизан полицаями, потянулся, чтобы выключить ночник. Вдруг в ближней к нему стороне огромного Ритиного живота появился крохотный бугорок, оттопыривая тонкую ткань ночной рубашки, сделал полукруг и замер на самой вершине. Кто-то новый, незнакомый, но уже до боли любимый, признавая в нем своего, пытался что-то сказать Мазуру.
Память часто преподносит нам странные сюрпризы.
За окном в предрассветном, весеннем, зябком мареве рождался новый день. Высоко над городом летели аисты — большие сильные птицы, которые, по народному разумению, с древних времен приносят в наши дома счастье. Кто от кого зависит в этом мире — мы от птиц или птицы от нас? Кто знает, где кончается сон и начинается явь и куда вместе с нами течет неуловимое время?
Сладкий срам
У моего телефона завелась скверная манера звонить в субботу по утрам. Только с блаженством проскочишь час обязаловки-побудки и внутренне настроишься на негу часиков до двенадцати, как хрюкающая трель, похожая на фигурное карканье весенней вороны, разгоняет в стороны обволакивающие сновидения.
— Ну и кого спозаранку? — весьма недобро прохрипел я в холодную пластмассу.
— Старик, у меня беда, — взволновано затараторил один из последних оставшихся у меня друзей. Со временем дружба, как и зубы, притупляется, тех и других становится все меньше. — Выручай, надо съездить к деду Тимохе, кажется, у него крыша поехала.
Конечно, можно было придумать какую-нибудь глупую отговорку, чтобы всем стало ясно — нечего ко мне по утрам соваться, но чувство дружбы, а скорее — любопытства и желания лишний раз пообщаться с Тимофеем Даниловичем, самобытным и диковатым стариком, в бездонных глазах которого искрилась неразгаданная тайна, заставили меня пренебречь уютной постелью и, хлебнув кофейку с медом, отправиться на Ярославский вокзал.
Дождавшись электрички до Загорска (шла весна олимпийского года, и переименовывать города никому еще в голову не приходило), мы разместились в полупустом вагоне. Леньчик был обескуражен и взволнован, на мои вопросы отвечал односложно и формально. Я наконец обиделся и, прильнув к извечн