Асфальт и тени — страница 4 из 52

Часы пикнули половину пятого. Екатерина, наревевшись, проглотила полтаблетки седуксена, зашла в ванную, с отвращением глянула в зеркало. В этом изможденном лице с трудом угадывались черты нынешней беззаботной и все пытающейся найти какую-то необыкновенную любовь Катьки.

Через полчаса после того, как на кухне погас свет, стараясь не звенеть ключами и сняв туфли еще у лифта, Женька проскользнула домой…


Катька продрала глаза в четвертом часу дня и с ужасом поняла, что, как всегда, опаздывает. Дурацкий сон, который она толком не поняла, быстро забылся. Жизнь побежала своим чередом, ибо нет ничего более необязательного и лживого, чем слово, которое мы даем самому себе.

Овсяная каша

Понедельник, половина седьмого утра — общее для окраинной Москвы время пробуждения. В миллионах квартир почти одновременно начинают на все лады тарахтеть, звенеть и петь будильники, срабатывают таймеры, включаются свет и музыка. Кто-то бежит в ванную, кто-то делает зарядку, кто-то, поглядывая на часы, торопливо занимается любовью — словом, день начинается.

Иван Макарович Хрустолапов проснулся и, следуя годами выработанной привычке, резко вскочил с кровати, раздвинул шторы и… вполголоса чертыхнулся. Ему не надо было ехать на работу.

В пятницу бывшего чиновника формально-торжественно проводили на заслуженную пенсию. Глубокая досада, которую приносит с собой шестьдесят первый год жизни, наконец поселилась в сердце этого еще крепкого, сухопарого, невысокого роста человека.

Пенсия. В нашей стране в этом слове слышится что-то унизительное, больничное и отчужденное. Но новоиспеченный пенсионер пока не догадывался об этом.

Минут пять-семь вяло помахав руками для самоуспокоения, он поплелся в душ.

Еще лет в двадцать Иван Макарович где-то вычитал, что деградация личности начинается с запаха собственного тела, который человек перестает ощущать. С тех пор до боли в ноздрях принюхивался к себе, чем порой вызывал недоумение и шутливые реплики окружающих. Со временем Иван перестал обращать на это внимание, зато безошибочно научился различать запахи и точно угадывал, кто только что ехал в лифте, прошел перед ним по коридору или заходил к шефу.

По утрам чиновник, как правило, ел овсяную кашу. И сегодня, не изменяя привычке, он приготовил немудреное варево и стал без особого аппетита жевать его. Предательское, пока еще слабо изведанное чувство собственной ненужности медленно заползало в сердце. Постыдный холодок слабости пробежал меж лопаток, осой зажужжала досада. Увы, ему некуда спешить, работы у него больше нет, и кто-то чужой уже раскладывает по ящикам его рабочего стола свои бумаги.

Хорошо бы сейчас доесть кашу и, как обычно, сесть в автобус, доехать до метро, сделать пересадку и выйти на Лубянке. Он всегда доезжал до площади Дзержинского, которая для него так и не поменяла своего названия, и шел до Старой пешком.

Ему нравился этот годами выверенный маршрут. Красивые, особенно в последние годы, дома, солидные подъезды, модно одетые холеные женщины, вежливые охранники, естественный жест, предъявляющий раскрытое удостоверение — все это являлось внешней, уличной частью некоего чуть ли не сакрального ритуала. Затем шли внутренние обволакивающие интерьеры, широкие холлы, бесшумные лифты, лабиринты длинных, извилистых коридоров и переходов, устланных бесконечными, толстыми ковровыми дорожками. Чинные кивки сослуживцев. Торопливые рукопожатия начальства. Ленивый, как бы между прочим, обмен новостями и сплетнями. Все это ему нравилось, все это он любил, и всему этому был предан долгих двадцать лет.

Из всей чиновничьей Москвы именно Старая площадь считалась верхом служебного продвижения. Так было при Сталине, Брежневе, Ельцине, так осталось и ныне. Любой, даже самый незначительный сотрудник со Старой площади всегда вызывал трепет и уважение у служивого люда из других ведомств, включая соседнюю Лубянку. Сколько всего было пережито за эти двадцать лет. Сколько информации, слухов, клеветы и доносов прошло через него. Сколько интриг, трагедий, взлетов и падений он видел, сидя на своем неприметном стуле.

Иван Макарович курировал группу регионов, часто там бывал, собирал и анализировал информацию, готовил документы, которые, в зависимости от того, совпадали они с мнением начальства или нет, позже становились основой служебных записок, директивных писем, а иногда и более весомых бумаг. Тексты Ивана Макаровича почти всегда совпадали с мнением часто меняющихся начальников, но он, как надежный и верный винтик бюрократической машины, точно вставал в предназначенное для него гнездо. Еще не родилась и не созрела та власть, которой бы не был нужен умный и покладистый чиновник. Он это понимал и втайне гордился своей причастностью к этой вековой касте, которой принадлежала, да и принадлежит, вся полнота власти в стране, и притом не только нашей.

Выскочки, в силу тех или иных обстоятельств взлетевшие на высокие посты, наивно думают, что они — власть. Где они теперь? Только аппарат, тайный, невидимый чиновничий орден, обладает властью и наследует ее. Да что там наследует! Он никогда не выпускает ее из рук.

Правда, меняются времена, меняются форма и название, а суть, суть всегда остается — служить и этим кормиться.

Вот нынче в немилость попало слово «аппарат», ну поменяли его на слово «команда». Что, полегчало? Несерьезно все это. Наиболее толковая молодежь, заполонившая в последнее время Старую площадь, безоговорочно восприняла не только старое слово, но и саму суть, дух аппарата, правила его жизни, игры, все его плюсы и минусы, и она с удовольствием училась всем тонкостям у таких зубров, как Иван Макарович.

Частенько в конце рабочей недели, вечером в пятницу, его вызывал к себе заместитель начальника управления, совсем еще молодой человек, в недалеком прошлом средней руки сотрудник одного из коммерческих банков, а до этого, по старым меркам, обычный спекулянт.

В кабинете собиралось трое-четверо, и после нескольких рюмок дорогого коньяка слово обычно предоставляли Ивану Макаровичу, и он начинал вспоминать различные истории и поучительные казусы из жизни управления. Больше всего молодняку понравилась его поговорка, что чиновники — всего лишь пыль на сапогах власти, но, чтобы стряхнуть эту пыль, власть должна нагнуться. Молодежь веселилась и уже мнила себя этими самыми сапогами, им было до лампочки, в пыли они или нет, главное — чтоб не жали.

Нахлынувшие воспоминания обратились в почти осязаемые образы. Он шел, парил по знакомым коридорам, ощущал их запахи, жил той, уже прожитой жизнью.

Отложив ложку, Хрустолапов встал из-за стола, выбросил остатки каши в унитаз, вымыл посуду и глянул на часы.

До отправления дачной электрички оставалось почти пятьдесят минут. Он успевал. На душе полегчало. Вспомнились долгие ночные споры с женой, которая никогда не любила его работу, а пресловутый аппарат вообще считала скопищем карьеристов и негодяев.

Запирая дверь, он машинально хлопнул себя по нагрудному карману. Привычной корочки там не было. Ему предстояла нелегкая задача научиться жить без нее.

Эрлик

Набухшие от дождя скалы плакали. Мы сидели на теплых овчинах в большом сухом гроте. Угасавший костер не дымил, приятный жар с едва уловимым терпким запахом угара приятно обволакивал лицо и щекотал ноздри. Из грота открывался великолепный вид на горное озеро, которое в эти часы было под стать погоде — нервным и нелюдимым.

Наше естественное пристанище располагалось так, что ветер в него почти не задувал и только сильно свистел в голом кустарнике да надсадно подвывал в обтрепанных кронах прибрежных сосен. Серые с белесым налетом волны ритмично колотились об угловатые каменные глыбы. Все это создавало атмосферу некоего протяжного покоя, которую приятно дополнял негромкий голос Хаюпа, такой же протяжный и слегка тоскливый, как озерная вода.

Хаюп рассказывал древнюю шорскую быль. В этих местах нет легенд и сказок, здесь только были, ведь шорские боги по-прежнему продолжают жить среди людей, помогать им или вредить, последнее, впрочем, во многом зависит от самого человека.

Сквозь дрему я запомнил, что разговор шел про каких-то эрликов — своего рода шорских чертей, населяющих нижний мир, или, если следовать более понятной терминологии — преисподнюю. Оказывается, эти самые эрлики были преинтереснейшими существами. Воспроизвести весь рассказ Хаюпа из-за одолевающей меня тогда дремоты я не могу, а приписывать чужим чертям какие-то не свойственные им проказы считаю делом пустым да и небезопасным. Одно я точно помню, что они могут притворяться людьми, как наши оборотни, но, в отличие от них, не вредя телу, искусно уводить человеческие души куда-то далеко под землю, в царство своего хозяина. Словом, живет среди нас человек, ничем не отличается от окружающих, может, даже в ученых или, скажем, в депутатах ходит, а на проверку это посланник эрлика, творящий свою вредную и пагубную работу.

До конца я эту басню не дослушал, усталость и тепло костра сморили окончательно, и я уснул. Снились какие-то странные сны, которых не запомнил, осталось только ощущение их нелепости и чувства полета. Кто-то невидимый и сильный пытался утащить меня в крохотную, с небольшим бугорком дырку, оставленную дождевым червем. После второй попытки ему удалось протолкнуть меня в это смехотворное отверстие, которое на самом деле оказалось довольно просторным извилистым тоннелем. Полет в этом компьютерно-сказочном лабиринте был стремительным и кратким, потом вдруг что-то затрещало, заухало, и мелькание подземных изгибов прекратилось.

Проснулся неотдохнувшим, с дурным настроением. Молча, обжигаясь, отхлебывал таежный чай из бадана. Очередной раз поднимая горячую эмалированную кружку, обратил внимание на странный, слегка белесый след на тыльной стороне правой ладони. Что за чертовщина! Вчера ничего подобного не было. Потрогал — никакой боли, просто как обожженная горячим утюгом аккуратная небольшая отметина в форме серпа с точкой внутри.