– Кто знал, что ты здесь? – сказал он, бросил меч наземь и ушел из терема.
– И не казнил её?
– Не только не казнил, да ещё простил и, как говорят, отдал ей в удел землю Полоцкую.
– Эко диво, подумашь!
– Ну вот поди ты!.. И все надивиться не могут, ума не приложат, что с ним сделалось? Бывало, ему голову смахнуть, как шапку снять! Чай, и ты слыхала Вахрамеевна?
– И, батюшка, всего не переслушаешь! Да и что нам до того, что деется в княжеских палатах: люди мы мелкие. Скажи-ка, лучше, мое солнышко весеннее, зачем изволил ко мне пожаловать? Иль есть нуждица какая?
– Есть, бабушка, есть.
– А что, уж не зазнобушка ли какая? Не сокрушили ли добра молодца очи ясные? Не приглянулась ли тебе какая красоточка? Так что ж – попытаемся: её не приворожу, так авось тебя отшепчу.
– Эх, нет, Вахрамеевна!
– А что ж, мой кормилец? Чем себя губить, лучше горю пособить.
– Да речь не о том; я пришел к тебе затем, чтоб ты поворожила, где нам отыскивать нашу пропажу.
– Пропажу?
– Да, у нас в селе Предиславине дней пять тому назад украли серебряный кубок.
– Вот что! Пожалуй, батюшка, пожалуй, зачем не поворожить.
– Так ты угадаешь?
– Угадать не устать, да только бы, кормилец, было и мне за что тебе спасибо сказать.
– Прежде поворожи, а там посмотрим.
– Эх, батюшка, батюшка! Да ведь дело-то таковское: от старшего наказано даром не ворожить, рук не подмажешь – язык не повернется.
– Ну, ну, вот тебе две ногаты! – сказал Садко, вынимая их из кошеля. – Да смотри, Вахрамеевна, не вздумай меня морочить: ведь я не кто другой.
– Только-то? – пробормотала старуха, посматривая на две мелкие монеты, которые Садко положил ей на ладонь.
– Отгадаешь, так ещё дам.
– Еще!.. Знаем мы, батюшка: ведь все посулы тороваты, а как придет до расплаты, так и в кусты. Ну, да так и быть, мы люди знакомые, – прибавила старуха, завязывая монеты в уголок изношенной тряпицы, которая служила ей платком. – Смотри-ка, кормилец, сиди смирно: не шевелись, не говори, а пуще всего не моги тронуться с места, а не то худо будет. Да постой-ка, батюшка, скажи мне, как ты мекаешь, чай, это спроворил кто ни есть из домашних?
– Сдается, что так, бабушка.
– Так нишни, кормилец, у меня вор-то сам скажется.
Старуха подошла к котлу и помешала в нем железным ковшом. Вода в котле закипела, густой пар поднялся кверху, сова захлопала глазами, чёрный кот замяукал, а колдунья, продолжая взбалтывать воду, запела отвратительным голосом:
Чур, меня, чур!
Есть у меня сто слов
С приговорками,
А из тех ли слов
Три слова заповеданных:
Как шепну одно –
Ходуном земля пойдет;
Как другое скажу –
Звезды ясные запрядают;
А как третье вымолвлю
Да перекинуся
Через двенадцать ножей –
Так солнце затуманится.
Чур меня, чур!
Старуха перестала петь, зачерпнула ковшом из котла и, поставив его на стол, принялась над ним нашептывать; потом, дунув несколько раз на воду, заговорила нараспев и покачиваясь из стороны в сторону:
А чье дело, тому худо:
Чтоб не спалось ему и не елося;
Чтобы чёрная немочь его,
Как осину горьку, скоробила;
Чтоб сухота, как могильный червь,
Источила его заживо;
А лиходейка-тоска сердце выела;
Чтоб засох он, как былиночка,
И зачах, как голодный пес;
Чтоб сестрицы мои
Поплясали и потешились
Над его могилою;
Повалялися, покаталися
На его белых косточках.
Адское выражение лица колдуньи, её неподвижный змеиный взгляд, сиповатый голос – одним словом, все было так отвратительно, что сам уродливый Садко, и телом и душой похожий на чародея, присмирел, как овечка. Он стирал украдкою холодный пот, который капал с его безобразного чела, прижимался к стене, чтоб быть подалее от колдуньи, и едва смел переводить дыхание.
– Ну вот и дело с концом! – сказала старуха, пошептав ещё над водой. – Я отолью тебе в кувшинчик, а ты уж сам, батюшка, иль въявь, или тайком, как хочешь, только дай всем вашим челядинцам хлебнуть этой водицы.
– Хлебнуть! А ради чего, Вахрамеевна?
– Ради того, кормилец, чтоб татьба вышла наружу.
– Да ты этак, пожалуй, у нас всю дворню испортишь.
– Небось, родимый: кто не грешен в покраже, тому ничего не будет; одному лишь вору туго придется. Увидишь сам: или он подкинет вашу пропажу, или вовсе изведется и зачахнет.
– Ну, Вахрамеевна, – сказал Садко, поглядывая с почтением на старуху, – вижу я, что тебе наука далась. Послушай, бабушка, если ты ухитришься да поможешь нам в другом дельце, так тогда и я тебе скажу: «Шей, вдова, широки рукава, было б куда деньги класть».
– А что такое, батюшка?
– А вот что, – продолжал Садко, понизя голос. – У нас этою ночью в селе Предиславине сделалась такая пропажа, что и сам господин наш, ближний княжеский ключник Вышата нос повесил: что не лучшая жемчужина из сокровища княжеского сгинула да пропала.
– Как так?
– Да, бабушка, нынче ночью из села Предиславина сбежала первая красавица; да один детина, которого мы держали взаперти до поры до времени, дал тягу. А уж как он ушел, ума приложить не можем, словно в щелку пролез, окаянный! Боярин Вышата сказывал мне, что этот парень был прислан языком от одного опального молодца, которого теперь везде ищут, что этот-то молодец и сманил нашу красоточку, что теперь они должны быть вместе и, чай, близко ещё от Киева – да только где? Вот в том-то и дело, бабушка! Ведь время летнее: им везде приют. Пожалуй, разошли хоть целую рать великокняжескую, а всех лесов дремучих и дебрей непроходимых не обшаришь. Лиха беда добраться им до Белой Вежи, а там и поминай как звали. Мало ли у печенегов наших выходцев! Говорят, в их главном городе, Ателе, целая слобода заселена киевскими беглецами да переметчиками.
– Вот что! – прошептала сквозь зубы старуха, которая, по-видимому, слушала с большим вниманием рассказ своего гостя. – Эка притча, подумаешь: сманить красавицу из села Предиславина! Ну, видно же, этот опальный детина заливная головушка!
– Он был великокняжеским отроком, – продолжу Садко, – государь его жаловал, бояре чествовали, ну, словом, житье было ему знатное. Да вот то-то и есть, Вахрамеевна, недаром говорят: собака с жиру бесится. Этот сорви-голова накутил столько в три дня, что иному в три года этого и не пригрезится. Шутка ли: не послушался великокняжеского приказа, убил десятника дворцовой стражи а пуще-то всего – смертно разобидел боярина Вышату.
– Смотри, пожалуй!
– Не отгадаешь ли, бабушка, где он теперь с нашею беглянкою?
Старуха призадумалась.
– Послушай, Вахрамеевна, – продолжал Садко, – если ты сослужишь нам эту службу, то боярин Вышата не постоит ни за что: отсыплет тебе столько серебра, что ты и считать-то его не станешь, а будешь мерить пригоршнями.
– В самом деле, батюшка? – сказала старуха, устремив жадный взор на своего гостя.
– Уж я тебе говорю.
– Ну, коли так… Да нет, кормилец, – промолвила колдунья, посматривая недоверчиво на Садко, – кто чересчур много сулит, тот мало дает. Скажи-ка лучше делом, что пожалует мне господин Вышата, если я выдам ему руками беглянку и опального молодца?
– Пять золотых солидов.
– Золотых? А сколько это будет ногат, батюшка?
– Да столько, что ты и в сутки не перечтешь.
– Ой ли?
– А коли этого мало, так он прикинет тебе лисью шубу, да ещё какую, бабушка: всю из отборных огневок!
Глаза старухи засверкали радостью.
– Смотри, же, кормилец, – сказала она, – не давши слова, крепись, а давши, держись. Непригоже будет, если ты обманешь меня, старуху старую; да и сам-то после несдобруешь. Хоть я живу сиротинкою, а заступа у меня есть.
– Уж небось, Вахрамеевна: что сказано, то и сделано.
– Ну, ну, добро! А задал ты мне задачу, батюшка! Оно, кажись бы, можно, да только… Ох, кормилец, тяжко и мне будет! Ведь уж это не на водицу пошептать, придется старшого потревожить; а не ровен час…
– Какого старшого?
– Не твое дело, батюшка!.. Ох, худо: и ночи-то у нас не лунные, и день пришелся нечетный… Ну да и то сказать двух смертей не бывает, а одной не миновать.
– А что?
– Так, ничего. Попытаюсь, батюшка, попытаюсь! А покамест, не прогневайся, родимый: с другом посоветуюсь и спрошусь моей боярыни.
Сказав эти слова, старуха свистнула: чёрный кот ощетинился, замурлыкал и с одного прыжка очутился на столе, сова запрыгала на своей полке и замахала руками. Старуха свистнула ещё – и чёрный кот вспрыгнул ей на одно плечо, а сова уселась на другом.
– Послушай, кормилец, – продолжала Вахрамеевна, – я на часок выйду, а ты останься здесь, да смотри, батюшка, что б тебе ни почудилось, а в сени не заглядывай; сиди да посиживай, как будто не твое дело, и коли больно страх разберет, так зачурайся про себя да заткни уши.
Старуха вышла вон. Оставшись один, Садко с невольным замиранием сердца, но с жадностью и нетерпением прислушивался к каждому шороху. Несколько минут в сенях все было тихо, и только снаружи бушевал ветер и гудел проливной дождь. Вдруг что-то, похожее на глухой шепот, потом на болезненный детский крик, раздалось за дверьми избы. Эти звуки, заглушаемые частыми ударами грома, превратились вскоре в какой-то судорожный дикий хохот, и в то же самое время в сенях поднялся такой ужасный стук и возня, что стены избушки заколебались и затрещала кровля. Несмотря на беспрерывные перекаты грома и вой ветра, Садко мог легко различать посреди этой стукотни безумный хохот колдуньи, пронзительное мяуканье кота и зловещий стон совы. Вдруг все затихло. Бурный вихрь завыл по лесу, и голос, в котором ничего не было человеческого, – голос, в котором сливались в одно все отвратительные звуки, существующие в природе, который напоминал и шипенье ядовитого змея, и карканье ворона, и последний охриплый стон умирающего, – проревел несколько непонятных слов. Вслед за этим раздирающий, невыносимый для слуха вопль оглушил Садко, что-то тяжелое упало в сенях на пол, потом снова все затихло. Садко хотел, но не в силах был