С Борским явно было неладно. Он побледнел, губы его дрожали, пепельные волосы прилипли ко лбу. Люда с тревогой оглянулась по сторонам. Зашли они, пожалуй, далековато, до усадьбы не докричишься. А с юношей, кажется, сейчас случится припадок. Вроде, не слышала, чтобы Борский страдал падучей. Какую-то помощь таким оказывают? Юлий Цезарь, Достоевский… Что-то такое она читала, что-то такое им вставляют в рот, чтобы не откусили язык. Что же им приподнимают — голову или ноги? Если бы знать…
— Успокойтесь, Алексей Алексеевич, — Люда осторожно дотронулась до его плеча, чтобы, если потребуется, быстро отдернуть руку. — Никто никуда по ржи не мчится. Это деревенские девки и парни играли здесь в «Кострому».
— Что? В какую «Кострому»? — Борский смотрел на нее, видимо, не узнавая, или притворяясь. Но волшебное слово «Кострома», кажется, вернуло его к земной жизни.
— Обыкновенная народная забава, — заговорила Люда голосом учительницы, диктующей гимназистам. — Один ложится в траву и притворяется мертвым. Остальные подходят, дразнят, потешаются. «Кострома» вскакивает и бежит за ними. Очень веселая игра.
— Игра, — задумчиво повторил Алексей. — Да-да, конечно, игра и больше ничего.
— Или просто здесь лежала девушка в траве, раскинув руки и ноги, — сказала Люда и осеклась, вдруг поняв, что здесь могло действительно происходить.
Люда Ратаева к тому времени прочитала великое множество французским романов, некоторые из которых были достаточно фривольны. Но, не зная в точности всей физиологии разворачивавшегося на страницах действа, девушка представляла себе невероятную чепуху. Продвинутые подруги из гимназии однажды даже дали ей посмотреть порнографические открытки, которые каким-то образом умыкнули у братьев. «Все равно Ратаева ничего не поймет», — сказали они, хихикая. И Люда действительно ничегошеньки не поняла и не увидела. Какие-то анатомические уродства, недоразумения, вроде заспиртованных в Кунсткамере. Все это было так неинтересно…
И вот теперь она сказала нечто такое, что сама поняла каким-то иным чувством, и смутилась от всего прочитанного и подсмотренного, словно какие-то цветные осколки внутри трубы калейдоскопа вдруг составились, и она поняла все разом. Люда почувствовала, что она делает только вдохи, а выдохнуть не может. Еще мгновение, и она… она… Что она сделала бы в это мгновение, она так и не узнала, потому что услышала голос Борского.
— Какая тоска, Людмила Афанасьевна! Разве вы не замечаете? Везде одна несказанная тоска, по всей России.
— Что? — спросила девушка. — И в Крыму, допустим, тоска? И на Кавказе?
— Везде тоска. Одна тоска, и ничего более. Здесь в Бобылево — тоска грусть, а там, на Кавказе, тоска-страсть. Все едино…
Борский приосанился и пошел задумчивой походкой по направлению к Бобылево.
«Мне, пожалуй, больше нравится тоска-страсть», — подумала Люда Ратаева, вспомнив рисунок из календаря, где на фоне снежных вершин был изображен горец в мохнатой шапке, скачущий на коне. Тут же ей представился Борский на старом Мальчике и его вселенская тоска, и Люда Ратаева сказала почти вслух:
— Боже, какой дурак…
2003 год. Москва
На улице была весна. Та самая, которой отпущено всего два-три дня за целый год. Почки на деревьях вот-вот должны были лопнуть. На улице, наконец, стало сухо. И глаз еще не привык к этой коричневой голой земле, «нулевой», не прикрытой ни снегом, ни мерзкой слякотью, ни травой… И жизнь ведь тоже с этого дня вполне может начаться с нуля. Что посеешь весной, то и пожнешь. Может быть, поэтому сердце в такой эйфории?
Солнце спряталось за дома, но светило через какие-то проемы и арки косыми закатными лучами. И очень хотелось почесать душу, в которой щекотно перекатывались непонятные слова: «Вот оно! Вот оно!» Что оно? Неизвестно. Но то, что это было именно оно, сомнений не возникало.
Наташина синенькая «тойота» катила по пустому проспекту, как самолет перед взлетом. И когда мать с дочерью заходили в Дом кино, Мила еще раз пожалела о том, что не может сейчас пойти, куда глаза глядят. Бродить по городу, дышать весной и придумывать свою душещипательную историю любви дальше. С каким бы удовольствием она отдала этот пригласительный своей подруге Насте. На, Настасья, лети к звездам. Уж та бы его использовала на все сто.
Да, Миле, конечно, было интересно послушать и посмотреть на известных родительских приятелей. Но когда она была маленькой, делать ей это было гораздо комфортнее. Они приходили в гости, и она, если не шла в детскую, а сидела за общим столом, могла спокойно наблюдать за ними. Как человек-невидимка. Пока она была ребенком, ее в расчет не брали.
Но в один прекрасный день эта благодать закончилась. К ней неожиданно обратились, как к взрослой. Стена, отделяющая ее от всех, рассыпалась. Она так растерялась оттого, что ее, оказывается, видно, — а в этот момент, естественно, все смотрели на нее, — что покраснела и ответила что-то глупое. Стушевалась и еще полчаса не могла успокоиться. Теперь сидеть и глазеть на всех стало опасно.
А потом ей было уже не до гостей. Старшие классы. Художественная школа. Английский с репетитором. Лет с пятнадцати родители перестали таскать ее по гостям насильно. Такую дылду уже не возьмешь за ручку и не скажешь «Пошли!» А она любила оставаться дома, когда никого не было. Включала музыку на полную катушку. Слушала Земфиру, которую мама не переносила, и рисовала, рисовала, рисовала.
Так получилось, что в этом году она вообще никуда не ходила. Готовилась к экзаменам в школе и еще пуще к вступительным. Ей ужасно хотелось рисовать и не хотелось больше ничего. Да и к киношному миру она привыкла. Поэтому остановила свой выбор на специальности художника-постановщика. Как-то ее не трогало, что женщин среди них практически нет. Она, во всяком случае, знала только одну, фильмы-сказки которой смотрела в детстве. И то ее уже лет десять, как не было на свете.
С отцом было договорено так — если она поступит в ГИТИС сама, тогда он поспособствует, чтобы ее отправили на стажировку в Италию. Чтобы взяли в институт по блату, ей просто не хотелось. Хотя, конечно, могли. Папины сокурсники уже давно были среди профессуры. Но ей хотелось испытать себя. Годится ли она на что-нибудь сама по себе, а не как дочка своего папы? И он обещал пальцем о палец не ударить. Правда, зная отца, она сомневалась, что он будет вот так просто стоять в сторонке и наблюдать за ее провалом. Но ведь провала может и не быть? Как тут узнаешь, пока не попробуешь?
Они пробирались через гламурную толпу. Громадный холл Дома кино был запружен народом. «Все в черном, просто похороны фильма, а не день рождения, — подумала Мила. — Гламур, гламур, гламур… — крутилось в голове, как у мурлыкающей кошки. Половина человечества гламурна, половина брутальна… Ах, ах, ах, и башмаки на каблуках!»
Наташа, как рыба в воде, виртуозно разруливалась со знакомыми. На ходу кому-то махала рукой. Со смутно знакомыми Миле дамочками целовалась. «А это моя дочь Мила». «Как выросла, скажите пожалуйста». «На отца, на отца похожа». Мила уже раз десять в меру любезно повторила одно единственное «Здравствуйте!». И улыбочку. Я в восхищении…
Хотелось оторваться от мамы. Все-таки не маленькая. Но Наташа просто намертво схватила ее за руку. Сегодня Мила была ей нужна рядом, как фамильная драгоценность и подтверждение того, что Наташа феноменально хорошо выглядит. Ей хотелось услышать позади восхищенный шепот: «А дочка-то у нее уже взрослая…Никогда бы не подумали».
Потом Мила все же оторвалась от Наташи и сосредоточенно смотрела поверх лиц, делая вид, что ищет кого-то. Чтоб никто не пристал. Случайно оказавшись спиной к спине с мамиными знакомыми, она услышала:
— Наташа-то как сдала. Хоть бы подтяжку, что ли, сделала. Такие морщины у глаз. Да?
— Да ладно тебе, Светик. У нее ж вон девка уже какая взрослая.
— А не знаешь, они с Пашкой ровесники?
Это кто интересно называет ее отца Пашка? И что это за такой Светик? Миле стало так жалко маму. Тем более, что она младше отца почти на десять лет. «Вот бабы… И почему я стою тут, как колонна? Надо повернуться и сказать какую-нибудь гадость. Только какую?» В эту сторону голова у Милки работала плохо. Вот нахамить она могла. А сказать мерзость с сияющей улыбкой пока не научилась. «Я научусь. Честное слово», — пообещала она себе, нервно сжимая кулачки. «Сегодня же начну придумывать и все варианты записывать в спецтетрадь. Ты у меня кровью умоешься, змеюга».
Что собственно ее так разозлило, она понять не могла. Ведь всегда знала про террариум единомышленников с маминых слов. Сколько сигарет истерично было выкурено на их кухне с постоянным рефреном: «Не понимаю!» Отец всегда говорил одно и то же: «Да не бери ты в голову, Наталья!» Мама устало усмехалась. Но все равно в голову брала.
Фильм Миле не понравился. Зато понравилось, что снят он красиво, потому что увиден глазами ее отца. За Павла Дробышева режиссеры между собой сражались. На его счету были культовые фильмы, которые в свое время даже лежали на полке. И он этим гордился. Снимать высокохудожественное черно-белое кино ему всегда нравилось больше, чем криминальные мелодрамы. Но сейчас ему особо выбирать не приходилось.
С режиссером-гением, с которым они вместе сделали первые два фильма, Павел разошелся. Характер у того был уж очень тяжелый. На съемочной площадке они ругались до драки. Павел был единственным человеком, который гению возражал. Из этих столкновений и рождалась потом истина. И работали они достаточно быстро. А вот без Павла гений стал снимать фильмы лет по семь-восемь каждый. И операторов у него поменялось за эти годы человек десять. С другими ему поругаться не удавалось — соглашались сразу. И он входил, как нож в масло. Никакой искры не высекалось. А с Павлом Дробышевым у них, как у разведенных супругов, так и осталось некоторое истеричное напряжение.
Впрочем, Паше это не мешало. Он был человеком широкой души. Зла не держал. И не потому, что сознательно старался простить. А просто — не держалось. Он бы больше энергии потратил на то, чтобы помнить, чем на то, чтобы забыть. А будучи человеком ленивым, как он сам всегда говорил, предпочитал лишнюю энергию ни на что не тратить.