АСКЕТ — страница 47 из 62

— Вы меня пугаете.

— Почему? — в его вопросе я не услышала никакого подтекста. Он спрашивал, как спрашивает ребёнок, почему трава зелёная.

— Но… — я растерялась.

— А вы разве не чувствуете, что нам не нужно друг за другом следить, чтобы знать всё? Я имею в виду, знать главное.

— А что, по-вашему, главное?

— Например, то, что когда я к вам подошёл, ваше одиночество закончилось.

— Забавно. Я понимаю, когда так говорят молоденьким, красивым девушкам, но мне… Вы считаете меня красивой?

—Не знаю, — мужчина пожал сутулыми плечами. — Вот разве возможно точно сказать, добрый человек или злой?

— Наверно, нет. Мы можем быть жестокими и равнодушными, а потом неожиданно для всех отдать за кого-то жизнь. Так?

Он прикрыл глаза, что означало согласие.

— С красотой дела обстоят так же. Не находите? Вот тот официант наверняка скажет, что вы обычная тётка в очках и дурацкой кофте.

Я удивлённо откинулась на спинку стула и расхохоталась.

— Вы просто верх деликатности!

Мужчина усмехнулся в ответ.

— Вы же всё равно знаете, что я думаю.

— Для вас я тоже тётка в кофте?

— По сути, так оно и есть. Такова объективная реальность. Но вам же безразлично, что у меня всклокоченная борода и старый свитер. Или нет?

Я проанализировала свои смутные ощущения.

— Пожалуй.

— И вам очень не хочется идти сейчас домой.

Я машинально положила руку на обложку книги, чтобы скрыть дрожь пробежавшую по лопаткам. Том был тёплым. Словно мистические метаморфозы мира Кафки стали оживать, наполняться кровью и жизнью.

— Не хочется…

— Вы любите фиалки и незабудки. И терпеть не можете гладиолусы и пионы, — подвёл итог мужчина.

— А вы обожаете самолёты и ненавидите цирк, — я не знала, откуда пришла эта мысль. Она всегда жила во мне.

Он спокойно кивнул и встал.

— Подождите здесь пять минут. Я скоро вернусь.

Не дожидаясь ответа, мужчина быстро вышел из кафе. Я знала, что вернётся.

Он поставил на столик небольшой прозрачный стакан. Для лилово-сиреневого марева фиалок никакой другой посуды в кафе не нашлось. Он не вручил их мне торжественно, как делают многие мужчины, страшно гордые своим рыцарским подношением. Просто привнёс в нашу с ним вселенную прохладный туман неброских цветов. На Луне он их что ли добыл? Или синтезировал из ночных туч?

— Здесь недалеко круглосуточный цветочный магазин, — развеял он мои подозрения. — Сегодня четверг?

— С четверга на пятницу, — уточнила я.

— Тогда до следующего четверга на пятницу.

Он поправил взъерошенный под дождём букетик и ушёл, не оглядываясь.

Такси я вызывать не стала. Шла, подставляя струям небесной воды пылающее лицо. Мне хотелось, чтобы одинокие капли падали на мои веки, губы, щёки. Хотелось, чтобы они обрели покой и перестали вить паутинки ненужных, чуждых им тропинок. Хотелось, чтобы они не стекали в пыль и не превращались в бездушную, тоскливую грязь. Пытаясь согреть как можно больше дождинок я подставила им ладони. Неприкаянные машины всё шарили своими потерянными огнями по тёмным подворотням, всё искали.

Мой муж, как обычно, сидел у компьютера. Он очень хороший человек. Его было жалко, как те капли, которые я пыталась обогреть своим теплом. Наверно, ему тоже было холодно, но он этого не знал. Так был погружён в свои замысловатые программы. Жаль, как те машины, но он никого не искал. Он даже не замечал, что его трясёт от холода и одиночества. Но согревать того, кто не чувствует этого ледяного дыхания — пустое дело. А, может быть, ему нужно просто другое тепло?

— Я ухожу, — сказала я спине.

— Сейчас, сейчас…


Ему что-то нужно было срочно доделать, потому что, если отвлекаться во время такой тонкой работы, можно загубить неделями вынашиваемый проект. Я его понимала. Но согреть не могла. Про него я ничего не знала. Знала только, что сейчас по ночному городу идёт большой, неуклюжий, бородатый мужчина и ему тоже жалко бегущие куда-то безоглядно машины.

Послушай

— А кто там плачет? — трёхлетний Медвежонок задрал мордочку вверх. Неповоротливый в своей тяжёлой шубейке из искусственного меха, он выгнулся назад, чтобы увидеть тяжёлое, как перина, февральское небо. Поднял дурацкую жёлтую лопатку, точно жезл, указывая мне на тучи.

— Никто не плачет. Дождь просто. — Я опаздывала на работу, было не до объяснений.

— Но дождь ведь тоже кто-то наплакивает.

— Да иди ты быстрее, горе моё! — Пришлось дёрнуть его за руку, иначе он так и стоял бы, запрокинув ввысь щекастое личико и распахнув зеркала глаз навстречу гипотетическому нытику наверху.

— А я знаю, кто там плачет! — Сынишка семенил за мной бегом, задыхался, но не оставлял надежды выложить все свои домыслы. — Я там тоже плакал, плакал… А потом ты меня увидела и забрала. Да?

— Дыши носом, а то опять нахватаешься холодного воздуха и будешь болеть. Мне некогда с тобой нянчиться. Маме работать надо.

Работать мне, действительно, было надо. После бурного развода пришлось перевестись на вечернее и продаться в рабство еле пыхтящей юридической конторе. Платили скудно.

Я не верила своим ушам. Двойка за сочинение?! У моего сына?! Этого не может быть, потому что не может быть никогда! Медвежонок учился, как бог. Я ни разу его не видела, бегающим по дворам с ватагой чумазых, орущих, как сирены, пацанов. Книги, книги, книги…

— Медведь, ты что?!

— Не сошлись во мнениях.

—С кем, с Толстым?!!

— Да ну! — Мишка поморщился и отвернулся. — С Гидрой.

— Какой ещё Гидрой?

— С литературщицей нашей. Натальей Сергеевной.

— Не много ли ты на себя берёшь? Рано тебе ещё с учителем спорить!

— Ну, мам! Сама-то подумай, вот нам говорят, что Наташа Ростова идеал русской женщины. Возвышенная, готовая к самопожертвованию, чистая… Сама знаешь.

— И что? — литературоведческие изыскания сына затягивались, а мне ещё нужно было разобрать целую кипу документов.

— Но она же превратилась в самку! В конце романа Толстой так и пишет. Её больше ничего не интересовало, кроме цвета дерьма на пелёнках! Это что идеал женщины?!

— Ну, хватит! Я не намерена выслушивать твои глупости! И не сквернословь, кстати. Перепишешь, как велит Гид… то, есть Наталья… эээ… Алексеевна…

— Сергеевна, — буркнул Мишка и отвернулся. Его глаза потухли. — Ладно.


Я раскрыла потрёпанную, залитую чем-то жирным старую тетрадь в клеточку. Обычная коричневая клеёнчатая обложка. А под ней то, что так никогда и не сумел рассказать мне Медвежонок. Судя по датам, тогда ему было шестнадцать.

«Гринька рассказывал сегодня, что его мама добрая фея. Просто её заколдовал злой волшебник, поэтому она пьёт водку, ругается и дерётся. Гипс ему скоро снимут. Мне кажется, он уже забыл, что это она сломала ему руку. Всё ждёт, когда мама заберёт его из детдома. Я встретил её вчера во дворе. Она сидела пьяная в компании каких-то отморозков и громко хохотала. Когда я подошёл, она протянула мне пластиковый стаканчик: «О, сосед! Давай с нами. А то всё мимо, да мимо! Гордый какой». Иногда мне кажется, что я мог бы убить человека. Я сказал, что Гришка её очень ждёт. Она ответила, что, раз государство отняло его у неё, пусть само теперь и заботится. Гришка говорит, что скоро должен появиться принц, поцеловать маму и она «расколдуется». Я бы поцеловал её. Прямо в вонючий, беззубый, перекошенный рот. Только она не расколдуется. Факт! А Гришке я говорить этого не стал. Потому что ждать, значит, надеяться. Лишить надежды, значит, убить. А ему и так досталось за его четыре года жизни.

Вообще-то он прав. Многие женщины, наверно, и есть феи, заколдованные кем-то злым. Вот Ирка, например. Она всех в классе терпеть не может. Злая, как мегера. Только её злобы никто не боится. Над ней смеются. Выходит к доске, а в классе уже нетерпеливый гвалт — чего ещё отмочит. Последний раз она запустила мелом в Сашку Никифорова и выскочила из класса. Все ржали, как кони. Она не красивая. Худая, как палка, рябая какая-то, в очках. Я как-то видел её в парке. Она гуляла там со своим псиной Редфордом. Была осень.