Ашборнский пастор — страница 44 из 147

ерь, дорогой Уильям, будешь ли ты рад, если я стану хорошей хозяйкой дома, совсем простой и невежественной? Я забуду стихи, снова спрячу в шкаф коробку с красками, закрою фортепьяно, и не будет даже речи о поэзии, живописи или музыке? Желаешь ли ты этого? Только скажи — и все будет тотчас исполнено.

— О нет, нет! — воскликнул я, прижав Дженни к груди. — Оставайся такой, какой тебя создали природа и воспитание, дорогая Дженни! Древо моей радости, я потерял бы слишком много, если бы ветер оборвал твою листву или солнце иссушило бы твои цветы!.. А теперь давай посмотрим стихи и музыку господина Смита.

Признаюсь, дорогой мой Петрус, эту последнюю фразу я произнес не без иронии.

Мне было любопытно послушать стихи и музыку деревенского пастора, будто сам я не был таким же простым и смиренным священником.

Но, как я Вам уже говорил, у каждого есть свой излюбленный грех, и я очень боюсь, как бы моим излюбленным грехом не оказалась гордыня.

XXVIII. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Мелодия предварялась ритурнелью.

Дженни начала играть пьесу и завершила ее с безупречной точностью: поистине, жена моя была великолепной пианисткой.

Затем наступила очередь куплетов, и тут из ее уст полились звуки — нежные, гармоничные и прозрачные.

Благодаря Дженни поэт обрел те же самые достоинства, что и композитор, так как ни одна нота не оказалась пропущенной, ни одно слово — утраченным.

К великому моему изумлению, пьеса, хоть и простая, сочинена была искусно и немного напоминала мне старинную немецкую музыку.

Что касается слов, то должен признаться, дорогой мой Петрус, они меня очаровали.

Они представляли собой нечто вроде басни, озаглавленной «Дерево и цветок».

Старый дуб дает советы юной розе, которая родилась под его сенью, спасавшей ее от ветра и солнца; дуб, потеряв уже свою листву и предчувствуя, что вскоре он падет под ударами топора в руке страшного дровосека, который зовется смертью, объясняет бедной розе-сиротке, как ей выжить, когда его не будет на свете.

По мере того как первый куплет сменялся вторым, а второй — третьим, я все ниже склонял голову, понимая, что здесь пребывает сама естественность.

Эти три куплета, должно быть, потребовали у г-на Смита не больше часа работы, в то время как я, стремившийся творить искусство, смешивая современность с античностью, элегичность с лиризмом, трудился три дня, но так и не достиг цели.

Поэтому, когда Дженни закончила, когда угас последний слог песни, когда улетела последняя нота ритурнели, Дженни, несомненно не понимая причин моего молчания, повернулась в мою сторону, пытаясь понять, что со мной происходит.

Весьма озабоченный, я стоял, опустив голову и скрестив руки на груди.

— Друг мой, — обеспокоенно спросила Дженни, — что это с тобой?

Я покачал головой, как человек, которого вырывают из глубокого раздумья.

— Дело в том, дорогая моя Дженни, что я, как мне стало понятно, настоящий глупец.

Дженни улыбнулась.

— Ты глупец, мой Уильям, ты, кого мой отец считает таким ученым человеком?

— Пусть так, но я, Дженни, при всей моей учености, только то и делаю, что совершаю глупости… Твой отец подарил тебе клавесин, а я, Дженни, хотел дать тебе то, что оказалось мне не под силу…

— Дорогой мой возлюбленный, — воскликнула Дженни, — что такое ты говоришь?

— Позволь мне закончить… Ведь твой отец сочинил для тебя романс — и музыку и слова. Я не музыкант, и потому не мог сочинить музыку. Но, в конце концов, я поэт — к сожалению, поэт сатирический, по-видимому, — и мог сочинить для тебя стихи. Так вот, я призвал себе на помощь все свое мужество и попытался сочинить стихи.

— О, я это знаю! — вырвалось у Дженни.

— Как, ты это знаешь?

— Разумеется… Вчера вечером, а вернее сегодня ночью, когда я вошла в твою комнату, на твоем письменном столе прямо перед тобой лежал лист бумаги с написанными на нем словами: «К Дженни! Эпиталама по случаю дня ее рождения…»

Я не удержался от вздоха.

— Так что я не ошибался, — прошептал я, — и этот лист бумаги действительно существовал!..

— Да, к счастью, существовал, дорогой мой Уильям, так как этот листок показал мне, что виновницей твоей озабоченности явилась я.

— О да, да, дорогая Дженни, — подтвердил я, — ты и в какой-то мере этот жалкий господин Стифф… О, если бы природа сотворила меня поэтом элегическим, а не сатирическим, о Дженни, какую эпиталаму нашла бы ты, проснувшись!

— А разве я ее, по сути, не нашла, мой любимый Уильям?! — сказала Дженни. — Неужели ты думаешь, что на этом чистом листе я не прочла о той любви, какую хотело излить на него твое сердце, и не увидела все те цветы, какими хотела его усыпать твоя душа?!

И она извлекла из-за корсажа злополучный лист бумаги, занимавший накануне все мои мысли.

— Держи, видишь, это твой лист бумаги… Я, конечно же, увидел его и узнал.

— Для всего мира, — продолжала моя жена, — это всего лишь нетронутый лист бумаги, который ни о чем не говорит, но для меня он очень красноречив, полон обещаний, усыпан трогательными уверениями и нежными благодарностями… Видишь ли, этот листок есть не что иное, как договор о нашем счастье, подписанный на чистом листе; это больше, чем могло бы мне дать твое перо, если предположить, что твое перо написало бы все то, что продиктовало твое сердце твоему воображению.

— Ах, Дженни, Дженни! — воскликнул я, со стыдом чувствуя, как мало я стою в сравнении с нею. — Из нас с тобой настоящий поэт — это ты, и я уверен, что, если бы ты захотела, слова потекли бы из-под твоего пера, как они текут из твоих уст и твоего сердца.

И, крепко обняв ее, я поднял глаза к Небу, чтобы поблагодарить его за такой дар.

— О, браво, браво, Бемрод! — раздался голос у двери. — Мне очень нравится, когда так празднуют день рождения!

Я живо обернулся.

То был г-н Смит, собравшийся в путь еще на рассвете и в сопровождении супруги прибывший отпраздновать вместе с нами столь дорогой для нас день.

Дженни улыбнулась, не оборачиваясь: она узнала голос своего отца.

Но как только я разомкнул кольцо своих рук вокруг ее стана, Дженни бросилась к родителям.

Первой она поцеловала мать.

— Дорогая матушка, — сказала она, — поблагодари папу за его чудесный подарок, который я увидела, как только проснулась.

Оценив деликатность дочери, прибегнувшей к ее посредничеству, чтобы выразить благодарность отцу, добрая г-жа Смит со слезами на глазах пробормотала ему несколько слов.

— Дорогой отец, — в свою очередь произнесла Дженни, обвив шею старика обеими руками, словно ребенок, — какие чудесные стихи, какую очаровательную музыку вы мне прислали! И если бы вы знали, с каким удовольствием я спела ваше сочинение, аккомпанируя себе на этом великолепном клавесине! Подойдите сюда и посмотрите!

И она указала рукой на фортепьяно.

Затем она села за инструмент и с большей уверенностью, чем в первый раз, своим свежим и бархатистым, словно у певчей птицы, голоском принялась напевать слова романса.

Но закончить ей не удалось: на третьем куплете у нее на глазах навернулись слезы и перехватило горло; она доиграла мелодию по памяти, откинув голову назад, заливаясь самыми прекрасными, быть может, в своей жизни слезами и шепча:

— Отец мой! Добрый мой отец!

— Да, да, девочка, — отозвался г-н Смит, — ты думала перехитрить своего старого отца, притворившись, что уже не интересуешься музыкой, но он ведь знает свою дочь и догадался обо всем, а особенно о том, что у нее на сердце… Он знает, как страстно ты любишь музыку, а ведь ты не попросила у меня твой старый клавесин, потому что это и мой верный товарищ, и только мы с ним можем понять друг друга. Ты сказала себе: «Клавесин очень дорог; бедные мои родители, выдавая меня замуж, сделали для меня все, что могли; мой дорогой Бемрод, которому его талант в один прекрасный день принесет богатство, пока еще остается неизвестным миру гением; так вот, рядом с Бемродом я предпочитаю выглядеть невеждой в сфере музыки, а в присутствии моего старого доброго отца не выказывать беспокойства по этому поводу». И когда этот добрый отец говорил тебе: «Как ты можешь, Дженни, обходиться без музыки?», ты отвечала: «Дорогой папа, матушка права, когда говорит, что поэзия, живопись и музыка — это уже не то, чем должна заниматься замужняя женщина». Да, да, все это верно, все прекрасно, однако, я в конце концов стал скучать, не слыша больше свою ученицу… Так вот теперь я ее услышал и вижу, что она ничего не забыла… Обнимите меня, сударыня; отныне музыка будет звучать и в доме вашего отца и в доме вашего мужа.

Дженни соскользнула со своего стула, упала к ногам отца и обняла колени старика, который поспешно ее поднял и прижал к груди.

О дорогой мой Петрус! Земная и плотская любовь мужа к жене, конечно же, весьма сладостна, и чувство это существует в природе по воле Божьей; но любовь дочерняя, но любовь родительская — вот два вида любви поистине ангельской! И они оставляют супружескую любовь далеко позади — подобно тем прекрасным недвижным звездам, которые неизменно сияют в небе, поддерживаемые и питаемые собственным светом, и оставляют далеко позади нашу бедную малую планету, вращающуюся и дрожащую в своем уголке Вселенной, благоговейно принимая солнечный свет.

Однако, говоря Вам это, я забываю, что Вы не можете иметь представление ни о той, ни о другой любви, поскольку Вы холостяк и никогда не имели иной жены, кроме философии, иной дочери, кроме науки.

Госпожа Смит увела Дженни.

Наступают такие минуты, когда необходимо преградить путь самым нежным чувствам: если и дальше дать им волю, они могут причинить боль.

Дорогой мой Петрус, дело в том, что радость и счастье не более чем лак на поверхности нашего сердца.

Копните поглубже — и у любого человека вы обнаружите колодец печали, в глубине которого беспрестанно сочатся слезы!

Да к тому же у матери всегда найдется что сказать дочери, живущей в замужестве всего лишь три месяца!