Асфальт и тени — страница 7 из 52

сию выполнила, сопровожу вас, сударыня, в вечный дом и растворюсь, переплавлюсь, обращусь. Кто знает? А Он никогда наперед не говорит. Да что мы все о грустном? Ведь все этого ждут, а свершается — впадают в уныние. Смотри, какая несправедливость: жизни ждут всего девять месяцев и радуются до безумия, а сколько потом, бывает, эта жизнь принесет мучений и самому человеку, и окружающим, и в первую очередь родителям, но при рождении никому это в голову не приходит. Меня же ждут порой почти век, и прихожу я избавить от мучений — а сколько слез, сколько нелепых слов! Вот скажи, ведь лучше, чем ты, никто его не знает, пообещай генералу большую власть, которую можно получить только через море крови, пошел бы он на это?

— А зачем ему жизнь без власти? Он-то в спорах с собой такое иногда городил — оторопь брала. Особенно в последнее время мне досталось, даже и не рада была, что я с ним. Гордыня его снедала.

— Слушай, хочешь, мы ее можем призвать к нашему разговору, это в моей власти, до девятого дня, не то что гордыню — любой порок или добродетель имею право вытребовать и заставить с нами говорить, позже ведь, там, ты одна отвечать за все будешь, а они — всего лишь свидетельствовать. Давай, а?

— Может, не сейчас, меня эта тварь за всю его жизнь достала. Посмотри на его лицо, она ведь и напоследок свою маску ему нацепила. Ты говоришь: власть, да он с жаждой ее родился и до последнего вздоха ею мучился. Я иной раз поражалась, как окружающие чувствовали его потенцию власти и бросались к нему, чтобы хоть что-то урвать для себя. Вот уж действительно заморочку мира, эта власть.

— Видишь, выходит, не случайно меня послали, а так, чего доброго, он бы дров наломал. Я частенько к вам заглядывала, но толком его не знала, да и не нравился он мне. Бабистый какой-то, кто что в уши напоет, в ту сторону и разворачивается. Как ты такого бесхребетного до таких высот власти дотащила, поражаюсь!

— Насчет бесхребетности с тобой не соглашусь, стержень в нем был стальной, уж если он что решил — все, ни за что не отступится. Правда, люди, знающие к нему подход, могли повлиять, только, как правило, это влияние всегда запаздывало или еще больше дело усугубляло. Я ненавидела его советчиков, он же, как человек военный, привык слушать многих и уже потом принимать решения, кстати, поначалу так оно и было, это уже позже поехало — слушать-то слушал, а решающее слово оставалось за ним, последним.

— Последней. И что он в ней нашел, ума не приложу. Добро бы девчонка молодая, кровь разгонять, а то ведь его же ровесница.

— И до нее последних советчиков хватало. Подкосило его предательство близких. Как достаток и несчитанные денежки появились, все в семье пошло наперекосяк. У жены — свои забавы и своя команда. Детки — сама видела. Один прямо из морга звонил местной шлюшке и договаривался о встрече. Хотелось бы мне с его душой поговорить по-родственному. Если быть честной, в последние годы их у него вообще не было, близких-то. Охранники наемные и были самыми близкими, и есть готовили, и вещи стирали, и досуг скудный скрашивали. Все же надо бы встретиться с душами родственников…

— Ты эти человеческие замашки бросай, ты же вечная и нетленная субстанция, а не бесплотный кусок генерала. Придет время, встретишься, моя сестренка их к тебе приведет. Ты погляди лучше, сколько лицемеров в зале! Вон седой господин с утиным носом, он вообще чуть не смеется от удовольствия…

— Знаешь, тебе не угодишь, — возмутилась Душа, — то ты жалуешься, что с твоим приходом все захлебываются слезами и впадают в уныние, то придираешься к мнимой улыбке человека, который себя по-другому и вести в этой ситуации не может. Это же Вакулов. В нашем случае тебя ждали, так что будь довольна, и приход твой во многих домах праздничным столом отметили. Видно, чужими мы здесь были, чужими и останемся.

— Слушай, а где скорбящие родственники, вдова, дети?

— Тайник в резиденции ищут. Они попрощались в морге и далее будут участвовать только в официальных церемониях в день похорон.

— Ну и нашли?

— Кого?

— Тайник…

— Да нет никакого тайника, загашник был, так его еще вчера близкий круг обчистил.

— Какие же у вас на земле поганые нравы!

— Уж какие есть! Что отпускают сверху, тем и живем. Все равно обидно! Обидно за него, и все тут! Да не шикай ты на меня, я все понимаю… Действительно, очеловечилась я, глупо было ожидать другого. Ведь он — это я, а то, что видят они, — Душа указала на медленно ползущую гусеницу людей, — всего лишь нашпигованный антисептиками кокон. Знаешь, какой он классный мужик был! Не разгадали его время и те, чье сегодня право управлять этой землей. Рыка его напускного боялись, а он кротким был. Жену любил, всегда и баб себе под нее подбирал, и возрастом, и фигурой…

— Насчет баб не знаю, не мое это дело, за них ты там ответишь, — белая выразительно ткнула пальцем вверх, — а вот о кротости ты бы, подружка, помолчала. Из одного только Придугского леса мои сестры тысячи убиенных заполучили. Мы как в вечный дом полетим, ты с ними со всеми встретишься, да и не только с ними, вы со своим героем и помимо них многих с того света в вечность загнали, мои-то только поспевали оборачиваться.

— Не мне судить, однако я считаю, что, пожертвовав малым, он, как ты говоришь, сотни тысяч твоих сестриц без работы оставил, а может, что-то и гораздо большее совершил, время покажет…

— Судить действительно не нам, — со вздохом согласилась Смерть, — ты уж потерпи, скоро будет кому рассудить.

Диалог их продолжался еще долго, но касался он таких потаенных сторон жизни близкого мне человека, что предавать его широкой огласке было бы с моей стороны не по-товарищески.

Очнувшись от этого полусна-полугаллюцинации, я открыл глаза и едва сдержался, чтобы не заорать от ужаса. Справа над моей кроватью склонилась длинная фигура, закутанная в белую кисею. Непослушной рукой я нашарил выключатель. Свет из ночника брызнул бледным сполохом электросварки. В комнате никого не было, лишь в свежем горном ветерке беззаботно плескалось длинное тюлевое полотнище занавески. На непослушных от испуга ногах я вышел на балкон.

Весна в этих краях только начиналась, было зябко, высокое темное небо еще не приблизилось к земле, и мелкие звезды дрожали, словно капли росы на огромной невидимой паутине. Возможно, где-то там, далеко, в непостижимой и непонятной бездне одиноко блуждала бездомная душа генерала. У меня вдруг мелькнула странная мысль: а что, если и там кому-то не понравится его рычащий голос и природно-ласковое, как он любил говорить о себе, лицо, и его сбагрят куда-нибудь подальше, с глаз долой?..

Святой остров

О серый тоскливый камень безразлично билась сизая от холода вода. Даже пена, обычно белая и ломкая, как иней, была подернута пепельным налетом. Мутное, беспросветное небо, не отрываясь от близкого горизонта, стелилось над самыми деревьями, цепляясь за них, оседало еще ниже, прижимая к земле и без того невысокие строения. Скитская церковь, в ясный день высокая и легкая, казалась приплюснутой и осевшей под тяжестью бурых от влаги и времени бревен.

Маленький каменный остров, зажатый между небом и водой, уже тысячи лет напрягая гранитные мышцы, не давал окончательно себя растерзать вцепившимся в него стихиям. Пожалуй, он был самым крошечным из гряды древних скал, выступающих, как хребет исполинского ящера, над бездной нелюдимого северного озера.

Никто точно не знает, когда сюда пришли первые монахи, по монастырскому преданию, это произошло еще в апостольские времена. Доподлинно известно, что после Киевских гор апостол Андрей пошел на север и, прежде чем устремиться Невой в Европу, к своему бессмертию на косом кресте, якобы побывал с учениками на Валааме и воздвиг средь языческих капищ первый поклонный крест.

У входа в келью стоял высокий шест с перекладиной, на которой висели два небольших колокола. Один, совсем маленький и легкий, мелко позвякивал, другой — посолиднее, старого литья — почти не качался, и ветер, задувая в него, гудел как-то особенно тоскливо. Колокола, согласно традиции, имели свои имена — Балабол и Сиплый.

Колоколенка подвывала и уныло свистела в длинных, выгнутых парусом веревках, тянувшихся от колоколов к железной скобе, вбитой у самой двери. Для скита это было самое тяжелое время. Ладога еще не встала, а по водам ходить на верткой лодке сделалось безрассудно. Короткие времена затишья и спокойной воды обрывались так же неожиданно, как и возникали. Не успеешь глазом моргнуть — а мелкая рябь уже надувает побелевшие от натуги щеки, быстрыми бликами гаснущего солнца мелькнут минуты, и вот во всю свою неудержимую дурь пошли ходить ходуном «тугие скулы океана». Может, для кого-то это звучит слишком громко, но каким бы ты ни был свирепым морским волком, вся твоя отвага в момент смывается ледяной водой, захлестывающей неказистую лодчонку с допотопным мотором. Среди ревущих волн, как и в одиночных окопах на передовой, атеистов не бывает.

Скитоначальник Авель стоял у кряжистой сосны с изувеченной ветрами кроной и всматривался в серую, начинающую закипать кромку слияния воды и неба. Невысокая, крепко сколоченная фигура, обветренное лицо аскета, длинная седеющая борода, подпирающая пытливые, с легким азиатским прищуром живые серые глаза, большой морской бинокль на груди делали его похожим на предводителя разбойников, но старый суконный подрясник, поверх которого была надета длиннополая стеганая безрукавка, да потертая скуфейка на голове выдавали его принадлежность к духовному сословию. Иеромонах поднял к глазам бинокль, казалось, окуляры вросли в глазные впадины, губы шептали молитву, и вот, усиленная оптикой на темном фоне большого соседнего острова, вынырнула продолговатая черная точка. Окруженная белыми облачками волн, она постепенно росла.

«Ну, слава Богу», — с облегчением вздохнул священник и, опуская бинокль, широко перекрестился.

Прошло еще добрых минут сорок, прежде чем вконец измотанная волнами лодка кое-как дотянула до жалобно скрипящего и грозящего рассыпаться по дощечкам причала. Из крохотной деревянной рубки на корме с трудом выбрался бородатый человек и, неуверенно ступая по настилу, покачиваясь, как пьяный, из стороны в сторону, стал помогать иеромонаху затаскивать свою длинноносую посудину в искусственную бухточку, а потом и на берег. Немного передохнув, оба принялись за разгрузку, и еще засветло все было перенесено к кельям и погребу.