Аспазия — страница 6 из 29

Глава I

Возвращение победителей совпало с днями величайшего праздника, отмечаемого раз в три года, праздника Панатенеев. На этом празднестве древней богине Афине-Полии по старинному обычаю подносился прекрасный ковер, так называемый Пеплос, сотканный руками особо избираемых девушек.

Население предместий устремилось в город. Согласно идее их учредителя, Тезея, Панатенеи была братским праздником всех племен Аттики. Не только близкие соседи приезжали на этот праздник, на него приезжало много народу с островов, из колоний, со всей Эллады. Но никогда еще не было в Афинах так много чужестранцев: к желанию присутствовать на празднестве Панатенеев, присоединился еще и интерес к открытию Парфенона и к созданному из золота и слоновой кости, сверкающему образу Афины-Паллады, работы Фидия.

Самому празднеству предшествовали состязания: панатенейские игры на равнине Илиса.

В состязаниях мальчиков, и на этот раз, воспитанник Перикла и любимец всех афинян, Алкивиад, стал победителем на радость Перикла и к досаде Телезиппы, ненавидевшей мальчика за то, что он совершенно затмевал обоих, мало обещавших ее сыновей, Паралоса и Ксантипа.

Ночью проводились бега с факелами, которые афиняне приносили в жертву Гефесту, Прометею и Афине-Палладе.

Только лучшие, наиболее ловкие юноши выбирались для этого бега. Задача заключалась в том, чтобы донести факел до финиша. Тот, чей факел гас во время бега, выбывал из состязаний; того, кто бежал медленно, чтобы сохранить пламя, преследовали насмешливыми восклицаниями.

В числе различных состязаний были и состязания муз: Перикл, одинаково ценивший всякие занятия, установил на Панатенейских играх состязание на цитрах и состязание в танцах.

Когда, наконец, наступил день главного празднества, в который Пеплос подносился в дар покровительнице города, Афине-Полии в храме Эрехтея, победители игр должны были быть увенчаны в Парфеноне.

Торжественное шествие началось из квартала Керамики. Весь обширный квартал заполонили группы, которые со всех сторон направились к общему месту сбора. Мало-помалу шествие начало выстраиваться и, когда все стали по местам, двинулось в путь при звуках труб.

Во главе гекатомбы [33] двигались жертвенные животные: сто отборных быков и баранов (предназначенных быть заколотыми на Акрополе в честь богини) украшенных цветами, с позолоченными рогами.

За животными следовали погонщики. Жертвенные слуги и жрецы несли на плоских блюдах жертвенные яства и напитки в красивых сосудах.

Затем следовало блестящее шествие афинских женщин и девушек в роскошных, праздничных платьях с золотой и серебряной жертвенной посудой в руках.

Девушки несли в руках красивые корзинки, наполненные цветами и плодами. Скрываясь целый год в глубине женских покоев, они выходили в свет в этот торжественный день, празднество открывало то, что до сих пор скрывалось от взглядов.

В этот день бог любви бросал свои стрелы, в этот день взгляды красивых девушек беспрепятственно встречались со взглядами юношей.

После сверкающей, роскошной жертвенной посуды несли еще более прекрасные дары богинь, число которых никогда еще не было так велико: роскошные сверкающие золотом и серебром щиты, красивые богато украшенные треножники и произведения искусства, вышедшие из рук лучших мастеров, — все это сверкало и переливалось в солнечных лучах.

В числе девушек шли четыре избранницы нежного, почти детского возраста из знатнейших фамилий афинян, которые по обычаю в тот год удостоились чести помогать ткать священный Пеплос в храме богини Афины-Полии в самом Акрополе.

Затем следовали носильщики даров, присланных богине из афинских колоний. Наконец несли роскошнейший из всех подарков, апофеоз всего блестящего шествия, богатый, роскошный Пеплос. Он был разостлан на сооружении, сделанном в виде корабля. Этот корабль отличавшийся необыкновенной величиной и красотой, должен был указывать на морское могущество афинян и напоминать о морском боге, культ которого был связан с культом Эрехтея и Афины. Прикрепленная к мачте роскошного корабля, была видна вышитая золотом картина, изображавшая борьбу бога света, с грубыми титаническими силами. За Пеплосом следовали: победители в панатенейских состязаниях. Музыканты со своими цитрами и флейтами, победители в беге с горящим факелом в руке, которые, по древнему обычаю должны были зажечь праздничную жертву богине на Акрополе. Победители в езде были со щитами и в шлемах, в роскошных, запряженных четверкой, колесницах.

Далее, с ветками оливы в руках, следовали старцы, одержавшие победу в состязании мужской красоты. Как на прекрасный образец глядело афинское юношество на этих людей с серебряными бородами, которые, даже в поздней старости, сохранили красоту и свежесть тела и души. За ними следовала афинская молодежь, стройные, черноволосые, черноглазые красавцы на чистокровных скакунах. Предводительствуемые стратегами шли все способные носить оружие афинские мужи, тяжелая пехота и конница. За ними выступали все богатейшие и знатнейшие афиняне, затем двигалось бесконечное шествие граждан: сначала архонты, члены совета, старшие жрецы, потом мужчины и женщины в праздничных платьях, с миртовыми ветвями в руках.

За гражданами следовали жители предместий и их жены, с дубовыми ветвями в руках, в знак покровительства Зевса, бога гостеприимства. Некоторые женщины из предместий, шли за афинскими гражданками, покровительством которых пользовались. Они несли в руках зонтики, защищавшие от солнца головы афинянок, и маленькие складные кресла, на которые опускались их покровительницы, когда шествие останавливалось.

Из Керамики шествие двинулось по лучшим улицам города до Агоры, украшенной дубовыми ветвями. Тут оно остановилось и две группы жертвенных животных были отправлены вперед, для принесения в жертву — одна на холме Ареопага, другая — на жертвеннике Афины.

После принесения этих жертв, шествие снова двинулось в путь. Оно проходило мимо храмов и перед каждым из них ненадолго останавливалось, чтобы принести жертву богу или пропеть в честь его гимн.

Когда шествие достигло того места, где дорога поднималась на холм Акрополя и становилась уже и круче, то большинство лошадей и колесниц было остановлено. Впрочем, не было недостатка в смелых всадниках и даже управляющих колесницами, которые не бросили шествия и поднимались по крутой дороге.

Поднявшись на Акрополь, шествие остановилось между храмом Эрехтея и вновь оконченным храмом Афины-Паллады. Пеплос отнесли в храм Эрехтея и приступили к большой гекатомбе под пение Гимнов.

Но никто из толпы даже не бросил взгляда в полумрак храма Эрехтея, где, на украшенном цветами троне, стояло древнее, деревянное изображение Афины, принявшее свою обычную дань — Пеплос. Мало внимания обращалось и на священные жертвоприношения — все взгляды были устремлены на сверкающий великолепием храм, двери которого в этот день должны были в первый раз открыться для афинян.

Первое впечатление, при взгляде на новый храм, было ослепляющее. Он был весь из сверкающего мрамора, девственная белизна которого была украшена золотом. Четырехугольное, окруженное колоннами, здание гордо возвышалось на вершине холма, освещенное солнечным светом. Все в нем было благородно, светло, пропорционально и легко, несмотря на размеры. Его основание с мраморными ступенями поднималось выше голов зрителей; сам храм с анфиладой колонн, со своими полными жизни колоссальными мраморными скульптурами казался воплощением девственной богини, которой он был посвящен. Но ничто так не привлекало внимание, как мраморные группы, украшавшие громадные крылья двух западных углов. На западной стороне храма, изображалось рождение богини из головы Зевса. С обеих сторон помещались Нике и Ирида, спешившие оповестить о радостном известии, навстречу им спешили боги и герои. В левом углу помещался Гелиос на своей сверкающей колеснице, направо — богиня ночи, спускающаяся в волны океана.

На восточной стороне был представлен спор Посейдона с Афиной-Палладой за обладание Аттикой: неукротимый Посейдон, только что пробивший в скале своим трезубцем священный источник, и напротив него Афина-Паллада, дающая жизнь священному масличному дереву. Вокруг Афины теснились божества и герои Аттики. За Посейдоном помещалась его свита, — морские божества.

От этих скульптур, которые были выше человеческого роста, взгляд переходил на фриз над колоннами, где были изображены битвы эллинов с кентаврами.

Барельефы на стенах храма, представляли сцены из празднества Панатенеев и приготовления к нему: ряды прелестных девушек, юношей на горячих конях и в красивых колесницах, передачу Пеплоса и среди земной красоты — Олимпийских богов, явившихся, чтобы быть свидетелями празднества.

Все творение было так просто, благородно, так соразмерно во всех частях, что казалось мрамор громко объявлял на все будущие времена: «сохраняйте во всем прекрасную соразмерность! Живите в такой же благородной простоте, красоте и чистоте, какие видите в этих мраморных образах, вышедших из мастерской божественного Фидия!»

По окончании гекатомбы, пред лицом ожидающего народа поднялись по ступеням храма, в торжественном шествии, первые граждане Афин. Перед дверями они встали по обе стороны, в середине был Перикл и архонт Базилий. Растворились широкие, роскошные бронзовые двери храма и внутренность его представилась восхищенным взглядам своим множеством колонн и новым изображением Афины-Паллады Фидия. Тогда все участники шествия запели гимн в честь богини.

Когда гимн смолк, Перикл выступил вперед и со ступеней храма заговорил, обращаясь к народу.

— В древние времена Афина-Паллада осыпала афинский народ, находившийся еще в колыбели, своими благодеяниями и, как хранительница благосостояния Афин она нами уважаема и чтима. Но образ ее в храме Эрехтея, хотя достоен почитания, — некрасив и создан из дерева, затем наступили времена, когда Афина опоясалась мечом, чтобы, во главе Эллады, бороться с варварами и, окрепнув в борьбе, достигла вершины могущества: как воплощение тех времен, стоит на вершине холма изображение богини, видимое с моря и с суши. Теперь она захотела открыть себя богиней, распространяющей свет, от блеска которого скрывается ночь — богиней, на челе которой сияет свободная мысль, покровительницей всего прекрасного, искусств и наук, и Фидий представил ее такою в виде Афины-Паллады и для этого построил достойный ее храм, не жреческий храм для жертв, а панатенейский, праздничный храм богини. В образах Парфенона афиняне читают свою собственную историю, высеченную из камня, историю победы света и ума над мраком варварства. Пусть, глядя на новый образ богини, эллинский дух воодушевится благородным стремлением оставаться навсегда достойным памятника, который он воздвиг себе здесь на вечные времена!

После этих слов Перикла, тысячи голосов снова запели гимн в честь девственной богини. Под пение и музыку, сопровождавшие торжественное шествие, по знаку архонта на ступени храма взошли молодые девушки и вступили в открытые двери Парфенона. Ибо порог святилища девственной богини прежде всего должны были переступить девственницы. За девушками следовали юноши и в то время, как одни становились по правую сторону храма, другие по левую, в храм внесли дары и положили их к ногам Афины. Другие жертвы, в виде золотых и серебряных щитов, должны были быть повешены на архитравах.

Затем в храм вошли победители на панатенейских состязаниях, судьи и первые лица в Афинах.

Звуки музыки раздались громче, еще громче загремел гимн в мраморных стенах, когда сверкающий образ богини открылся наконец взорам афинян.

Так же ослепительно, как и храм, сверкала колоссальная фигура богини, нагие части ее были сделаны из слоновой кости, остальное из золота. Задумчиво глядела перед собою серьезная, прекрасная богиня в золотом шлеме, из под которого ниспадали густые локоны. С левой стороны лежал щит, мирно опущенный, а не поднятый воинственно как прежде; копье небрежно покоилось в изгибе локтя. Теперь она казалась не воительницей, а победительницей. В вытянутой руке она держала крылатую богиню Победы, как держат голубку или сокола. Богиня Победы подавала Афине золотой венок; скрытая под щитом, лежала священная змея, олицетворявшая земную, покровительствуемую богами, силу Аттики и ее народа. На груди богини была надета эгида [34], со сверкающей головою Горгоны; в углублении, под высоко выступавшей, верхней частью шлема, помещался сфинкс. По правую и левую его руку — старцы, как олицетворение глубокомыслия, проницательности и осторожности.

На наружной стороне щита была представлена борьба с дикими амазонками, на внутренней — титаны, на краю сандалий — кентавры — повсюду борьба с дикими, мрачными силами.

Торжественно возвышалось блестящее изображение богини в ее роскошном храме, по сторонам которого шли два ряда колонн, увитых, по случаю празднества, цветами и разделявших храм на три части. Свет падал сверху таким образом, что сосредоточивался на фигуре богини, придавая ей особенное величие.

Во всем громадном храме не было никого, чьи взоры не стремились бы к богине: все было направлено к ней. В нем не было того отвлекающего внимания великолепия, которым другие народы старались украсить храмы своих богов: одиноко стояло в роскошном и блестящем таинственном храме величественное, прекрасное изображение богини.

Наконец началась раздача наград победителям на панатенейских играх. Судьи состязаний вызывали победителей, сначала мальчиков, затем юношей и наконец взрослых мужей.

Четырнадцатилетний Алкивиад первым получил, во вновь открытом храме, награду: богатую амфору с изображенным на ней Гераклом. Сосуд был наполнен маслом от священного масличного дерева Афины-Паллады.

Такие же дары получили остальные победители в физических состязаниях, а лучшие в состязаниях муз, были увенчаны золотыми венками.

После раздачи наград, на глазах у народа, афинские сокровища были перенесены в заднюю часть храма Парфенона. Эта часть храма помещавшаяся между колоннами Парфенона и выходившая на восточную сторону, представляла собой круглое помещение, без окон, освещенное одною лампой. Там должна была храниться афинская государственная казна, богатство которой состояло не только из денег, но и из различных драгоценностей, дорогой посуды и тому подобных предметов.

Среди явившихся на вершину Акрополя присутствовать при открытии Парфенона, находилось много чужестранцев; в числе их был спартанец. Когда он хотел войти в новый храм, один афинский юноша, уже некоторое время наблюдавший за ним, схватил его за плечо:

— Прочь с этого порога! Дорийцам запрещается переступать его! — сказал он, останавливая спартанца.

Действительно, один старый закон запрещал людям дорийского происхождения входить в святилища афинян. Вокруг юноши мгновенно собралась толпа и, так как спартанцы вообще не пользовались расположением афинян, то его принудили отступить. Так, хотя и мимолетно, но даже при мирном празднестве обнаружилось соперничество, с древних времен существовавшее между двумя эллинскими племенами.

Но был один афинянин, который, среди всеобщей радости, глядел на новый Парфенон с гневом и неудовольствием — это был жрец Эрехтея, Диопит. Конечно, по древнему обычаю, Пеплос был принесен в дар деревянному изображению Афины-Полии в храме Эрехтея, но это было сделано равнодушно, холодно и лишь по требованию обычая, а весь собравшийся народ обратился к новому храму Афины-Паллады. Афиняне поклонялись не священному Палладиуму [35], посланному им с неба, не богине его святилища, а тщеславному произведению Фидия; к ногам этой новой Афины, а не в его храм были принесены дорогие дары.

Боги храма Эрехтея негодовали и их жрец вместе с ними.

Так как уже наступил час раздачи жертвенного мяса народу, то вершина Акрополя опустела и на ней, чтобы беспрепятственно осмотреть вновь оконченный храм, осталась небольшая группа людей: Перикл с Аспазией, Фидий со своими помощниками, Софокл, Сократ и другие афинские мужи.

Лицо Фидия не было задумчиво как прежде, а сияло выражением удовольствия, Перикл был в высшей степени счастлив, что, возвратившись после долгого отсутствия, нашел храм совершенно оконченным. Он был в восторге, что так много прекрасного было сделано за столь короткое время.

Аспазия внимательно осматривала произведение Фидия, Иктиноса и их помощников. Ее молчание удивляло даже самого Фидия, молчаливейшего из людей и он, обращаясь к ней со свойственной ему серьезной улыбкой, сказал:

— Если память мне не изменяет, прекрасная милезианка считалась многими в Афинах лучшим судьей в делах искусства и не боялась высказать свой приговор, почему же сегодня она молчит.

— Я вижу перед собою новое, чудное создание, огромное, как скала и прекрасное, как цветок. Оно так прекрасно в своем достоинстве, так великолепно в своей благородной простоте, так живо в своем спокойствии, так полно в своей юношеской свежести, так ясно в своей торжественности, что каждый человек может быть только поражен при взгляде на него. Но мне кажется, ты вечно ищешь только возвышенного, чистого и божественного, чтобы осуществить их в человеческих формах и не ищешь земной красоты и то, что в ней привлекает ум и воспламеняет сердце не имеет никакого отголоска в твоей душе. Ты презираешь изображение прелести женственности в ней самой, как описывают ее поэты, твоя душа, как орел, парит над вершинами. О, Эрот, неужели у тебя нет стрелы для этого человека?

— Да, — сказал Фидий, — до сих пор я находился под защитой Афины-Паллады и ей обязан тем, что мое искусство не сделалось женственным. Я и теперь не посвящу моего искусства златокудрой Афродите, так как лемносцы, которые меня сейчас пригласили, хотят не Афродиту, а бронзовую статую Афины-Паллады.

— То, что ты говоришь, — сказала Аспазия после непродолжительного молчания, — наполняет меня большими надеждами, чем ты думаешь. Я поняла сегодня, когда Перикл говорил народу, как, мало-помалу, от некрасивого деревянного изображения богини перешли к Афине-воительнице и затем к твоей девственнице в Парфеноне. Что же остается тебе теперь, как не создать женщину!

В свою очередь Перикл начал обсуждать с Иктиносом и Фидием план портика, которым завершилось строительство, и который, по их предложению должен был быть не менее величествен и роскошен, чем сам Парфенон. Но взгляды их постоянно обращались к уже оконченному.

Наконец, Фидий повел Перикла и остальных своих спутников к произведению, вышедшему из под резца сына Софроника, — к группе Харит, поднесенной им в дар богине на Акрополе.

Высеченные из мрамора, стояли, обнявшись, три девушки, похожие одна на другую и в тоже время различные по характерам: одна была очаровательна и весела, другая сурова и благородна, третья задумчива.

Все просили объяснить, почему их характеры столь различны. Сократ с некоторым огорчением сказал:

— Я думал, что вы сами объясните для себя эту разницу. Когда прекрасная Теодота представила нам Афродиту, Геру и Афину, у меня как будто пелена упала с глаз. Афродита есть телесная красота, Гера олицетворяет красоту души — доброту, а Афина воплощение красоты ума и истины.

Вот что я хотел выразить в этих образах, но это, как видно, мне не удалось. Я трудился над мрамором, а идею пришлось объяснять словами. Но тебе, Аспазия, не нужно слов, чтобы вынести твой приговор — я читаю его на твоем лице.

— Что же ты читаешь на нем? — спросила Аспазия.

— Оно говорит мне: — «мыслитель, брось образы и живые формы и возвратись к мыслям и словам!» Так я и сделаю, а этот плод моего неуменья, я разобью.

— Нет, Сократ, — сказал Перикл, — не надо разбивать его. Оно всегда будет представлять эллинам тело, душу и ум, соединенные в прекрасных образах Харит. Ты же, Фидий, создай нам свою новую Афину-Палладу по образу желаемому Аспазией, так как она на деле доказала нам, что мудрость в образе красоты непобедима. Кроме того, друзья, я хочу сообщить, что Аспазия больше не чужестранка, в которую можно безнаказанно пускать стрелы остроумия, или позорить недостойными прозвищами — с сегодняшнего дня она моя законная супруга. Брачный союз, соединявший меня с Телезиппой, разорван. Я знаю, что афиняне с недовольством смотрят на тех сограждан, которые вводят к себе в дом чужестранку, я знаю, что наш закон отказывает в правах афинского гражданства потомкам от таких браков — и, несмотря на это, я беру Аспазию себе в жены. И это будет союз нового рода, в котором мужчина и женщина будут иметь равные права.

Прежде чем кто-нибудь из друзей смог выразить волнение, вызванное словами Перикла, Аспазия взяла руку молодого супруга и сказала:

— О, Перикл, если со мной вступает в мир что-нибудь новое, то лишь одна женственность, которой в первый раз было дозволено действовать свободно, без цепей, которыми опутан наш пол. Может быть этой женственности суждено обновить мир, до сих пор закованный вами в суровые цепи и уничтожить последние остатки варварства древних времен. Я являюсь представительницей ионийского характера и противницей сурового духа дорийцев, которые подавили бы лучшие цветы эллинской жизни, если бы одержали победу. Горе богам Эллады, если дорийцы когда-нибудь возьмут верх! И если я, как вы говорите, действительно призвана иметь влияние, то посвящу мою жизнь тому, чтобы вести борьбу против предрассудков, против бессмысленных обычаев, недостойных человечества поступков. Я буду искать себе союзников у представительниц моего пола, они будут слушать меня, так как я супруга Перикла.

Друзья выслушали ее слова задумчиво и вполне согласились с ней.

Жрец храма Эрехтея, также слышал слова Аспазии, скрываясь в полутьме колонн. Его губы насмешливо дрогнули, огненный взгляд с ненавистью устремился на милезианку.

Между тем, друзья с воодушевлением восхищались намерениями молодых супругов, только Сократ еще молчал, как он часто делал из скромности, находясь в кругу избранных людей. Тогда Перикл всем улыбаясь, обратился к нему:

— Что думаешь ты, друг мудрости, о том союзе, который заключен здесь, перед лицом твоих Харит?

— Для меня ясно только одно, — отвечал сын Софроника, — что Афины будут первым городом на свете, все остальное мне неизвестно и покрыто мраком. Но будем надеяться на все лучшее от могущественного отца Зевса и его властительной дочери Афины-Паллады.

Глава II

На Акрополе было много сов. Эти птицы были посвящены Афине-Палладе — принадлежали ей, как птицы ночи, вызывающие на размышление, так как сама ночь мрачна, но от нее родится свет и ночью лучше, чем среди белого дня, зреют мысли в бодрствующей голове человека. Но нередко ночь замышляет нечто против света, поэтому и птицы ночи — совы, сделались врагами света.

Они гнездились под крышею храма Эрехтея, и были любимыми птицами жреца Диопита, который стоял перед ступенями Парфенона и с жаром разговаривал с каким-то человеком.

— Ты знаешь закон числа ступеней для входа в храм — закон древний, установленный эллинами и соблюдаемый в течение столетий? — спрашивал он. — По старинному обычаю число ступеней должно быть нечетное, чтобы идущий, в знак хорошего предзнаменования, вступил на первую и на последнюю ступень правой ногой.

— Да, это так, — согласился собеседник Диопита.

— Но, ты видишь, — продолжал жрец, — что люди, построившие Парфенон, не хотят ничего знать о добрых предзнаменованиях; число этих ступеней — четное. В самом плане Парфенона заключается оскорбление, и презрение к богам. Посмотри, с тех пор как прошел праздник Панатенеев, с тех пор как розданы были награды победителям на состязаниях, с тех пор как народ достаточно нагляделся на статую Фидия, украшенную золотом и слоновой костью, праздничный храм, как они его называют, снова закрыт, изображение богини завешено, чтобы оно не запылилось к следующему празднеству и, вместо жрецов, каждый день мы видим казнохранителя, являющегося пересчитывать сокровища. И таким образом — о стыд, о позор, — вместо благочестивого пения, в ушах богини раздается звон монет.

После слов Диопита, его собеседник, одетый как чужестранец, начал расспрашивать о величине афинской казны, помещенной в казнохранилище под покровительство Афины-Паллады и Диопит рассказал ему все, что знал.

— Да, недурно, — заметил чужестранец. — Вы, афиняне, собрали порядочные суммы, но, мне кажется, что вы скоро истощите этот запас даже в мирное время.

— Ну, нет, — возразил Диопит.

— А я предвижу, — снова сказал чужестранец, — что после окончания этого храма, начнется новое строительство с такой же поспешностью, с таким же усердием. Предполагается уже постройка роскошного портика, не менее величественного чем сам Парфенон.

— И все это дело недостойных людей, — перебил Диопит, — которые в настоящее время управляют афинянами, они пренебрегают святилищем Эрехтея, которое сами персы смогли разрушить только наполовину и воздвигают роскошные залы с помощью тщеславных помощников Фидия, собравшихся к нему со всей Эллады.

— Разве Перикл так могуществен? — спросил чужестранец. — Отчего из всех знаменитых полководцев и государственных людей Афин ни один, насколько я знаю, не избег изгнания. Лишь Перикл пользуется властью так много лет.

— Он единственный человек, — сказал Диопит, — которому афиняне дают время привести их к погибели.

— Спаси от этого бог! — воскликнул чужестранец. — Я родом из Эвбеи и желаю афинянам всего лучшего.

— Не притворяйся, — сказал Диопит, спокойно глядя чужестранцу в глаза, — ты спартанец, тебя, во время празднества Панатенеев, прогнали с порога Парфенона. Я видел это и узнал тебя. Но не бойся меня — есть много афинян, которые для меня ненавистнее всех спартанцев вместе взятых, и тебе, без сомнения, хорошо известно, что в Афинах противников нововведений, людей, держащихся за древние обычаи, зовут друзьями спартанцев. Людей, ненавидящих Перикла, хотя может быть и тайно — достаточно. Идем, я покажу тебе место, где, не меньше чем в храме Эрехтея, лелеют непримиримую богиню мщения.

Диопит повел спартанца к восточному склону Акрополя и указал ему рукою на глубокий овраг.

— Видишь тот обрывистый холм, скалы вокруг которого как будто разбросаны руками титанов? Ступени, вырубленные в скале, ведут к четырехугольной площадке. От этой площадки другая лестница ведет вниз, в глубокий овраг. В этом овраге храм богини мщения, Эриннии. На вершине горы, собирается старинный, самими богами установленный суд, который мы называем Ареопагом.

Мудрые, седые члены суда поручены покровительству Эриннии; в их руках древние законы, и им поручено святилище, от которого зависит благоденствие страны. Обвиняемые, дела которых решает этот суд, становятся между специальными урнами, судьи дают страшную клятву, которой призывают несчастия на своих близких, если решат дело не по справедливости. Выслушав дело, они молча кладут свое решение в одну из урн: в урну пощады, или в урну смерти. Сначала они судили умышленные убийства, но потом стали судить и гражданские проступки. Им дозволено проникать в частную жизнь семейств. Они наказывают отцеубийц, поджигателей, людей убивающих без нужды безвредное животное, мальчиков, которые безжалостно ослепляют молоденьких птенцов. Им дана власть даже выступать против решения народа; нет ничего удивительного, что этот суд уже давно вызывает недовольство нынешнего правителя Афин.

— Но большинство афинян любит Перикла, — возразил спартанец, — и считают его истинным сторонником народного правления.

— Я не считаю Перикла настолько глупым, — отвечал Диопит, — чтобы он был действительно сторонником народного правления — человек с выдающимся умом редко бывает чистосердечным сторонником народного самоуправления, так как было бы странно, если бы человек желал, данную ему толпою власть, добровольно снова делить с нею. Перикл льстит массе, как все эти сторонники народа, чтобы добиться исполнения своих честолюбивых планов. Очень может быть, что из сокровищ, скрывающихся в глубине Парфенона, он отольет золотую корону, которую на одном из празднеств Панатенеев, наденет себе на голову, перед глазами всего собравшегося народа, у ног богини Фидия. Приготовьтесь лакедемоняне приветствовать царя эллинов и его царицу, Аспазию!

При последних словах жрец огляделся вокруг.

— Идем, — сказал он спартанцу, — я вижу сюда приближаются люди, отмеривающие место для нового портика. Если нас увидят вместе, то меня обвинят в заговоре с лакедемонянами.

И жрец Эрехтея спрятался вместе со спартанцем за колоннами храма, где они еще некоторое время разговаривали.

Не униженной, но высоко подняв голову, оставила Телезиппа дом своего супруга. Она постоянно говорила всем, что «могла бы быть супругой архонта Базилия» и когда у Перикла созрело решение развестись с нею, он стал думать каким бы образом смягчить свой поступок и вспомнил, как часто говорила она об архонте Базилии.

Этот архонт был сторонником Перикла, человеком уже пожилым, но не женатым, Перикл отправился к нему и спросил его не желает ли он жениться.

Архонт тихий, скромный человек был не прочь жениться, если найдется для него подходящая невеста.

— Я знаю одну женщину, — сказал Перикл, — которая создана для такого человека, как ты — это моя собственная супруга. Для меня в ней недостает веселости, в ней слишком много суровости и достоинств, которые, для человека как ты, были бы вполне подходящими. Я собираюсь развестись с Телезиппой, но считал бы себя счастливым, если бы знал, что из моего дома она перейдет в дом еще лучшего человека и найдет в нем то, чего ей недоставало у меня. Что касается того обстоятельства, что по старым правилам должен архонт жениться только на девушке, то я обещаю употребить все свое влияние на афинян, чтобы обойти этот обычай. — Архонт Базилий выслушал эти слова также серьезно, как они были сказаны. Немного подумав, он объявил, что готов ввести Телезиппу в свой дом.

Перикл сообщил своей супруге и о своем решении развестись с нею и о желании архонта жениться на ней. Телезиппа, выслушав его холодно и молча, удалилась в женские покои; но когда она увидела там своих двух мальчиков, которых теперь должна была оставить, она привлекла их к себе и горячие слезы полились на их головы.

Когда Телезиппа должна была последний раз поцеловав своих сыновей, навсегда расстаться с ними, Перикл вдруг испытал странное чувство: он начал понимать, что союз, соединявший некогда человеческие сердца, не может быть разорван безболезненно. Телезиппа родила ему детей, походивших на нее по характеру, но чертами лица похожих на него. Разве мужчина не должен уважать и считать священной женщину, родившую ему детей, имеющих его черты? Перикл понял это только тогда, когда Телезиппа уходила.

Но за печальным уходом Телезиппы последовало веселое вступление Аспазии. Она явилась в сопровождении веселых, смеющихся весенних духов.

Мрачная атмосфера дома прояснилась, старые, угрюмые, домашние боги удалились. Аспазия поставила в перистиле радостного Диониса, улыбающуюся Афродиту и кудрявого, веселого бога ионийцев — Аполлона.

Дух нововведений, повсюду сопровождавший Аспазию, последовал за нею и в дом Перикла, который был очень прост, и похож на дом любого другого афинского гражданина. Влиятельный человек должен быть прост, если не желает возбудить к себе недоверие сограждан, кроме того, человек деятельный всегда невольно пренебрегает своим домом. Прост и ничем не украшен был перистиль дома Перикла, в нем принимали посетителей, здесь же часто обедали и ужинали, приносили домашние жертвы богам. За колоннами, окружавшими перистиль, шли жилые комнаты. Все двери выходили в галерею; простые ковры закрывали их. В короткий промежуток этот дом принял новый, веселый вид.

Аспазия не терпела вокруг себя ничего некрасивого, ничего неблагородного; красота была признана главным законом домашнего очага. Проста была до сих пор жизнь Перикла, но теперь эта простота стала не нравиться ему самому. Ничто не может быть приятнее для влюбленного, как видеть свою возлюбленную красивой. Человек, живя один, не украшает дома для самого себя, но для любимой женщины самый скупой делается расточительным. С радостью помогал Перикл Аспазии, превратить место своего нового счастья в храм красоты.

Брак, так же как и любовь, имеет свой особенный месяц. Расставания и встречи прибавляют прелести медовому месяцу, но осознание постоянного присутствия любимого человека также приносит огромную радость.

Каждый час имел теперь для Перикла особенный блеск, особенную прелесть. Аспазия была для Перикла каждую минуту чем-то новым: утром розовоперстой Эос, вечером — Селеной, днем Гебой. Часто она казалась ему достойной уважения, как мать, а порою — он любил ее почти чувством отца.

То, что Ксантип и Паралос, сыновья Перикла не были детьми Аспазии, было даже полезно для супружеского счастья Перикла — ему не нужно было делить с ними любовь Аспазии. Если их счастью чего-нибудь и не доставало, то только полного осознания этого счастья, так как только счастье, подвергающееся опасности, может быть вполне сознаваемо.

Брак Перикла и Аспазии давал афинянам неистощимую пищу для разговоров. Повсюду на Агоре, в Пирее, в лавках торговцев и в цирюльнях только и говорили о том, что Перикл целует жену каждый раз, когда выходит из дому и когда возвращается обратно.

Говорили даже, что Аспазия поправляет Периклу речи, которые он произносит перед народом.

Говорили также, что Аспазия хочет заставить Перикла добиться царской власти, говорили, что она не хочет отставать от своей соотечественницы Таргелии, которой удалось стать супругой царя.

Разносчицей всех этих сплетен по Афинам была Эльпиника. Ее можно было назвать живой хроникой дома Перикла; то ее волновал поцелуй, которым награждает Перикл свою супругу, уходя и возвращаясь, то она говорила о том, как обращалась Аспазия с детьми Перикла и юным Алкивиадом. Рассказывая, что Аспазия не любит мальчиков Паралоса и Ксантипа и мало заботится о них, но зато любит, как мать, Алкивиада и в ее руках сын Кления сделается женственным.

Кроме Алкивиада, Паралоса и Ксантипа в доме Перикла рос еще мальчик, который, хотя не принадлежал к родственникам Перикла, но не был и рабом. Этого мальчика Перикл привез в Афины с самосской войны. О его происхождении знали только то, что он сын скифского или какого-то другого северного царя, что он был похищен у родителей еще маленьким ребенком и продан в рабство.

Мальчика звали Манес. Черты его лица не отличались тонкостью и эллинским благородством, он походил на своих единоплеменников, скифских наемных солдат на Агоре, но у него были прекрасные каштановые, блестящие волосы, светлые глаза и замечательно белый цвет лица. Он был молчалив и задумчив и во многих случаях выказывал особенную впечатлительность.

Алкивиад пытался со свойственной ему приветливостью, приобрести расположение нового товарища, но это ему не удалось. Манес любил оставаться один и, хотя не отличался блестящими способностями, усердно занимался всеми науками, которым его учили вместе с мальчиками Перикла. Перикл любил его, Аспазия находила забавным, а юный Алкивиад сделал его постоянной целью своих насмешек и шуток. Домашнее счастье Перикла нисколько не страдало от того, что его дом был открыт теперь для всех друзей и что Аспазия, нарушая обычаи, принимала участие в разговорах мужа с его друзьями.

Из старых друзей Перикла, Анаксагор был заменен блестящим Протагором, к которому благоволила Аспазия и взгляды которого на жизнь более совпадали со взглядами милезианки. Редко появлялся в доме Перикла и творец Антигоны; может быть, со свойственным ему тонким тактом, он не желал возбуждать ревности друга, или же старался подавить то чувство, которое возбуждала в нем эта очаровательная женщина.

Но чем реже Софокл появлялся в доме Перикла, тем чаше видели в нем Эврипида, — его соперника, вместе с которым приходил и Сократ. Фидий также часто бывал в доме Перикла, и Аспазия торжествовала, видя, что он не избегает ее общества. С ним она обращалась с особой любезностью, и постоянно возвращалась в разговорах к его лемносской богине. По ее мнению, Фидий находился в раздумьи, и она надеялась повлиять на то решение, которое он примет. Она постоянно напоминала, что он как художник, забывает о естественной прелести женщины.

Фидий действительно носил в себе законченный образ прекрасного. Поэтому его художнический взгляд был устремлен внутрь себя и чем старше он становился, тем более доверял он этому внутреннему взгляду. Он был слишком горд, чтобы просто передавать в камне или бронзе непосредственную действительность — а этого и хотела от него Аспазия.

Как-то после разговора с Фидием, когда тот уже ушел, Перикл улыбаясь сказал:

— Ты слишком сердишься на Фидия за то, что он не хочет вступить в школу очаровательной действительности.

— Конечно, — отвечала Аспазия, — в его душе скрывается идеал только серьезной, так сказать бессознательной красоты, но было время, когда он не презирал заимствовать красоту у действительности.

— На какую же женщину указала бы ты ему, чтобы занять у нее ту красоту, о которой говоришь?

— Я указала бы ему на женщину, которая принадлежит только самой себе.

— Но если бы он захотел обратиться к женщине, которая не принадлежит самой себе?..

— Тогда, конечно, — сказала Аспазия, — он должен был бы обратиться к тому, кому она принадлежит, к ее господину — если она невольница, к ее супругу — если она жена афинского гражданина…

— Афинский гражданин никогда не дозволит другому мужчине видеть непокрытой свою жену. Стыдливость женщин не должна быть пустым словом и, если девушка стыдлива от природы, то женщина, принадлежащая мужчине, должна быть вдвойне стыдлива из любви к нему, так как ее позор поразил бы не одну ее.

Разговор Перикла и Аспазии был прерван посещением двух мужчин, одновременное появление которых весьма удивило хозяев. Это были Протагор и Сократ.

— Как случилось, — улыбаясь спросила Аспазия, после первых приветствий, — что двое ученых мужей, которые, казалось, будут враждовать, сегодня так дружески явились в этот дом в одно время?

— Протагор и я, — отвечал Сократ, — столкнулись у дверей твоего дома, и решили войти вместе.

Перикл и Аспазия улыбнулись и сказали, что видят счастливое предзнаменование в этой встрече, тем более, что они как раз были заняты философским спором, разрешению которого, может быть, они помогут.

Узнав суть спора Протагор спросил присутствующих:

— Что сделалось бы со скульптурой, если бы прекраснейшие женщины отказывались показаться взглядам скульпторов. Красота имеет обязанности не только относительно самой себя, она должна приносить в жертву искусству то, чем так щедро одарила ее природа. Красота, в известном смысле, всегда принадлежит обществу и последнее никогда не откажется от своих прав на нее. Кроме того, красота, по своей природе, есть нечто мимолетное, что может быть передано потомкам не иначе, как в словах поэта, подобно тому, как, например, описал Гомер жену Менелая, или же в изображениях из мрамора или бронзы.

— По твоему мнению, — сказал Перикл, — на прекрасную женщину следует смотреть, как на общее достояние, которым никто не может владеть безраздельно?

— Только на ее красоту, но не на нее, — возразил Протагор, — бывают обстоятельства, вполне оправдывающие мое мнение.

— Какие же это обстоятельства? — спросил Перикл.

— Это такой вопрос, на который довольно трудно ответить, — сказал Протагор. — Мы не находим ничего постыдного в том, если женщина показывается, совершенно обнаженною, врачу… Художник, видя перед собою раздетую женщину, исполнен художественным восторгом, оставляющим мало места для порывов чувственности. Что же касается, всеми уважаемого Фидия, то разве он мужчина? Нет, эта бесполая артистическая душа, имеющая тело и руку только для того, чтобы держать резец, существо, для которого все в мире есть только форма, а не материя.

— А что думаешь ты, Сократ, — спросил Перикл, — дозволено ли женщине, для удовлетворения великих целей искусства, пренебрегать стыдливостью?

— Мне кажется, что это зависит от того, — отвечал Сократ, — стоит ли красота в мире рядом с добром.

— Клянусь всеми олимпийскими богами, — смеясь перебила его Аспазия, — ты очень обяжешь меня, дорогой Сократ, если отложишь разрешение этого вопроса и простишь мне, что я не понимаю, почему добро должно иметь преимущество перед красотой? Если закон состоит в том, что все на свете должно быть хорошо, то несомненен и другой закон гласящий, что все стремится к красоте и находит в ней цель своего развития. Эти оба закона должны быть врожденны человеку и на этом, я полагаю, мы должны сегодня остановиться.

— Конечно! — воскликнул Протагор. Так же как каждый человек называет истиной только то, что кажется истиной ему самому, точно также хорошо и прекрасно для каждого только то, что кажется ему таковым. На свете так же мало непреложного добра, как и непреложной истины.

Добродушное лицо Сократа приняло насмешливое выражение, он сказал:

— Я теперь понимаю, что существуют люди, которые весьма мало ценят искусство мыслить, высоко ставят ораторское искусство, так как, если мысли, выражаемые ими, по их собственному сознанию, имеют мало цены, то, по крайней мере, должны быть облечены в блестящую форму, которая действует на слушателя.

— Существуют и такие, — сказал в свою очередь Протагор, — которые презирают ораторское искусство, потому что думают, будто за их притворной простотой скрывается глубокомыслие, за их непонятным бормотаньем — мудрость оракула, за их ограниченными вопросами — глубокая работа мысли. Эти мыслители, — продолжал Протагор, — делают добродетель отвратительною, тем что на словах всегда указывают на нее…

— Но еще более удивительны те, — возразил Сократ, — которые совсем оставляют в стороне добродетель и никогда не выходят из круга прекрасного порока.

— До тех пор, пока порок прекрасен, — возразил Протагор, — он лучше того кто отрекается от удовольствий, кто сеет на поле красоты и удовольствия сорную траву сомнения, потому что сам не призван ни к красоте, ни к удовольствиям.

— Да, я такой, — спокойно отвечал Сократ. — Ты же Протагор, кажешься мне принадлежащим к числу людей, которые желают сделать свободную мысль тем же, что и они сами — рабом чувства.

— Я очень сожалею, — обратился Перикл к спорящим, — что вы уклонились от первоначального вопроса и только разгорячили друг друга бесплодными словами.

— Я знаю, что здесь я могу быть только побежденным, — сказал Сократ.

После этих слов он спокойно удалился, без малейших следов волнения на лице. За ним вскоре ушел и Протагор.

— Оба мудреца, — сказал Перикл Аспазии, — кажутся мне вполне достойными соперниками друг друга. Они борются, как искусные бойцы и, трудно сказать, кому из двух будет принадлежать честь победы.

Аспазия только улыбнулась и, когда Перикл оставил ее одну, улыбка все еще была у нее на губах.

Она хорошо знала, что заставляло обоих молодых людей высказываться так резко, отчего, даже со стороны мягкого и спокойного Сократа в споре примешивалось так много страсти.

Она читала в его сердце также хорошо, как и в сердце блестящего софиста, сознательно не говорившего ни одного слова, которое не понравилось бы прекрасной милезианке.


Глава III

— Это сама красота! — восклицали афиняне, когда Фидий окончил новую скульптуру из бронзы, заказанную ему лемносцами и в первый раз открыл ее взглядам своих сограждан.

Восклицания изумления раздавались по всем Афинам.

Такой, какой он изобразил богиню, теперь не представлял себе ни один грек. Она была без шлема и щита; свободно развевались ее распущенные волосы вокруг надменного, но, тем не менее, прелестного лица. Удивителен был овал этого лица; невыразимо нежны все контуры. Казалось, что на щеках ее играет краска; обнаженные руки были образцом красоты.

Насколько согласны были афиняне в восхищении красотой нового создания Фидия, настолько же единодушно утверждали они, что для этой Афины-Паллады послужила моделью Аспазия, и это утверждение было небезосновательным.

Фидий согласился, что природа во многих случаях может приблизиться к идеалу, но в Афине-Палладе — Аспазии Фидий имел перед глазами не только одну природу: соединением драматического искусства и прелести манер, Аспазия придавала своей природной красоте такую же определенную печать, как Фидий своим созданиям из мрамора.

Воспользовавшись тем, что он видел в Аспазии, Фидию удалось представить мудрость в очаровательном, всепобеждающем образе красоты.

Уже Алкаменесу удалось достичь нового и чудесного, когда он мог черпать из живого источника красоты Аспазии, но создание Фидия как создание великого мастера, было несравненно.

Превращенная Фидием в Афину-Палладу, Аспазия оставалась Аспазией, но поднятая до чистых, сверхчеловеческих вершин, она казалась, в одно и то же время, идеалом и воплотившейся мечтой благородной души художника.

Когда Сократ увидел новое произведение, он сказал:

— Из этого образа, прелестная Аспазия может научиться у Фидия столь же многому, как Фидий научился у прелестной Аспазии.

Странно, но похвалы, которыми осыпали афиняне Фидия, по поводу его лемносской Афины-Паллады, раздражали и сердили его; он неохотно даже говорил о ней. Он любил это произведение меньше, чем все другие работы, может быть, потому, что создал его не вполне один, подсознательно ощущая его как нечто навязанное извне.

Еще молчаливее и серьезнее чем когда-либо, погрузился Фидий в новые труды и снова сделался самим собою. Он избегал Аспазии, почти не виделся с Периклом и однажды тихо и тайно оставил Афины, чтобы осуществить великие идеи своей души в святом для всех греков месте, у подножия Олимпа.

Что касается Сократа, то он сделался ненасытным и неутомимым созерцателем лемносской Афины-Паллады: казалось, он перенес свою любовь к милезианке на богиню Фидия. Настоящая Аспазия перестала казаться ему совершенством с той минуты, как он увидал мраморную. Тем не менее, о нем можно было сказать, что он делит свое время между этой Афиной-Палладой и ее живым прообразом.

Стоило Сократу пойти бесцельно бродить по улицам Афин, как он, в конце концов, останавливался перед домом Перикла. Казалось он бродит по лабиринту впечатлений, из которого не было выхода, кроме этого дома. Рассыпался ли он в похвалах, показывал ли тайное пламя сжигавшее его или подобно Протагору черпал вдохновение из чужих глаз — ни то, ни другое, ни третье — он спорил с Аспазией.

Один раз он сказал слова, которые с тех пор часто приписывали Периклу, но которые были сказаны именно Сократом:

— Самая лучшая женщина та, о которой менее всего говорят…

Он говорил Аспазии колкости даже тогда, когда льстил ей. Его слова были полны тонкой иронии.

А Аспазия казалась тем мягче, любезнее и очаровательнее, чем непримиримее был Сократ и, напротив, чем мягче и податливее становилась Аспазия, тем суровее и резче делался мудрец.

После спора Сократа с Протагором, Аспазия делала вид, будто верит, что Сократ посещает дом Перикла только для того, чтобы видеть своего любимца, Алкивиада. В своих шутках, она заходила так далеко, что посвящала ему стихи, в которых обращалась к нему, как к возлюбленному. Сократ с улыбкой принимал все это, не делая ни малейшей попытки парировать шутки своего лукавого друга. В то же время ему, казалось, никогда не надоедал прелестный мальчик, который, по-прежнему, питал к нему сыновнюю любовь.

С мальчиком он обращался открытым, ласковым и дружеским образом, без малейших следов неудовольствия или иронии, с которыми отвечал самой прекрасной из эллинских женщин.

Часто Аспазия встречалась и с ненавистником женщин, Эврипидом, который, как трагический поэт, достиг высокой славы. Он скоро сделался любимцем публики, переходя от непосредственного и наивного взгляда на вещи, к более серьезному и просвещенному. Он имел богатый опыт и умел передавать пережитое. Кроме того, у него был резкий, несдержанный характер, позволявший ему открыто и свободно говорить все, что он думал. Он не делал уступок никому, даже афинянам, которым каждый считал своим долгом льстить. Когда, один раз, освистали его стихи, содержание которых не понравилось афинянам, он вышел на сцену, чтобы защищаться и когда ему кричали, что эти стихи должны быть вычеркнуты, то он отвечал, что народ должен учиться у поэта, а не поэт, у народа. Он не льстил и Аспазии, и никто не осмелился бы говорить при ней о женщинах таким тоном, каким говорил он.

Он развелся со своей первой женой и взял другую, что, Аспазия, как мы уже знаем, называла примером мужественной решимости.

Однажды Аспазия случайно заговорила с Эврипидом об этом в присутствии мужа и Сократа, снова хваля его за быструю решимость, и спросила о его новой жене.

— Она — противоположность прежней, — нахмурившись отвечал Эврипид, — но от этого не лучше — у нее только противоположные недостатки. Первая была ничтожная, но честная женщина, надоедавшая мне своей скучной любовью, эта же ищет развлечений и своим легкомыслием приводит меня в отчаяние. Она непостоянна, капризна, лжива, зла, хитра, несправедлива, упряма, легковерна, глупа, болтлива, ревнива, тщеславна, бессовестна, бессердечна, безголова. Я попал из огня в полымя! Я ничтожный человек, которому боги посылают несчастья.

— Довольно! — перебила его Аспазия, — действительно, нелегко должно быть перенести все эти достоинства, соединенные в одной. Может быть ты слишком мало любишь жену, и тем отталкиваешь ее от себя.

— Еще бы! — насмешливо возразил Эврипид. — Когда говорят о таких женщинах, то всегда виноваты бывают мужья в недостатке любви… «У тебя нет сердца, друг мой!» говорит змея барану… Есть только одно средство обеспечить себе любовь, уважение и преданность жены, и это средство состоит в том, чтобы пренебрегать ею. Любить женщину — это значит пробудить в ней злого духа. Тот же, кто не обращает на жену внимания и убедит ее, что может обходиться без нее — за тем будут ухаживать, того будут ласкать, того будут нежно спрашивать: что приготовить тебе сегодня на обед, друг мой? Того будут уважать, как хозяина дома. Но стоит этому человеку показать себя слабым и влюбленным, как уже через неделю он покажется жене скучным, через месяц — ненавистным, а через год его замучат до смерти.

— Мне кажется удивительным, — вступил в разговор Сократ, — то, что мужчина, говоря о женщинах вообще, говорит о своей собственной жене, поэтому, мне кажется, говорить о женщинах дозволительно только неженатым. Я горжусь тем, что принадлежу к числу последних и как ни далеко оставляет меня позади себя в мудрости мой друг, Эврипид, тем не менее, относительно женщин, я имею преимущество безпристрастия. Много добродетели может показать женщина, не только своими речами и поступками, но и тем, что она естественная сторонница красоты. А так как всякое дело, за которое женщины выступают, одерживает победу, то как прекрасно было бы, если бы они сделались сторонницами добра и истины! Может быть, в будущем, все старания мужчин будут направлены к тому, чтобы сделать женщин не только жрицами истины и красоты, но также и добра. А для развития сердца и чувства нужно влияние разума.

Перикл одобрил слова Сократа, Аспазия молчала и так как, несмотря на то, что слова Сократа вполне соответствовали ее собственному взгляду, ей казалось, что мудрец хотел дать ей урок, поэтому разговор прекратился.

Что касается до свободомыслия женщин, то к нему Аспазия давно стремилась. Она дала себе слово стремиться к этой цели с той минуты, как сделается супругой Перикла. Но для того, чтобы достигнуть ее, нужно было приобрести влияние на афинских женщин, приобрести себе сторонниц, учениц, подруг.

Перикл согласился помогать ей, так как, любя ее, рад был доставить ей всякое удовольствие. Он, если можно употребить это выражение, ввел ее в афинское женское общество.

Между красивыми и, действительно, умными женщинами, которые привлекают к себе мужчин, находятся такие, которые, несмотря на зависть, ненависть и ревность, возбуждаемые ими, умеют приобрести расположение особ своего пола. Аспазия старалась внушить доверие. Она знала, что красивая женщина, в большинстве случаев располагает к себе спокойствием и достойным поведением. Она прежде всего хотела завоевать уважение и, приготовить таким образом почву для своего предприятия, открыто выступить со своими взглядами и планами.

В скором времени афинские женщины разделились на несколько партий относительно супруги Перикла. Были непримиримые, которые ненавидели ее и всякими средствами, открыто или тайно, боролись против нее, другие симпатизировали Аспазии, но были того мнения, что ее стремления слишком смелы и неосуществимы, третьим, напротив Аспазия была неприятна, но зато они поддерживали ее взгляды и стремились подражать ее образу мыслей, наконец, четвертые, будучи всецело на стороне Аспазии не имели мужества вступить со своими властелинами в открытую борьбу за свои права.

К непримиримейшим и опаснейшим противницам Аспазии принадлежали, как это легко угадать, разведенная жена Перикла и сестра Кимона. В особенности много вредила ей последняя, распространяя про нее немало сплетен, которые, переходя из уст в уста, возбуждали афинян против супруги Перикла.

Сильное сопротивление, которое встретила Аспазия со стороны части женского общества Афин, заставило ее тем более дорожить представившимся ей случаем взять к себе двух сирот — дочерей своей умершей в Милете старшей сестры.

В этих юных девушках, Дрозе и Празине, пятнадцати и шестнадцати лет, Аспазия надеялась найти материал, из которого легко было сделать женщин такими, каких она желала. Надо было ожидать, что они сделают честь школе, в которой воспитаются и помогут ее победе.

Составив планы, осуществление которых должно было состояться только в будущем, Аспазия в то же время была не прочь предпринять смелые и быстрые действия.

В числе множества религиозных празднеств в Афинах было одно, отмечавшееся исключительно женщинами и в котором не мог принимать участия ни один мужчина. Это было празднество в честь Деметры, она считалась не только богиней земледелия, но и богиней супружества.

Священные обряды этого празднества поручались не жрецам, а женщинам, которые каждый раз выбирались. Празднество продолжалось четыре дня. В первый день отправлялись в Галимос и представляли в находившемся там храме Деметры различные мистерии; на второй день возвращались обратно в Афины; на третий день, с наступлением утра, снова собирались в храм, восхваляя Деметру и Прозерпину и танцевали в их честь. В промежутках между танцами, женщины вели непринужденные, веселые разговоры, которые в этом празднестве перемешивались с обрядами.

Можно себе представить насколько афинские женщины, обыкновенно запертые в узком кругу домашней жизни, были рады остаться в продолжении четырех дней без мужчин, предоставленные самим себе. Можно себе представить, как усердно работали их языки, а вместе с ними и умы в это время.

И вот наступил праздник Деметры.

Афинянки снова собрались в храме и, в промежутках между танцами и пением, болтали. О чем только не говорилось в группах, сидящих женщин. Одни рассказывали о дурных привычках своих мужей, о разврате своих рабынь, о том, что нынешние дети гораздо упрямее и неукротимее, чем в прежние времена. Другие разговаривали о хозяйстве, третьи рассказывали о волшебных средствах для приобретения расположения мужей, давали своим младшим подругам советы относительно приготовления любовного напитка. Четвертые шептали на ухо, как представиться беременной и приписать себе чужого ребенка, если муж желает иметь детей, рассказывали истории о привидениях и фессалийских ведьмах, посвящали в домашние истории своих подруг. Но самые оживленные разговоры велись вокруг Аспазии.

— Аспазия права, — говорила одна молоденькая, красивая женщина, — мы должны принуждать мужей обращаться с нами так же, как обращается Перикл с Аспазией.

Ее поддержали несколько сторонниц Аспазии.

— Я уже начала влиять на моего мужа! — воскликнула одна маленькая, живая женщина, по имени Хариклея. — Мой Диагор уже приучился целовать меня каждый раз, как уходит и возвращается.

— А принимаешь ли ты также как она философов и служишь ли моделью скульпторам? — насмешливо спросила одна из женщин, щеки которой были сильно нарумянены.

— Отчего же Аспазии, или Хариклеи не делать того, что позволяют им мужья! — вскричала другая женщина. — И мы также заставим наших мужей дозволить нам это.

— Не всякий мужчина рожден, чтобы быть обманутым, — сказала первая со злой улыбкой.

— Не станешь ли ты утверждать, — гневно вскричала Хариклея, — что я тоже обманываю моего мужа?

— Пока я не стану говорить этого о тебе, — возразила ее собеседница, — но твоя милезианка, Аспазия, вероятно, научит тебя и этому.

При этих словах стройная женская фигура, закрытая покрывалом, быстро выступила из круга свидетельниц разговора и, отбросив покрывало, встала перед говорившей.

— Аспазия! — вскричали несколько женщин.

Это имя быстро разнеслось по всему храму.

— Что случилось? — спрашивали сидевшие вдали. — Не зашел ли сюда мужчина?

— Аспазия! — раздавалось в ответ. — Аспазия здесь!

Эта весть заставила подняться всех женщин и скоро милезианка очутилась окруженной всем собранием.

Она явилась в храм, в толпе своих сторонниц, среди которых, закрытая покрывалом, до сих пор оставалась неузнанной. И теперь они встали вокруг нее, она же говорила своей противнице:

— Ты права, не всякий мужчина рожден для того, чтобы быть обманутым — ты должна это знать. Я знаю тебя, ты Критилла, которую прогнал твой первый муж, Ксантий, потому что поймал разговаривающей ночью с мужчиной, под деревом, осеняющим алтарь Аполлона.

Лицо Критиллы покрылось краской, она вскочила и собиралась броситься на свою противницу, но была удержана спутницами Аспазии.

— Эта женщина позорит моего мужа, — продолжала Аспазия, — позорит только потому, что он первый из всех афинян уважает в своей жене женское достоинство, а не унижает ее как рабыню. Если такие мужья, как Перикл, из-за любви и уважения, которое они оказывают своим женам, должны переносить насмешки, не только из уст мужчин, но и со стороны самих женщин, то как можете вы надеяться, чтобы ваши мужья решились последовать примеру благороднейшего из мужчин? Ваши мужчины относятся к вам так, как вы этого заслуживаете. Попробуйте только воспользоваться той властью и тем влиянием, которое вы можете иметь на них. До сих пор вы не делали этого. Ваше рабство добровольное. Вы хвастаетесь званием госпожи дома, а, между тем, вас держат строже чем рабынь, так как рабыни могут свободно показываться на улицах, а вы пленницы. Разве это неправда?

— Да, это правда! — послышалось со всех сторон.

— И так как ваши мужья ни во что не ставят вас у домашнего очага, — продолжала Аспазия, — то нечего удивляться, что они вовсе не дозволяют вам говорить об общественных делах. Когда они возвращаются с Пникса, где шел вопрос о мире или войне, вы даже не осмеливаетесь спросить их, что там решено.

— Еще бы! — вскричали женщины. Стоит только спросить об этом, как получишь ответ: «Какое тебе до этого дело! Сиди за прялкой и молчи!»

— Они желают, — снова заговорила Аспазия, — чтобы вы были глупы и неразвиты, так как только в этом случае, они могут повелевать вами, с той минуты, как вы станете умны, когда осознаете силу, данную женскому полу над мужским, с этой минуты конец их тирании! Вы думаете, что сделали все, если содержите дом, двор и сад в чистоте, если моете, причесываете детей,% вы думаете, что можете пленить своих мужей нарядами и украшениями. Но красота тела и украшения могут быть опасным для мужчин орудием только в руках женщин с умом. А ум можно приобрести только благодаря свободному обращению в свете, которого лишают вас ваши мужья, запирая в четырех стенах. Ваши дома должны освежиться дыханием свободы. Вы должны чувствовать влияние внешнего мира и, иметь влияние на внешний мир. Женщины должны иметь равные права с мужчинами — тогда не только домашняя жизнь улучшится, но и искусство достигнет высшей степени развития, тогда и война между мужчинами прекратится. Заключим союз! Дадим друг другу обещание, что мы, всеми зависящими от нас средствами, будем стараться приобрести себе права!

Эти слова Аспазии были встречены живым одобрением большинства собравшихся. Поднялся такой шум, что нельзя было ясно ничего разобрать.

Вдруг какая-то высокая фигура стала энергично прокладывать себе путь к тому месту, где стояла Аспазия. Белый платок, покрывавший ее голову, скрывал большую часть лица, так что сразу ее нельзя было узнать. Когда же она, наконец, остановилась в середине круга и ее взгляд встретился со взглядом Аспазии, все узнали резкие, мужские черты лица сестры Кимона.

Эльпинику боялись в Афинах, боялись даже ее приятельницы. Она властвовала силою своего языка, своей почти мужской силой воли, своими связями; боязливое молчание водворилось в толпе.

— Кто, — обратилась сестра Кимона к Аспазии, — дал тебе право, чужестранка, говорить здесь, в кругу афинских женщин?

Этот вопрос Эльпиники произвел глубокое впечатление и многие из женщин, удивлялись, что это соображение сразу не пришло им в голову. — Как осмеливается милезианка учить нас здесь? — продолжала Эльпиника. — Как осмеливается она ставить себя на одну доску с нами? Разве она нам равная? Разве она разделила с нами с детства наши нравы и обычаи? Мы афинянки! На восьмом году мы носили священные платья девушек, избираемых для храма Эрехтея, десяти лет мы принимали жертвенную пищу в храме Артемиды. Цветущими девушками, мы участвовали в шествии на празднестве Панатенеев — а она?.. Она явилась из чужой страны, без божественного благословения, как искательница приключений… А теперь желает втереться в нашу среду, потому что сумела одурачить одного афинянина до такой степени, что он, противно закону и обычаю, ввел ее в свой дом.

Спокойно, с насмешливой улыбкой, отвечала Аспазия:

— Ты права, я не выросла в глупой пустоте афинских женских покоев; я не принимала участия в празднестве Панатенеев с праздничной корзиной на голове; я не смотрела с крыши на празднество Адониса, но я говорила здесь, не как афинянка с афинянками, а как женщина с женщинами.

— Губительница мужчин! Подруга безбожника! — с жаром вскричала Эльпиника. — Как осмеливаешься ты переступать порог храма, оскорблять наших богов своим присутствием!

Снова поднялся громкий шум, казалось вот-вот между раздраженными партиями произойдет стычка.

Решительная Эльпиника снова заставила всех замолчать.

— Подумайте о Телезиппе! — кричала она. — Подумайте о том, как эта чужестранка, эта милетская гетера разлучила афинянку с мужем и детьми, прогнала ее от очага! Кто из вас может считать себя в безопасности от постыдного искусства этой женщины, если ей придет в голову влюбить в себя чьего-нибудь мужа.

Прежде чем вы станете слушаться шипения этой змеи, вспомните, что у нее в жале скрывается яд. Посмотрите на Телезиппу, взгляните на ее бледное лицо, посмотрите, как слезы льются у нее из глаз, при одном воспоминании о её детях.

Все женщины повернулись, и посмотрели на разведенную жену Перикла, которая стояла в углу храма и, бледная от досады и гнева, глядела на Аспазию. Эльпиника продолжала:

— Знаете ли вы, что она думает о нас, афинянках? Она сама сказала, что считает нас глупыми, ничего незначащими, неопытными, недостойными любви наших мужей и милостиво соглашается научить нас, в своей самоуверенной гордости, сравняться с очаровательной милезианкой, с которой, по ее мнению, самая красивейшая из вас никогда не сравнится.

Эти слова Эльпиники произвели громадное впечатление на собравшихся женщин. Настроение быстро изменилось, даже у поддерживавших до сих пор Аспазию.

Эльпиника между тем наступала:

— Знаете ли вы, что ваши мужья, товарищи Перикла, говорят о вас и что уже повторяют друг другу все афинские мужчины? «Аспазия, — говорят они, — очаровательнейшая женщина, даже единственная очаровательная женщина в Афинах. Надо отправляться в Милет, если желаешь найти красивую, прелестную жену».

При этих словах, ловко вызванное в женщинах, раздражение открыто разразилось. К Аспазии начали приступать с дикими криками, с поднятыми кулаками, она же стояла спокойная и бледная от гнева, со взглядом невыразимого презрения.

Между тем, немногие, мужественно оставшиеся верными Аспазии, бросились на ее противниц и поднялся дикий шум, почти драка. Некоторые из сторонниц Эльпиники собрались выцарапать мелизианке глаза, некоторые вынимали из платьев булавки и с угрозами кидались на Аспазию, которая, окруженная оставшимися ей верными сторонницами, поспешно оставила храм.

Так окончилась попытка Аспазии, освободить афинянок из-под власти мужей.

Глава VI

Прошло несколько лет.

Аспазия мужественно боролась, но не могла похвалиться победой.

Сцена в храме Деметры сделалась притчей во языцех и Аспазии пришлось переносить позор, результат всякого поражения. Конечно, не было недостатка в женщинах, которые стояли на ее стороне, но большая их часть, благодаря зависти и злым наговорам врагов Аспазии, была против нее.

Печальное настроение часто овладевало Периклом. Он вспоминал невозмутимое счастье, которым наслаждался с милезианкой, во время короткого пребывания в Ионии. Ему часто казалось, что более уже никогда не вырваться из плена ежедневных забот и все больше ему хотелось бежать из шумных Афин, где его счастье страдало от болтовни злых языков.

Когда в Афины пришло известие, что Фидий окончил своего Зевса из золота и слоновой кости, то Перикл был в восторге от желания Аспазии ненадолго уехать. Но путешествие через горы Аргоса и Аркадии, было настолько трудное для женщины, что в первый раз мысль о таком путешествии, она высказала как бы шутя.

Среди афинян между тем все росла враждебность к жене Перикла — враждебность, которая, по большей части, бывает уделом влиятельных жен, высокопоставленных людей: ей приписывали тайное влияние на государственные планы и предприятия Перикла; утверждали, будто она старается заставить Перикла стать тираном всей Эллады.

Знаменитые авторы комедий, и во главе их Кратинос, друг Полигнота, негодовавшие на милезианку со времени празднества у Гиппоникоса, не давали ей покоя стрелами своего остроумия: муза Аттики походит на пчелу — она дает мед, но у нее острое жало.

Перикл сделал попытку ограничить вольность комедии. Эта попытка всеми была приписана влиянию Аспазии.

— Они, кажется, считают меня за старого льва, у которого выпали зубы, — говорил Кратинос.

И, в следующей комедии, он, снова бесстрашно, перед всеми афинянами, осмеивал Аспазию.

Насмешки Кратиноса были чересчур смелы, в них соединялось недовольство тайных и открытых недоброжелателей Аспазии, но насмешливая толпа ухватилась за них и повторяла повсюду.

С этого дня путешествие в Илис сделалось решенным делом: казалось легче вступить на каменистую землю полуострова Пелопса, чем оставаться на горящей земле Афин.

В Афинах в жизни милезианки было много людей, которые согревались в лучах ее ума и красоты, тогда как на идиллических вершинах Аркадии, даже в шумной Олимпии, она будет, как думал Перикл, — снова принадлежать только ему одному.

Приготовления к путешествию было быстро окончено и вскоре всезнающая сестра Кимона могла рассказать афинянам, что Перикл собирается оставить Афины с возлюбленной Аспазией, которая, впрочем, хорошо делает, что скрывается от стыда, преследующего ее. Многие смеялись над этой неразлучностью, другие втайне завидовали ей.

Как легко вздохнули Перикл и Аспазия, когда оставили за собою некогда столь любимые Афины!

Они нашли широкую жлевсинскую дорогу, заполненной путниками. Многие сердобольные люди складывали в маленьких храмах у дороги плоды и другие съестные припасы, чтобы голодные путники могли подкрепиться.

— Мы, эллины — народ любящий путешествия, — говорил Перикл Аспазии, — щедрое гостеприимство и веселые празднества влекут нас из одного места в другое и, как видишь, о путниках заботятся.

Они побывали сначала в Элевсине — священном городе мистерии, где, по желанию Перикла, только что был построен Иктиносом новый, роскошный храм для элевсинских тайн; затем в Мегаре — городе дорийцев, вид которого пробудил в уме Аспазии неприятные воспоминания.

Ее прелестное личико омрачилось. Она молчала, но незабытое огорчение и незаслуженный позор вызвали слезы в ее глазах.

Перикл понял это и сказал:

— Успокойся, твои враги — также и мои: Мегара заплатит за свое преступление.

Приехав в многолюдный Коринф, Перикл остановился в доме своего друга, Аминия, принявшего супругов с большими почестями.

Коринф находился под покровительством Афродиты. Помещенный на высоком холме, ее храм был виден далеко с моря. Тысячи жриц богини, очаровательных дочерей веселья, жили в ограде храма, на вершине горы, которая спускалась к долине искусственными террасами, на которых помещались сады и жилища для приезжавших.

С этой вершины — центра эллинских земель — Перикл и Аспазия осматривали чудные горные вершины: видели на севере снежную вершину Геликона; приветствовали горный хребет Аттики и с не меньшим удовольствием вглядывались в белеющуюся вдали вершину афинского Акрополя. На юге взгляды их останавливались на вершинах Аркадии.

Это созерцание было прервано голосами жриц, прогуливавшихся неподалеку.

— У вас, в Афинах, — сказал хозяин, сопровождавший Перикла и Аспазию, — вы не увидите подобного служения богам и, может быть, вы даже не захотите видеть в этих женщинах жриц, но у нас оно, с давних времен, пользуется большим уважением и почестями. Эти веселые девушки, служащие Афродите, этой матери любви, принимают участие во всех городских празднествах и поют на них пэаны в честь Афродиты. К ним обращаются, прося их быть заступницами перед богиней-покровительницей нашего города… Вы, афиняне, многим обязаны Афине-Палладе; у вас общество богато и могущественно, у нас же отдельные граждане. Мы не стремимся к общему богатству или могуществу, мы не тратим наших сокровищ на постройку крепостей и кораблей, но мы живем спокойно и думаем, что хорошо жить может только отдельный человек, а не все общество.

Эти слова коринфянина произвели глубокое впечатление на Перикла, хотя он и не подал виду. Он поглядел на горы Пелопонеса и сказал, обращаясь с улыбкой к Аспазии:

— Со всей Эллады на ту сторону перешейка стремятся люди, желающие получить геройские лавры. Мрачен, угрожающ и суров кажется Пелопонес, волны Стикса недаром орошают подножие его мрачных гор; но мы пренебрегаем этими ужасами, и, если мы сделались слишком слабы, то приобретем новые силы и закалимся в этих суровых местах.

— С каких пор, — улыбаясь спросила Аспазия, — Перикл стал восхищаться и даже завидовать грубой и простой жизни людей, живущих по ту сторону перешейка? Но успокойся, друг мой, предоставь им жить, как они желают — над этими мрачными горными вершинами не сияет, как над афинским Акрополем, победный свет Афины-Паллады.

После продолжительного путешествия, путники очутились на пологой равнине Инаха и увидели, между двумя серыми вершинами гор, знаменитый по преданиям, город Агамемнона.

Странное чувство овладело нашими героями и их взгляды остановились на серых вершинах Микен, как будто отыскивая следы остатков домов циклопов, их могил и древних пещер.

Когда они приблизились к Микенам, стало уже смеркаться. Они стояли на скалистой возвышенности, но не хотели спускаться вниз к жилищам немногих микенцев, еще живших в давно разрушенном и опустелом городе Атридов.

Однако Перикл и Аспазия решились провести ночь вблизи этих знаменитых мест.

Взошедшая луна освещала горные вершины и долины Аргоса до самого залива своим серебристым светом. Перикл и Аспазия не могли не залюбоваться волшебным лунным светом.

Еще несколько дней тому назад, они были среди шума Афин, а теперь стояли на развалинах Микен, окруженные блеском лунной ночи и мертвым молчанием пустынных аргосских гор. Дух Гомера витал над ними; в дуновении ветра, в шелесте вершин деревьев они как будто слушали легкий отголосок бессмертных песнопений его героев.

Перикл и Аспазия подошли к знаменитым львиным воротам города Атридов. Они вошли в город и постояли перед стенами дворца, в котором жили Атриды, но теперь только развалины были там, где помещались раньше царские покои.

Они продолжали прогулку и на склоне горы увидели перед собою еще не разрушенное, круглое здание, служившее и казнохранилищем.

Когда Перикл с Аспазией приблизились к этому зданию, они были испуганы громадной человеческой фигурой, лежавшей у ворот и полуприподнявшейся при появлении посторонних. Этот человек напоминал героев Гомера, вооружавшихся обломками скал, которых потомки не могли приподнять с земли.

Перикл заговорил с ним и понял после нескольких слов, что имеет дело с одним из множества, бродящих в горах Аргоса, нищих. Он был одет в жалкие лохмотья, его смуглое лицо загорело от ветра и непогоды: возможно такой же вид был и у Одиссея, когда, после кораблекрушения, он был выброшен на берег.

Старый, седой нищий говорил, что он хранит сокровища Атридов и что без его позволения, никто не должен приближаться к дверям сокровищницы. Он говорил о неслыханных богатствах, до сих пор скрывающихся в тайниках, которые сделают нашедшего их богатейшим смертным, предводителем и царем всей Эллады, наследником и приемником Агамемнона.

— Конечно, в древние времена, — смеясь, сказал Перикл Аспазии, — Микены славились, как богатейший Эллинский город, но я думаю, что микенское золото давно перешло в Афины и нам нечего его искать, тем не менее, склеп Атридов непреодолимо влечет меня. Веди нас в сокровищницу, которую ты охраняешь, — продолжал он, обращаясь к нищему. — Мы, афиняне, и приехали в горы Аргоса, чтобы почтить прах божественных Атридов.

Затем он приказал нескольким рабам зажечь факелы.

Нищий, на которого обращение Перикла, видимо, произвело впечатление, изъявил готовность быть проводником. Сильной рукою он отодвинул громадный камень, лежавший перед входом, но нелегко было пробраться через развалины, под глубоко спускавшиеся в землю своды.

Через большие двери, Перикл и Аспазия вошли в высокое, мрачное, круглое помещение, стены которого были возведены необычным образом: камни были положены уменьшающимися кругами и сходились наверху круглым сводом.

Из этой круглой комнаты Перикл и Аспазия, через узкую дверцу, прошли в комнату, высеченную в скале и представлявшую многоугольник.

Колеблющийся свет факелов снова освещал мрачные каменные своды. Осматривая их, Аспазия предложила провести ночь в тысячелетнем склепе, отдохнуть над прахом Атрея и Агамемнона.

Против этого было много возражений, но, наконец, на каменном полу маленькой пещеры были разостланы ковры и на них приготовлены постели; в круглой комнате расположился нищий, рабы поместились у входа.

Перикл и Аспазия остались одни в каменном и страшном покое. Свет факела мрачно отражался от стен; вокруг царствовало молчание смерти.

— В эту ночь, — сказал Перикл, — и в этом месте невозможно не думать о смерти. Каким хрупким представляется все живое, и как грубо и прочно кажется нам то, что мы называем бездушным; Атрей и Агамемнон давно исчезли и мы, может быть, вдыхаем в себя невидимые атомы их праха, но эти мертвые стены, воздвигнутые теми людьми, окружают нас еще сегодня и, может быть, будут стоять еще тысячи лет.

— Я не совсем согласна с тобой, — возразила Аспазия — я нахожу что мимолетная, но живая человеческая жизнь, имеет преимущество над бессознательным существованием того, что мы считаем бездушным. Падающая скала погребает под собою цветы, но цветы снова оживают каждую весну и, наконец, по прошествии тысячи лет, камень превращается в пыль, а цветы продолжают цвести. Точно также жизнь погребенных лежит под городскими развалинами, но среди них возрождается новая жизнь и то, что кажется первоначально мимолетным — в действительности вечно.

— Ты права, — согласился Перикл, — жизнь скоро бы утомилась и надоела самой себе, если бы ей дали неизменяемость смерти. Неизменяемость то же что и смерть, только перемена есть жизнь. Но, может быть, в круговороте жизнь теряет свою силу.

— Разве геройский дух Агамемнона не возрождается в тысяче героев? Разве любовь Париса и Елены не вечно живет в бесчисленном множестве влюбленных пар?

— Жизнь вечно приходит и уходит, — отвечал Перикл, — и в вечных изменениях, снова возрождается, но уверены ли мы, что при этом исчезновении и возвращении, она не теряет части своей древней силы? Может быть все в мире похоже на ряд камней в своде этого склепа, которые, хотя повторяются, но круг становится все уже.

— Многое, может быть, слабеет возвращаясь, но многое, напротив развивается сильнее и полнее. Искусство, исчезнувшее вместе с этими развалинами, возвратилось и создало чудные стены Парфенона.

— Но уверена ли ты, — возразил Перикл, — что когда разрушится Парфенон и статуя Афины-Паллады разлетится на куски, искусство будет еще лучше?

— Об этом пусть заботятся потомки, — сказала Аспазия.

— Ты говорила о любви Париса и Елены, и о том, что она возрождается в тысячах влюбленных…

— Разве ты в этом сомневаешься? — спросила Аспазия.

— Нет, но я думаю, что любовь и только любовь не потеряла своей силы, своей свежести и прелести.

— Любовь и преданность, — весело добавила Аспазия.

— Да, — согласился Перикл. — Конечно, я, может быть, недостоин отдохнуть и минуты над прахом героев Гомера, и если не завидую геройским почестям Ахилла, то, во всяком случае, делю счастье Париса, обладая прелестнейшей эллинской женщиной.

Когда Перикл и Аспазия вышли из мрачной комнаты в скале, солнце весело светило, но окружающие их развалины города Атридов были не менее пустынны и молчаливы, как и ночью, только коршун неподвижно парил в небе, широко распустив над Микенами свои громадные крылья.

Бросив еще раз взгляд на развалины Микен, на долину Инаха и на старый Аргос, путешественники продолжили путь.

Они с удовольствием проходили пешком большие расстояния по зеленеющим лесным тропинкам. До сих пор Аспазия привыкла отдыхать только на подушках, теперь она узнала, что можно отдохнуть и на зеленой траве, на мху и на осыпавшихся иглах пихт. Часто, когда она опускалась отдохнуть, Перикл делал знак рабу, который приносил свиток со стихами Гомера и Аспазия читала ему своим мелодичным голосом.

Они не желали посетить бывшего царства Атридов без его певца и, действительно, с тех пор, как они увидели эти развалины, перед ними, как живые, вставали все образы, описанные Гомером.

После нескольких дней пути, путешественники очутились в скалистых горах страны пастухов, Аркадии.

Они шли по горам, в сопровождении местных пастухов, которые служили им не только проводниками, но и защитниками. Они видели над собою высоко в воздухе парящих орлов, стаи журавлей, но ни один дикий зверь не попался им на пути.

Скоро путешественники спустились с холодной, плоской возвышенности, в богатую лесами и источниками, западную часть Аркадии. Здесь текло бесчисленное множество горных речек, спускавшихся с лесистых вершин. Все было покрыто яркой зеленью: высоко поднимали к небу свои вершины буки, дубы и платаны; в долинах раздавалось мычанье стад; повсюду путешественники замечали, что находятся в пределах царства лесного бога, носящего на плечах золотистую шкуру лисицы, повсюду встречались его деревянные статуи, на ветвях платана висели в честь его звериные шкуры.

Однажды, проходя по лесу, путешественники услышали странный, резкий шум ветвей.

— Я припоминаю, что слышал об одном аркадском дубовом лесе, называемом Пелагом или морем, потому что его вершины шумят, как море, может быть, мы проходим по этому лесу? — сказал Перикл.

Но местные проводники указали на небо, которое, незадолго до того, было совсем ясно, теперь же сделалось матово-стального цвета. Аркадцы говорили, что приближается гроза. Все ускорили шаг, чтобы еще до начала грозы добраться до места, где предполагали провести ночь. Но скоро шум превратился в дикий рев, деревья затрещали; по небу неслись небольшие обрывки облаков, гонимые ветром. Солнце, еще недавно ярко светившее, глядело с неба, как большое, желтое пятно. Ветер срывал листья и мелкие ветви, усыпая ими тропинки, наконец, начали падать крупные капли дождя, через несколько минут превратившегося в ливень.

Путешественники бросились под громадный дуб. Молния сверкала, казалось, над самыми головами, гром раскатывался эхом в долинах и лесах; дождь лил как из ведра, ревел ветер.

Испуганно смотрели путники из своего убежища на бушевание грозы. Вдруг на их глазах молния ударила в одно из высоких деревьев, которое в одно мгновение было сверху донизу объято огнем; огненный дождь сыпался от него во все стороны.

От горящего дуба огонь перешел на соседние вершины деревьев и уже стал угрожать путникам.

Через некоторое время дождь стал стихать, но слышался глухой шум горных ручьев, несших с вершин мелкие камни, песок и обломанные ветви деревьев.

Между тем, наступил вечер, гроза уже совсем прошла; вскоре ветер разогнал облака и луна осветила лесные вершины, где еще недавно проходила борьба стихий.

Путешественники дошли до большой лесной лужайки, спускавшейся по склону холма. Посередине ее одиноко стоял небольшой домик и скотный двор. Из него вышел человек, одетый в звериную шкуру, рядом с ним с лаем бежали две огромные собаки. Проводники попросили у него приюта для афинян и тот повел чужестранцев за ограду, на большой двор, в середине которого горел костер.

Владелец двора, пастух, вышел навстречу гостям и не спрашивая ни их происхождения, ни их имен, ни цели их путешествия, приказал зарезать козу для угощения. Рабам он указал место в сарае, где они могли отдохнуть, Перикла и Аспазию поместил в собственную спальню, где постлал для них чистую постель, а вместо одеял дал козлиную шкуру и свой плащ.

Эти небольшие приключения только увеличивали прелесть путешествия. Оно не только освежало и укрепляло путников, но и поднимало настроение. Никогда еще Перикл не был веселее, чем в этой хижине пастуха, где смех Аспазии смешивался с идиллическим мычанием стада.

— Как много чудесного посылают нам боги во время пути, — говорил Перикл. — Несколько дней тому назад, мы спали в древнем царском склепе, и мы словно перенеслись в Илиаду, сегодня же, нам кажется суждено пережить приключения Одиссея. Дух Гомера парит над нами.

Когда Перикл и Аспазия, разбуженные собачьим лаем и мычанием стада, поднялись на следующее утро, они увидели перед собою чисто деревенскую картину: большая, мохнатая собака играла с кротом, найденным ею в еще мокрой траве. Она до тех пор таскала его, пока животное не растянулось мертвым на спине.

У колодца сидел нагой ребенок и бросал камешки в блестящую водную поверхность, в которую гляделось солнце.

Наконец, из сарая вышел хозяин; за ним два работника с пастушескими палками в руках, сопровождаемые собаками. Затем появились, под присмотром мальчиков, козы, из которых одна, ласкаясь, подошла к хозяину.

— Вот эта коза, — сказал он, обращаясь к Периклу и Аспазии, — всегда дает нам знать, что вблизи стада волк или лисица, даже тогда, когда собаки не чуют зверя.

Барашки собрались вокруг смуглой девушки, в шляпе с широкими полями и пастушеской палкой. В этой девушке было что-то, с первого взгляда привлекавшее внимание и производившее необъяснимое впечатление, но приглядевшись не было заметно ничего особенного, кроме белокурых волос и странных глаз. Эти глаза были замечательно глубоки и задумчивы и, казалось, глядели на весь мир с детским изумлением. Овцы прыгали вокруг девушки, одна из маленьких овечек, ласкаясь, лизала ее протянутую руку.

Когда все стадо овец вышло из ворот, хозяин сказал, что молодая пастушка его дочь, Кора.

Перикл попросил пастуха позволить пробыть у него еще день.

Пастух с удовольствием согласился, побежал к жене и таинственно сказал:

— Я думаю, что эти путешественники не простые смертные, они кажутся мне богами, которые уже много раз посещали бедных пастухов; к тому же они почти не прикасаются к пище.

— А рабы? — спросила Гликена. — Ты тоже считаешь их за богов?

— Нет, — отвечал пастух, — эти пьют и едят как люди. Но эти двое… Но, все равно, угощай их, как можно лучше.

После завтрака Перикл и Аспазия решили немного пройтись по лесу. Лес стоял, словно обновленный вчерашней грозой; капли воды еще сверкали в траве, птицы распевали на деревьях. На самых отдаленных склонах повсюду виднелись пастухи и стада, тогда как долины внизу были покрыты белым туманом, который клубился как морские волны и в котором исчезали, спускавшиеся с вершин, стада.

Перикл и Аспазия пошли по направлению доносившихся до них звуков музыки, и увидели группу пастухов, собравшихся вокруг игрока на флейте.

Скоро среди слушателей нашелся желающий начать состязание с первым.

Когда супруги приблизились к ним, у обоих выпали флейты из рук; пастухи были поражены странным появлением незнакомцев, но Перикл попросил их продолжать состязание и сказал, что они афиняне, застигнутые по дороге грозой. Оба пастуха с величайшим усердием продолжили свое состязание и просили афинян выступить в роли судей.

Перикл и Аспазия были в восторге от музыки. Они пришли в изумление, что среди этих грубых, неразвитых людей, какими были эти аркадские пастухи, искусство музыки могло достигнуть таких вершин.

Аспазия спросила пастухов, не хотят ли они начать состязание в танцах, тогда ей указали на одного мальчика, который, по просьбе Перикла, выступил вперед и начал танцевать местный танец.

— Не можешь ли ты потанцевать с кем-нибудь вдвоем? — спросила Аспазия мальчика.

— Если бы Кора захотела, — сказал он почти печальным тоном, глядя задумчиво вдаль.

— Кора! — вскричал один пастух. — Глупец! Что такое ты говоришь о Коре? Кора не хочет тебя знать.

Потом Перикл и Аспазия дошли до небольшой лесной лужайки. Здесь они нашли Кору, сидящей среди своего стада. Кора сидела, опустив голову, совершенно погруженная в рассматривание черепахи, лежавшей тоже у нее на коленях и глядевшей на девушку своими красивыми, умными глазами.

— Где ты нашла это животное? — спросил Перикл.

Девушка была до такой степени погружена в свое мечтательное созерцание, что заметила чужестранцев только тогда, когда они уже стояли перед нею.

Она подняла голову и поглядела на подошедших своими большими, круглыми детскими глазами.

— Эти животные приходят ко мне сами из леса, в особенности вот эта приходит каждый день и совсем не боится меня. Когда я беру ее на руки, она, вместо того, чтобы прятать голову, еще более вытягивает шею и понимающе глядит на меня своими светлыми глазами. Старый Баубо говорит, что сам Пан часто принимает образ черепахи. Я думаю, — тихо прибавила девушка, — что в этой также скрывается что-то таинственное, потому что, с тех пор как она стала приходить ко мне из леса и оставаться с моими овцами, стадо начало удивительно увеличиваться.

Она рассказала также о козлоногих, бродящих по лесу, сатирах, которые преследуют не только нимф, но и пастушек, и как один из них являлся даже и ей, и она спаслась, только бросив в него головню из костра; о нимфах, которые, прячутся в лесах и часто при лунном свете встречаются людям, что приносит несчастье, так как кто видел нимфу в лесу, тот сходил с ума.

Голова девушки была полна чудными преданиями и рассказами. Она говорила об ужасных оврагах, о проклятых богами озерах в лесу, в воде которых не водится никаких рыб, о пещерах, в которых собираются злые духи, о замечательных святилищах Пана на одиноких, мрачных, горных вершинах. И чем ужаснее был рассказ девушки, тем шире раскрывались ее детские, испуганные глаза. Но вот они утратили испуганное, детское выражение, в них засветилось мужество и она начала рассказывать, как пастухи, если какой-нибудь дикий зверь появляется вблизи скотного двора, нападают на него.

— Мне кажется, что ты сама с удовольствием приняла бы участие в такой охоте, — сказала Аспазия.

— О, с большим удовольствием, — воскликнула девушка. — Кроме злого сатира я уже два раза прогоняла горячей головней волка, хотевшего приблизиться к моему стаду.

— Эта девушка, — сказал Перикл Аспазии, — напоминает мне сейчас знаменитую Аталанту, которая была воспитана отцом с детства, как мальчик, потому что он не желал иметь дочерей. Вооруженная луком и стрелами, она наводила в лесах ужас на диких зверей.

— Разве ты всегда так одинока здесь со своими овцами? — спросила Аспазия. — А что ты любишь? Что бы ты хотела видеть постоянно около тебя?

— Я люблю, — отвечала Кора, снова глядя удивленным детским взглядом, — вот эту черепаху, которая, может быть, вдруг, когда-нибудь начнет говорить со мной; по ночам она часто снится мне и всегда говорит. Я люблю овец и лес, я люблю солнечные лучи, дождь и грозу. Я люблю больших и маленьких птиц. Но больше всего люблю я далекие горы, в особенности вечером, когда они светятся розовато-красным светом, или ночью, когда совсем тихо и их вершины так спокойны в своем белом блеске…

Перикл и Аспазия улыбались.

— Кажется мы снова ошиблись, — сказал Перикл, — думая, что пастушка не способна на нежные чувства.

Аспазия отвела Перикла в сторону и сказала:

— Какие глаза сделала бы эта пастушка, сидящая с черепахой на коленях и ожидающая, что из нее появится Пан, если бы ее неожиданно перенести в Афины! Как забавна была бы она, если бы я познакомила ее с моими племянницами.

— Она походила бы на ворону между голубками, — отвечал Перикл.

Но болтовня девушки, в которой было так много фантазии, снова привлекла их внимание. Скоро, однако, Аспазия поменялась ролями с пастушкой, из слушательницы превратившись в рассказчицу. Она начала рассказывать девушке об Афинах, пока, наконец, Перикл не предложил продолжить прогулку.

— Эта аркадская девушка напоминает нам, что нужно обращать внимание и на такие вещи, которые обыкновенно едва замечаются и которыми наслаждаются бессознательно, без благодарности, как дыханием, — говорил Перикл, шагая по лесу. — Здесь нас окружает мирное счастье и когда я, мысленно, переношусь из этой тишины в шумные Афины, то городская суета кажется мне пустой по сравнению с божественным спокойствием этих пастухов.

— Здесь живут глупые невежественные люди, — отвечала ему Аспазия — эти места суровы и мрачны, а я люблю открытые, ярко освещенные солнцем, цветущие долины, морские берега с широким горизонтом. Мне нравятся те места, где дух человека достигает полного развития. Ты хотел бы, как кажется, остаться здесь с этими пастухами, я же, напротив, хотела бы увести их всех со мною, чтобы сделать людьми. И первой, кого я увезу отсюда, будет Кора.

Перикл улыбнулся.

— Так ты серьезно думаешь увезти с собою Кору? — спросил он.

— Конечно, — отвечала Аспазия, — я надеюсь, что ты не откажешь мне.

Перикл был изумлен.

— Конечно, я не откажу тебе, — сказал он, — но что тобой руководит?

— Веселье, — отвечала Аспазия. — Эта аркадская пастушка будет забавлять меня. Мне смешно, когда я гляжу в ее большие, круглые, испуганные глаза.

Аспазия обратилась к родителям Коры и объявила, что хочет взять Кору с собою в Афины, что там их дочь ожидает счастливая судьба.

— Да будет воля богов! — сказал пастух.

— Да будет воля богов! — отвечала его жена.

Но они не сказали «да» и сколько раз ни просила Аспазия их согласия, они только повторяли:

— Да будет воля богов!

Видно было, что матери и отцу нелегко расстаться с дочерью: Вечером того же дня Кора, приведя домой стадо, вдруг пропала. Ее долго искали, наконец, Перикл и Аспазия увидели девушку, спускавшуюся по склону холма. Она шла как-то странно: обе ее руки были подняты и крепко прижаты к ушам. У дома стояли рабы Перикла; когда девушка подошла к ним, она вдруг отняла руки от ушей и стала прислушиваться к словам разговаривавших между собою рабов. Почти в то же мгновение она вздрогнула, как от испуга, приложила руку к груди и несколько мгновений стояла не шевелясь.

Перикл и Аспазия спросили, что ее напугало.

— Я спрашивала Пана, желает ли бог, чтобы я следовала за вами в Афины, — ответила она. — Там, внизу, в долине есть грот Пана, где в нише, стоит сделанное из дуба изображение бога. Туда ходят все пастухи, когда желают спросить о чем-нибудь. Вопрос надо тихонько шепнуть Пану на ухо, затем зажать уши руками и идти до тех пор, пока не встретишь разговаривающих людей. Тут надо отнять руки и первое услышанное слово и есть ответ Пана.

— И какое слово услышала ты первым от наших рабов? — спросила Аспазия.

— Слово «Афины», — отвечала Кора, дрожа от волнения. — Пан желает, чтобы я отправилась в Афины, — со вздохом прибавила она.

— Он дозволяет тебе также взять с собою твою любимую черепаху, — улыбнулась Аспазия.

В эту минуту подошли родители Коры.

— Пан желает, чтобы я отправилась в Афины, — сказала девушка печальным, но решительным тоном и рассказала, как она спрашивала оракула в гроте.

— Кора будет награждена за послушание богам, — попыталась утешить родителей Аспазия. — Она будет присылать вам известия и подарки, а когда вы состаритесь, перевезет вас к себе, чтобы вы прожили вместе остаток ваших дней.

— Уже вчера, в доме произошло одно предзнаменование, — задумчиво сказал пастух, — змея, прокравшись в гнездо ласточки на крыше, упала в очаг через дымовое отверстие.

Аспазия еще долго ободряла и утешала стариков. Они молча слушали ее, покорившись божественной воле.

Глава V

Не для того, чтобы принимать участие в олимпийских играх, не для того, чтобы видеть падающих на песок кулачных бойцов, не для того, чтобы слышать восклицания многих тысяч эллинов, приветствующих победителей на играх приехали Перикл и Аспазия в Элиду, — их сердца стремились навстречу Фидию, когда, в одно прекрасное утро, они вступили в знаменитую, орошаемую священными волнами Алфея, долину Олимпии.

Здесь уже несколько лет работал Фидий. С помощью Алкаменеса и других учеников, в уединении и тишине он заканчивал свое произведение. Бежав из веселых Афин, освободившись от влияний, которые хотели обратить к земле парение его мысли, здесь, в одиночестве, окруженный горами, на берегу Священного потока, создавал он своего Зевса.

Но как раз сейчас его покой был нарушен. По всем дорогам, ведущим через Аркадские горы, или через Мессину, из южной части Пелопонеса, или с севера, через Ахаийю, к Илийскому берегу, по всем дорогам, идущим по берегу Алфея, двигались путники; по морю, с берегов Италии и Сицилии, шли суда — все стремилось в Олимпию. По временам попадались целые праздничные караваны, состоящие из колесниц, украшенных позолотой и покрытых дорогими коврами. Завидев такие кавалькады остальные путники останавливались, пропуская их вперед.

Большая часть собравшихся на празднество расположилась на открытом воздухе в палатках.

На каждом шагу стояли роскошные палатки праздничных посольств из Сикиона, Коринфа, Аргоса, Самоса, Родоса.

Вся эта толпа кишела, как муравейник. Смешивались всевозможные греческие наречия; подчас разговаривавшие не всегда понимали друг друга. Рядом с резким выговором пелопонесца слышалась протяжная речь фиванца. В толпе эллинов легко было отличить живых, веселых афинян и суровых, мрачных спартанцев: и те и другие часто обменивались враждебными взглядами. Нередко в толпе можно было увидеть атлетов, на них указывали пальцами, называли их имена, вспоминали одержанные ими победы.

Толпа все прибывала; в одном месте зеваки рассматривали работы скульпторов, открыто выставлявших свои произведения, в другом — толпа слушала поэтов или импровизаторов, поднимавшихся на наскоро устроенные подмостки. Чтецы читали эллинам рассказы о греческих городах и островах, в другой группе ораторствовали софисты, желавшие увеличить славу своего имени в Олимпии. Какой-то астроном, покрытый потом, под горячими лучами южного солнца, держал в руках астрономические таблицы — плоды его проницательности и усердных вычислений, объясняя их всем собравшимся.

Высокий старый спартанец недовольно глядел на эту тщеславную суету.

— Я не могу забыть того времени, — сказал он обращаясь к своему спутнику, — когда Олимпия была только ареной для людей, состязавшихся в мужественной силе. Теперь она стала выставкой женственного и расслабляющего искусства.

В эту минуту раздался громкий голос глашатая, который привлек внимание всех собравшихся. Он сообщал всевозможные новости.

«Панермитанцы и леонидцы торжественно объявляют всем эллинам о мире, заключенном ими между собою.

Магнезийцы сообщают, что они заключили на вечные времена союз с лариссцами и деметрианцами.

Лехеяне благодарят, перед всем собравшимся народом, лирнцев за помощь, оказанную им в споре с кенхрейцами».

— Нечего сказать, стоит труда! — сказал один присутствующий кенхреец с насмешливой улыбкой. — Неужели лехеяне в самом деле думают, что мы испугались лирнцев! Клянусь Гераклом, на следующих олимпийских играх вы услышите совсем другое!

— Какое хвастовство! — воскликнул стоявший недалеко лехеянин. — Они всегда так! Но у нас еще достаточно стрел, чтобы покрыть ими весь город кенхрейцев.

— А у нас достаточно копий, — возразил кенхреец, — чтобы проколоть ими всех собравшихся вместе лехеян.

— Отойди от меня, — с гневом вскричал лехеянин, — а то завтра ты не узнаешь в зеркале свое лицо! Он было поднял руку, но один афинян схватил его.

— Что это значит? — воскликнул он. — Оставь кенхрейца, а не то ты будешь иметь дело со мной.

— Посмотрите, — сказал самосец, находившийся в числе людей, собравшихся вокруг спорящих, — афиняне хотят расположить к себе кенхрейцев, но всем известно куда ведет их лесть.

— Конечно, всем известно! — закричали несколько спартанцев и аргивян.

— С некоторого времени, — прибавил аргивянин, — афиняне удивительно любезны с народом, занимающим пелопонесский проход.

— Да разве у них есть время думать о битвах! — вскричал спартанец. — Разве великий Перикл-Олимпиец, уже закончил свои роскошные храмы и золотые статуи? Афинские вожди желают распространить свое царство по ту сторону пихтовых лесов Истма…

— А его друзья и сторонники уже делают эти золотые статуи здесь, — сказал аргивянин, указывая пальцем через плечо, по направлению к мастерской Фидия.

Спор принимал все более угрожающий характер.

— Кто, — раздался вдруг громкий голос, — осмеливается смеяться над храмом и божественным изображением Афины? Все, что создано славного в Афинах, создано в честь всего эллинского народа. Вспомните, что в течение столетий, наши отцы, к какому бы племени они не принадлежали, сохраняли мир на этом месте, омываемом священными волнами Алфея. Мы собрались сюда для мирных состязаний. Здесь священные места, здесь царствует божественный мир! В ограде храма Зевса, нас соединяет общий эллинский праздник. Сохраняйте же мир в священной долине!

— Перикл из Афин! Перикл-Олимпиец! — разнеслось в толпе.

Отцы поднимали кверху своих детей, чтобы показать им Перикла.

До сих пор только немногие узнали его, теперь же, когда загремела его олимпийская речь, его узнали все собравшиеся эллины и сказанное нашло отзыв в сердцах. Восклицания одобрения раздались со всех сторон.

Выйдя из толпы, Перикл с Аспазией увидели ученика Фидия Алкаменеса и другого знаменитого скульптора Поликтейта. Обменявшись с ними приветствиями, Перикл сказал, что они с супругой приехали в Элиду навестить старого друга и посмотреть созданную им скульптуру Зевса и попросил Алкаменеса проводить их в мастерскую к Фидию. Однако Алкаменес сказал, что учитель заперся в мастерской и не позволяет никому входить пока работа не будет вполне окончена и предложил вновь прибывшим разделить его с Поликтейтом общество. Перикл и Аспазия с благодарностью приняли приглашение и пошли к священной роще, где возвышался новый храм олимпийского Зевса, окруженный целым лесом мраморных и бронзовых статуй.

В конце прогулки компания поднялась на холм Кроноса. Направо от него вблизи северного выхода из рощи, помещались строения, составлявшие центр управления Олимпии, где участники в состязаниях выслушивали правила и давали клятву перед статуей Зевса Крониона. Далее виднелись только вершины гор, окружающих священное место Олимпии.

Между тем в долине шум и движение все усиливались. К вечеру было принесено множество жертв на украшенном цветами жертвеннике. Атлеты наблюдали за предзнаменованиями, предсказывающими им успех или поражение. Наибольшая толпа зрителей собралась вокруг праздничной жертвы на древнем жертвеннике Зевса.

Исполнение этих священных обрядов продолжалось далеко за полночь при лунном свете. Все происходило торжественно и спокойно, в почтительном молчании. Только поздно ночью погасли факелы в священной роще. Но почти сейчас же после этого народ отправился занимать пораньше места в ожидании начала игр.

Утром Перикл и Аспазия снова поднялись на холм Кроноса. Взгляд Перикла привлекла толпа шедшая на Стадион, который был виден издали и только из любви к Аспазии он отказался от удовольствия присоединиться к зрителям на Стадионе.

Совсем по другому, без удовольствия смотрела милезианка на арену, где оспаривали эллины первенство в физической силе.

— Отчего ты глядишь так презрительно на эту веселую толпу? — спросил Перикл.

— Не кажется ли странным, — отвечала Аспазия, — что эллины отдают высшую славу Олимпийским атлетам? Прежде всего поклоняются силе рук и быстроте ног. Я ненавижу эти игры, так как они кажутся мне варварскими. Я боюсь, что грубая прелесть этого зрелища заставит людей снова одичать.

— Ты заходишь слишком далеко, — улыбаясь возразил Перикл.

Различие во мнениях Перикла и Аспазии еще более увеличилось благодаря маленькой сцене, которой они стали свидетелями.

В тот же день вечером Перикл, Аспазия, Поликлейт и Алкаменес шли мимо Стадиона, осматривая его. Аспазия, устав, присела отдохнуть на каменную скамейку, к которой в эту минуту подошли две группы атлетов, принимавших участие в играх и боровшихся в этот день друг против друга. Все еще разгоряченные борьбой, они вступили в перепалку между собой. Побежденные относили свое поражение на счет слепого случая или же обвиняли своих противников в нарушении правил состязаний. Победители же в свою очередь осыпали проигравших насмешками. Долго продолжалась эта перебранка, пока двое атлетов — Анактор и Эвагор — не решили тут же выяснить, кто из них сильнее. Тут вперед вышел толстый фессалиец Клемон и сказал:

— Прекрасно, а знаете вы, что лучшим испытанием атлетов, в любом случае, остается испытание силы желудка. Вспомните Геракла, он побеждал львов, но в то же время он съедал за один присест целого быка. Прикажите принести не быка, конечно, потому что с Гераклом никто не может сравниться, но толстого, здорового барана, разделите его на две равные части и съешьте его за один присест — чей желудок раньше откажется служить, тот будет считаться слабейшим из вас обоих.

— Совершенно верно! — раздалось со всех сторон, — Анактор и Эвагор должны на наших глазах устроить первое состязание атлетов. Мы сейчас же принесем барана и изжарим его на вертеле.

Анактор и Эвагор согласились. Несколько человек ушли, чтобы принести самого большого барана, какой только найдется.

Увидев все это, Аспазия уже не могла выдержать столь яркое проявление животного начала в человеке и, поднявшись, сказала:

— Идем Перикл, я не в состоянии далее присутствовать на этих олимпийских играх.

Мужчины встали и, улыбаясь, отправились с Аспазией в обратный путь.

— Чувство, которое испытывает Аспазия при виде этих атлетов, — сказал Поликлейт, — кажется мне вполне естественным. Действительно, к чему нужны эти силачи? Разве в войне они более способны, чем другие? Разве они побеждают целые толпы врагов, как герои Гомера? Нет, опыт говорит обратное. Годятся ли они для того, чтобы улучшать человеческую породу? Тоже нет, и против этого также говорит опыт. Они ни к чему не годятся, кроме борьбы в Стадионе, при громких криках зрителей.

— Действительно, — согласился Перикл, — польза от искусства атлетов видна не в них самих, но они хороши тем, что напоминают эллинам, насколько развитие тела необходимо наряду с развитием души. Ведь к умственным занятиям человека постоянно влечет внутреннее стремление и необходимость, развитие же тела он часто склонен предоставлять природе, если его не будут заставлять заботиться о нем.

За разговором гуляющие снова дошли до священной рощи и стояли как раз перед статуями нескольких знаменитых бойцов, вышедших из-под резца Поликлейта.

Взглянув на эти статуи, Аспазия сказала:

— Когда я гляжу на эти произведения Поликлейта, то мне кажется, что скульптор в этом спорном вопросе стоит на моей стороне. Создавая свои произведения, он не хотел представить излишество физической силы и чрезмерное развитие членов, а старался показать полнейшую соразмерность и гармонию. Поликлейт также как Фидий, изображает нам божественное и возвышенное, но старается олицетворить в своем произведении человеческую красоту.

Эта похвала не доставила Поликлейту особого удовольствия, как ожидала Аспазия.

— Художник, — сказал он, — зависит от желаний и потребностей тех, для кого служит его искусство. То, что будто только один Фидий может изображать в Элладе богов думают видимо, и спартанцы, призвавшие его в Олимпию, зато аргиняне поручили мне, их соплеменнику, сделать из золота и слоновой кости изображение Геры в большом храме в Аргосе.

В словах Поликлейта звучала обида и Аспазии уже не удалось улучшить его настроение и вскоре он откланялся под каким-то предлогом.

— О, Аспазия, — улыбаясь сказал Алкаменес, — ты заставишь Поликлейта сделать все, чтобы аргосская Гера была достойна олимпийского Зевса.

— Да, стремясь победить Фидия, он может создать прекрасное произведение, — сказала Аспазия, — но Поликлейт, я полагаю, быстро спустится с Олимпа снова на землю и будет следовать своему собственному призванию. Я должна вам сознаться, что часто, во сне, вижу божественные образы, которых до сих пор никто не воплотил. В прошлую ночь явился мне Аполлон — самый дорогой для меня из всех богов — бог света и звуков. Он явился мне в образе чудного, стройного, очаровательного юноши. Смертные, пораженные его появлением, бежали прочь. Кто создаст мне бога, каким я его видела? Ты? Ты самый пылкий из скульпторов, в твоей юношеской душе создается много прекрасных, очаровательных образов и жизнь открывает тебе много своих тайн. Ее могущественное дыхание видно во всех твоих образах.

При этих словах, глаза Алкаменеса засверкали воодушевлением.

— Твоему любимому богу, — сказал он, — аркадцы давно собираются построить большой храм и чтобы украсить его статуями обратились ко мне, если они решатся на постройку храма то весь мир увидит, как ты воодушевила меня, Аспазия.

— Будь только самим собою, — отвечала Аспазия, — не слушай слов холодного и сурового Фидия и ты создашь нечто такое, что заставит замолчать от изумления даже твоих противников.

С этой минуты последние искры гнева на Аспазию погасли в сердце Алкаменеса, он снова стал искать ее общества и она не отказывала ему в своем участии.

На следующий день, Периклу пришлось оставить ее в обществе Алкаменеса, Поликлейта и других бывших тоже здесь в Олимпии. Через некоторое время все разошлись. С Аспазией остался один Алкаменес. Речь его становилась все горячее, тон все развязнее, взгляды все красноречивее. Гордость Аспазии была оскорблена. Возбужденный Алкаменес схватил ее за руку, посмотрел на нее с видом знатока, начал восхищаться ее прелестью и сказал, что она для него неистощимый источник художественного изучения.

Аспазия вырвала у него руку и напомнила ему о том, что Теодота не менее поучительна и неистощима в отношении красоты.

— Ты сердишься на меня за то, что я хвалил Теодоту! — вскричал Алкаменес.

— Я знала, — холодно возразила Аспазия, — что ты меня ненавидишь, но для меня искусство Алкаменеса и сам Алкаменес — две разные вещи. Я не отвечала ни на любовь, ни на ненависть Алкаменеса. И не ревность к Теодоте кроется за моими словами. Помнишь, задолго до того, как я заметила твою ненависть я уже говорила тебе, что есть большая разница между склонностью ума и склонностью сердца.

— Нет, ты сердишься на меня из-за Теодоты и, может быть, ты мстишь тем, что снова зажгла во мне прежний огонь. Прости меня и не презирай в эту минуту огня, зажженного тобою в груди Алкаменеса.

С этими словами он страстно обнял жену Перикла, но гордая красавица бросила на безумца взгляд, мгновенно приведший его в себя.

В эту минуту вошел Перикл. Алкаменес поспешил смущенно проститься и бросился вон, пристыженный и раздраженный на Аспазию.

Перикл был бледен.

— Кажется Алкаменес обошелся с тобою, как обходятся с женщиной, которую…

— Не договаривай! — крикнула Аспазия.

— Я знаю, — сказал Перикл, — какую границу ставишь ты между твоей красотой и между твоей личностью, я знаю и учение, по которому женское покрывало должно уменьшиться до величины фигового листа, но ты видишь, что Алкаменес имеет другой взгляд, чем ты, на неприкосновенность этого листа. Ты говоришь, он ошибается — это правда, но он действует по своим, а не по твоим правилам и с этой минуты он будет вдвойне настроен против тебя и увеличит собою число твоих открытых врагов.

— Похоже он находит себе неожиданного союзника, — раздраженно ответила Аспазия.

Перикл молча вышел из комнаты.

— Проклятый Пелопонес! — крикнула она.

Но скоро Аспазия успокоилась. «Это легкое облачко, — думала она, — которое безвредно пронесется по ясному небу любви. Огонь тем ярче разгорается, чем сильнее его раздувают».

В Олимпии Перикл и Аспазия были гостями Фидия. В своей обширной мастерской он имел помещение, которое мог предложить им, но сам был невидим. Постоянно и безустанно занимаясь в храме своей работой, он избегал всякой встречи, но через Алкаменеса дал обещание, что Перикл и Аспазия, первые из всех эллинов, увидят величайшее произведение, вышедшее из-под его резца.

Они с волнением ожидали этой минуты, наконец, она наступила.

За жарким летним днем последовал душный вечер, предвещавший грозу. Вокруг горных вершин собирались черные облака. Когда совершенно стемнело, к Периклу пришел от Фидия его раб и сказал, что господин приглашает Перикла и Аспазию в храм Зевса.

Вместе с Аспазией и Периклом отправилась, взятая ими из Аркадии, девушка.

Следуя за рабом, они пришли в священную рощу, в которой царствовал полный мрак; вокруг было пустынно и тихо, слышался только легкий шелест деревьев.

Наконец, они достигли цели, раб отворил дверь и ввел их в храм. Там он повел их к небольшому возвышению в глубине, где они могли сесть, затем удалился, снова затворив за собою дверь, оставив их в совершенной темноте.

Молча сидели Перикл, Аспазия и пастушка, как вдруг перед ними словно разорвалась завеса мрака: занавес, скрывавший заднюю часть храма, раздвинулся, они увидели ярко освещенную статую Олимпийца. Он был представлен сидящим на сверкающем, богато украшенном троне. На сделанную из слоновой кости фигуру царя богов был наброшен плащ, закрывавший левое плечо, руку и нижнюю часть тела. Золотой плащ сверкал пестрой эмалью и был украшен мелкими выпуклыми фигурами. На голове Олимпийца был золотой, покрытый зеленой эмалью венок как бы сплетенный из масличных ветвей. В левой руке он держал блестящий, сделанный из бронзы, скипетр, в вытянутой правой — богиню победы.

Трон стоял на четырех ножках, сделанных в виде стрел, между которыми помещались маленькие колонны, и сверкал пестрой смесью золота, мрамора, черного дерева и слоновой кости. Самое сиденье было темно-синее, прекрасно оттенявшее блеск золота и слоновой кости, на вершине скипетра сидел орел, у ног Зевса покоились золоченые фигуры львов, сфинксы поддерживали ручки трона, изображая глубокую мудрость Крониона; на боковой стороне трона были изображены подвиги Геракла, и сцены олимпийских игр. На широкой поверхности цоколя, над которой поднимался трон, выходила из морской пены дочь Зевса, златокудрая Афродита.

Божественно кротко было лицо Олимпийца и в то же время полно возвышенного величия. Мягкость и доброта чудно соединялись с суровой мудростью, но преобладающим выражением было выражение величайшего могущества.

Аспазия почти испуганно спрятала лицо на груди Перикла — это сияющее могущество странно пугало ее. Здесь ничто женственное не смешивалось с божественным, как в образе девственницы Афины-Паллады. Это было доведенное до совершенства выражение мужественной, суровой силы повелителя богов.

Девушка из Аркадии была в первое мгновение также сильно испугана, но быстро оправилась и смотрела на бога с непосредственностью ребенка.

Между тем в верхние отверстия храма видно было как сверкала молния и слышались далекие раскаты грома.

Аспазия хотела увести Перикла из храма, но он не двигался с места, погруженный в молчаливое созерцание. Он, также как и она, привык, чтобы искусство производило приятное впечатление, но здесь он видел перед собою нечто возвышенное, чего еще никогда не видел. Этот божественный образ нес в себе новое откровение…

Снаружи гроза все приближалась, вдруг молния ударила в верхнее отверстие крыши. Когда мгновенное ослепление прошло, они увидели, что мраморная доска с изображением двенадцати олимпийских богов разбита ударом молнии.

Лицо Зевса, при свете молнии, на мгновение показалось титанически ужасным, как будто это его рука бросила молнию, уничтожившую его олимпийских собратьев, но в следующее мгновение оно снова сияло своим спокойным величием.

— Это творение Фидия, — задумчиво сказал Перикл, — выше храма эллинов, оно устремлено в недостижимое, бесконечное.

Почти против воли последовал, наконец, Перикл за тянувшей его из храма Аспазией.

Они попытались отыскать Фидия, но он куда-то исчез и молодые люди не смогли найти его.

Когда задумчивые Перикл и Аспазия возвратились к себе, Аспазия стряхнула наконец с себя чувство подавляющего страха.

В эту ночь девушка из Аркадии видела себя во сне, окруженною странною смесью блеска золота, слоновой кости и молний.

Перикл несколько раз беспокойно просыпался. Ему снилось, что сидящий бог Фидия выпрямился во весь рост и разбил головой кровлю храма. Что касается Аспазии, то она видела странный, страшный сон: как будто орел Зевса, сидевший на вершине его скипетра, слетел с пьедестала и выклевал глаза голубке, на руке златокудрой Афродиты.

Глава VI

Пелопонесское путешествие Перикла и Аспазии было чудным повторением медового месяца в Ионии. Там, на веселом берегу Милета, всепобеждающая женственность держала афинского героя в своих очаровательных объятиях — здесь, среди неподвижных горных вершин, они жили, окруженные дорийским духом, сопровождаемые многими вещами, которые настраивали ум Перикла на серьезный лад. Здесь сама природа вызывала в его душе торжественный ужас, здесь остатки древнего героического прошлого заставляли чувствовать свое ничтожество. Здесь все будило в душе грека воспоминания о прошлом величии, заставляло его стремиться к великому и забывать о красоте и женственности.

На каменистых, пустынных пастбищах Перикл видел простое, идиллическое существование, не тронутое духом новых веяний — здесь даже в искусстве, в храме олимпийского царя богов, торжествовало серьезное и возвышенное.

Перикл и Аспазия далеко не одинаково относились к этим впечатлениям, потому что их характеры и взгляды на мир были различны.

Перикл со своей впечатлительностью, был поставлен между двумя противоречащими течениями и, как эллинский народ, как эллинский дух, переживал последствия этих противоречивых влияний, сам не зная каков будет результат, тогда как Аспазия твердо и бесповоротно стояла на своем, как очаровательная, могущественная сторонница эллинской веселости и красоты. Была ли опасность, что эти противоречия расстроят прекрасную гармонию, царствовавшую в жизни влюбленных? Но любовь была сильнее. Перикл часто думал, что наконец убедил любимую им женщину, но, потом замечал, что не он, а она заставляла его согласиться с собою, что он не в состоянии избавиться от чарующего влияния этой мягкой женской руки. Он постоянно позволял ей увлечь себя на сторону веселого, ясного взгляда на жизнь, и снова гармония восстанавливалась в их душах. Они снова осуществляли собою идеал эллинской жизни и представляли зрелище, которым должны были наслаждаться олимпийцы.

Аспазия отлично умела управлять настроением своего супруга, но сможет ли она всегда делать это — об этом, казалось, еще невозможно судить.

Маленькое недоразумение с Алкаменесом набросило мимолетную тень на их супружеское счастье, и Аспазия вздохнула с облегчением, когда, наконец, отправилась с супругом обратно в Афины и оставила землю Пелопонеса. Она не подозревала, что ждало ее на земле Аттики, сразу же по возвращению.

В то время как Фидий создавал в Олимпии своего Зевса для всей Эллады, как прежде создал Афину-Палладу для Афин, его друг и помощник Иктинос, в аттическом Элевсине, строил новый храм Деметры для празднования элевсинских таинств.

Так как предстояли дни элевсинских таинств, то Гиппоникос, который должен был принимать в них участие, прибыл в Элевсин и поселился в имении, которое, подобно многим богатым афинянам, имел в окрестностях Элевсина.

Этот город лежал недалеко от морского берега, как раз напротив острова Саламина и на время своего пребывания в Элевсине Перикл поселился у Гиппоникоса.

Первый день был посвящен осмотру нового, большого, оконченного Иктиносом, храма для принесения даров, предназначенный для празднования таинств, он имел множество подземных ходов и коридоров, где и происходили таинства, присутствовать при которых могли только посвященные.

Элевсинские таинства были, может быть, неприятнее всего для Аспазии: все, что скрывалось от света, все что покрывалось покровом тайны, казалось ей связанным с суеверием, поэтому в этих таинствах она видела опасность для свободы духа эллинов, стремящихся к свету.

Когда она как-то порицала это суеверие афинян, Перикл сказал:

— Может быть этот страх эллинов присущая всем людям боязнь таинственного будущего.

— Я не хочу думать о тайнах будущего, — возразила Аспазия, — мы должны всеми частичками нашего ума и души привязываться к красоте и прелести настоящего.

Перикл указывал Аспазии на Гиппоникоса и спрашивал ее, есть ли хоть какой-нибудь след мечтательности в этом человеке, который с каждым днем становился все толще, щеки которого покрывались все более яркой краской, а между тем он был не только просто посвященным в таинства, а даже облечен саном жреца.

На это Аспазия возражала, что те, которые вводят других в царство суеверия и мечтательности, часто похожи на вьючных животных, переносящих священную посуду, необходимую для совершения таинств, и на которых не переходит священная благодать, которую они перевозят для других, и таков беззаботный Гиппоникос. И в этом Аспазия была совершенно права.

В свою очередь Гиппоникос серьезно советовал супруге Перикла посвятить себя, напоминая ей, что, по всеобщему убеждению эллинов, те кто посвящен в элевсинские тайны Деметры, после смерти, обитают в священных полях, а не посвященные осуждены на вечные времена витать в ужасном мраке и пустоте.

— Я слышала это, — сказала Аспазия, — и это всегда производило на меня такое впечатление, как будто кто-то играет на не настроенной арфе, или же водит железом по стеклу. Удивительно, к каким звукам может привыкнуть эллинский слух! Я знаю, что есть люди, которые, чувствуя приближение конца, приказывают скорей посвятить себя и многие спешат еще в нежном возрасте посвятить своих детей в эти таинства.

— Однако и я посвящен в них, — сказал Перикл, — как и все афиняне и охотно желал бы разделить с тобою и эту тайну, так же как и все другие.

— Люди неразвитые посвящаются из суеверия, а развитые из любопытства и что касается любопытства, то я, как женщина, имею на него двойное право. Что должна я сделать, Гиппоникос, чтобы быть посвященной? — спросила Аспазия.

— Это очень легко, — ответил Гиппоникос, — ты отправишься в будущем году на празднество малых элевсинских таинств в Афинах, получишь ручательство, как уже посвященная малым посвящением и через полгода явишься сюда из Афин, с торжественным элевсинским шествием, чтобы получить здесь большое посвящение и узнать действительные тайны.

— Как! — воскликнула Аспазия, — я должна так долго сдерживать мое любопытство! Ждать малых элевсинских тайн и затем ждать еще полгода, прежде чем мне откроются здешние таинства! Разве ты не дадух [36], Гиппоникос? Разве ты не можешь сделать мне снисхождения и сразу посвятить меня большим посвящением?

— Это невозможно! — возразил Гиппоникос.

Долго Аспазия настаивала на своем требовании, но Гиппоникос все повторял свое «невозможно». Он был врагом всяких недоразумений, и не чувствовал ни малейшего желания восстанавливать против себя элевсинских жрецов и нарушать свое спокойствие.

На следующий день, в Элевсин явилось торжественное шествие из Афин.

Перикл и Аспазия находились вместе с Гиппоникосом в числе многотысячной толпы паломников.

В то время, как взгляд Аспазии скользил по святыням, украшенным миртами, по плугам и всевозможным земледельческим орудиям, которые несли в честь посылающей плодородие Деметры, ей вдруг попалось на глаза, освещенное факелами, так как шествие проходило ночью, лицо Телезиппы.

Супруг Телезиппы, снова выбранный, благодаря влиянию Перикла, архонтом, в обязанности которого входило также наблюдение за элевсинскими таинствами, шел в сопровождении афинских жрецов. Телезиппа шествовала рядом как его супруга, разделявшая религиозные обязанности своего мужа. Высоко подняв голову, с достоинством шла жена архонта и, когда ее взгляд, скользивший по сторонам, остановился на бывшем муже и милезианке, она еще выше подняла голову.

Когда Аспазия увидела женщину, которая, в сознании своего достоинства, бросила на нее такой презрительный взгляд, в ее груди снова пробудилась ненависть и любовь к насмешке.

— Посмотри, — улыбаясь сказала она Периклу, — посмотри, как гордится своим жиром достойная Телезиппа. Побыв женою двух смертных людей, она теперь сделалась таинственной супругой бога Диониса, но меня удивило бы, если юный бог, в скором времени не уступил бы ее другому, по всей вероятности, Силену, своему козлоногому спутнику, потому что она как будто создана для него.

Часть этих насмешливых слов донеслась до слуха Телезиппы, но еще лучше ее услышали Эльпиника и прорицатель Лампон шедшие вслед за Телезиппой и которые, так же как и она, видели милезианку, стоявшую рядом с Периклом.

Ночью участники элевсинских таинств, с ярко сверкающим факелом отправились к морскому берегу. Здесь факел окружил воодушевленный круг танцующих и поющих, украшенных миртовыми венками. Танцующие брали поочередно факел, которым размахивали, подняв над головой. Они менялись, передавая факел друг другу, так как таинственный блеск факела, считался священным, а искры от него служили очистительным средством для душ тех, которые прикасались к ним.

С наступлением следующего вечера, в который оканчивались предварительные празднества, приготовлявшиеся к посвящению должны были очистить себя жертвами и исполнением других священных обрядов.

Аспазия много раз обращалась к Гиппоникосу с просьбою позволить ей принять участие в таинствах. Гиппоникос напомнил ей о том, что таинства проходят под присмотром архонта, супруга Телезиппы и, что как и он имеет высшее начальство над элевсинскими жрецами, так в свою очередь и его супруга играет ту же роль относительно жриц.

Все это только еще более усиливало упрямство Аспазии, но едва ли ей удалось бы победить сопротивление Гиппоникоса, если бы она не произвела на него, в конце концов, того же впечатления, как на Алкаменеса в Олимпии. Он недаром проводил целые дни вблизи красавицы, который уже раз вспыхнул в его сердце огонь.

Вспоминая произошедшее с Алкаменесом, Аспазии следовало бы беречься снова разжечь это пламя, но она с удовольствием глядела теперь на увлечение Гиппоникоса, которого прежде презирала, надеясь, что благодаря этому ей удастся добиться от него исполнения ее желания. Так и случилось: Гиппоникос, наконец, дал Аспазии малое посвящение, которое она должна была бы получить еще полгода тому назад, в Афинах.

В день, назначенный для большого посвящения, не все готовящиеся к нему сразу входили в храм, а одна группа следовала за другой. В первой находились Перикл и Аспазия.

Улыбка мелькала на губах Аспазии, когда она вступила в святилище, увидела иерофанта и остальных старших жрецов и их помощников в блестящем одеянии, в диадемах, с распущенными по плечам волосами и в числе их Гиппоникоса с факелом в руке.

Еще очаровательнее улыбалась прелестная милезианка, когда раздался голос священного глашатая, требовавшего чтобы удалились те, кто не принял нового посвящения, те у кого не чиста совесть от всяких прегрешений, те кто не приготовился достойно, чтобы видеть священный элевсинский свет и, наконец, взявшего со всех торжественную клятву хранить вечное молчание о том, что они увидят и услышат.

Улыбка продолжала играть на губах Аспазии, когда готовящиеся к посвящению были отведены во внутреннюю часть храма, где им были показаны различные священные предметы — остатки древних времен, изображения таинств элевсинской божественной службы, к которым они должны были прикоснуться и поцеловать.

С той же улыбкой следила Аспазия за подражательным представлением священных преданий, сопровождаемым в таинственном полумраке музыкой невидимого оркестра.

Затем всех посвящаемых повели по ступеням вниз, в подземный коридор. Вскоре они очутились в полном мраке, в котором только голос иерофанта служил путеводителем в мрачном лабиринте.

Вдруг раздался глухой удар, от которого, казалось, затряслась земля; затем послышался рев, стоны, шум воды и треск грома.

Толпа посвящаемых была испугана; холодный пот выступал на лбах. Замелькал свет, похожий на молнию, вырывавшуюся из земли, цвет которой был то красный, то голубой, то белый и освещал образы, порожденные подземным миром — горгон с ужасными головами, страшных ехидн с львиными головами и змеиными хвостами, гарпий с громадными крыльями, чудовищ с совиными головами и, наконец, ужасный образ Гекаты… Наконец появился, освещенный бледным светом, Танатос — бог смерти, восседавший на костях, в черном одеянии, с опущенным факелом в руке и рядом с ним конь, на котором он мгновенно пролетал бесконечные пространства. Вокруг него стояли его верные помощники: Эврином — один из духов Гадеса, на обязанности которого лежало счищать с трупов мясо до костей; он сидел на трупе как ворон, и жадно запускал зубы в мясо, бледная Чума и ужасный Голод, фурия войны Энио и болезнь, грызущая сердце — Любовное Безумие и Ате — глупость, ослепление и демон слепых проступков. Аспазия еще улыбалась, но ее улыбка уже не была очаровательна, а лицо было смертельно бледно.

В то время, когда по знаку иерофанта, дадух зажег свой факел о выходящее из земли бледное пламя, вдали раздался глухой шум, как будто шум текущей воды и резкий, будто выходящий из трех глоток, собачий лай.

Кода готовящиеся к посвящению прошли длинный подземный путь, они увидели перед собою, как во сне, обширную, однообразную, мрачную долину, окруженную печальными потоками. В этой долине там и сям бродили тени душ умерших, похожие на образы сна или на дым. Они были в бессознательном состоянии, пробуждаемые до полного сознания только свежей жертвенной кровью.

Ночные птицы мелькали в воздухе, также похожие на тени и призраки; такие же призрачные рыбы беззвучно скользили в водах подземных потоков. Эти потоки назывались: Ахерон — поток вечного горя; поток слез — Кокитос; огненный поток — Пирифлегетон и Стикс — с черной водой.

Сквозь этот мир теней двигались посвящаемые, предводительствуемые священным глашатаем. Вдруг перед ними, с громким шумом, открылись громадные железные ворота; по железным ступеням вступили они в Тартар — местопребывание душ, которым не было дозволено витать в безрадостном, но и беспечальном полусне в долине Асфоделя и которых бросили мстительные Эриннии в глубокую пропасть Гадеса, с вечно готовыми обрушиться скалами. Эти несчастные были обречены вечно протягивать руки к ветвям, отягченным плодами, вечно мучиться голодом, вечно безуспешно втаскивать на гору скатывающиеся обратно камни, безрезультатно стараться зачерпнуть воду из полного ведра, сносить мучения от жадных коршунов, клевавших их внутренности, и Эринний, раздиравший их змеевидными пальцами.

Торжественно звучал среди всех этих ужасов голос иерофанта, все плотнее становился подземный мрак, все громче стоны и крики грешников. Подземные потоки начали волноваться, все подземное царство, казалось, испускало один раздирающий сердце, смертельный вздох. Но к этому вздоху присоединялись и голоса людей, так что всевозможные звуки слились в одно бесконечное, мучительное восклицание. Вдруг, среди мрака, засверкал чудный свет, осветивший прелестную долину, покрытую золотистыми цветами; раздались мелодичные голоса. Это сверкал освещенный ярким блеском дворец Персефоны. На пороге дворца стоял с лирою в руке Орфей и с его губ срывались полные тайны слова. Из-за него выглядывал мальчик Демофон, он был в пламени, которым окружила его божественная нянька, Деметра, к ужасу его смертной матери.

Над золотыми воротами храма поднимался, освещенный ярким блеском, символ крылатой Психеи, не бродящей как тень в Гадесе, а поднимающейся в божественном эфире других долин Тартара: Асфоделя и Элизиума..

Сквозь эти ворота были проведены вновь посвящаемые; здесь открывалась им еще одна часть тайны, — перед ними сверкал священный элевсинский свет.

На следующий день, после того, как Аспазия, рядом с супругом и с множеством других посвященных, получила элевсинское посвящение, милезианка была в странном состоянии. Она была так сильно потрясена, что старалась восстановить нарушенную гармонию, оживленным разговором с Периклом обо всем, что она видела и слышала.

Подобно ночным птицам глаза которых любят мрак и не переносят ярких лучей света, также существуют и дети света, которые чувствуют себя хорошо только при ярком свете и глаза которых не переносят вида мрачных пропастей. Аспазия принадлежала к последним и это путешествие было для нее взглядом во мрак, в темную ночь, что же касается до того, что называлось священным элевсинским светом, то он казался ей не светом, а мраком, только другого рода, так как был мрачен и вел во мрак. Светом в ее понимании было только то, что освещает и облегчает душу. Тускло-бледный, призрачно-туманный, затем ослепляющий, яркий свет, показанный элевсинским иерофантом, казался противоположностью истинного, яркого света. Она называла мошенничеством то, что было самое волшебное и фантастическое в искусстве элевсинских жрецов. Она была возбуждена, взволнована и более, чем когда-либо, была склонна отстаивать свои взгляды до конца.

Между тем как все элевсинские тайны стали известными Аспазии, об обстоятельствах ее посвящения узнали недруги.

Ее злейшие противницы, снова оскорбленные и раздраженные, а с ними и Лампон были в Элевсине. Деятельный Лампон, сумевший еще более вкрасться в доверие Телезиппы с тех пор, как она сделалась супругою архонта, как нельзя лучше годился быть орудием в руках мстительной женщины.

Лампону скоро удалось от мистагога [37], дававшего Аспазии малое посвящение, узнать обо всех его обстоятельствах и известие об этом дошло до врагов Аспазии.

Вскоре архонт, как охранитель священных законов, узнал о совершенном святотатстве и над головою Аспазии и Гиппоникоса, благодаря которому она получила малое посвящение, собралась гроза.

Аспазия еще ничего не знала о том, что ей угрожало, и прежде чем известие об этом дошло до нее, в доме Гиппоникоса ее ждала новая неприятность. Однажды утром Аспазия сидела с Периклом и Гиппоникосом за столом — священный обычай предписывал известное воздержание во время празднования таинств так что Аспазии тем более нравилось поддевать старого Гиппоникоса застольными речами о том, что он сам более склонен служить веселому Якху, чем строгой Персефоне. Он прилежно прикладывался к стакану, и глаза его сверкали все ярче и ярче, тогда как очаровательная женщина осуждала мрачную суровость таинств и мрачные обязанности, налагаемые долгом, которому она противопоставляла свет жизни и радости.

Встав из-за стола, Перикл удалился, чтобы навестить одного приятеля в Элевсине, а Аспазия прошла в свои покои. Вдруг появился пьяный Гиппоникос и начал упрекать ее.

— Женщина, — громко кричал он, — твое имя — неблагодарность! Разве не я спас тебя от неприятностей в Мегаре? И что было мне благодарностью за это? Разве теперь я снова не бросился из-за тебя прямо головою в пропасть, посвятив тебя против всяких священных обычаев, сразу в великие таинства? Неужели и за это я не получу ни малейшей благодарности?

Отчего же, если у тебя такие свободные взгляды, ты так сурова ко мне? Или ты боишься своего супруга? Или мрачных уз долга? Но ты сама сейчас смеялась над ними. Или, может быть, я недостаточно молод и красив для тебя? Возьми это кольцо с драгоценным камнем. Оно стоит целых два таланта. Уверена ли ты, что Перикл всегда будет любить тебя, что он не оттолкнет тебя, со временем, как Телезиппу? Все в свете изменчиво, не полагайся ни на что, лови минуты счастья. Возьми кольцо, моя прелесть. Конечно, теперь ты еще хороша, но, придет время, когда ты станешь стара и противна… Возьми кольцо, о, прелестная, и поцелуй меня за него!

На мгновение пьяный отступил перед гневным взглядом Аспазии, но потом снова продолжал:

— Кто ты такая? Скажи, кто ты такая? Гетера из Милета, вот ты кто! Да, гетера из Милета! Зачем же ты корчишь из себя суровую спартанку? Не будь столь целомудрена, ты уже однажды без всякого целомудрия, служила моделью Алкаменесу.

Аспазия побледнела от негодования, оттолкнула шатающегося Гиппоникоса, поспешно набросила на себя верхнее платье и бросилась вон из дома.

Едва оставила она дом Гиппоникоса, как прорицатель Лампон, вошел в него. Он был прислан Диопитом, приехавшим накануне в Элевсин.

Когда враги, питавшие смертельную ненависть к Периклу и Аспазии, узнали о неправильном посвящении Аспазии, они решились сейчас же обвинить перед священным судом, как саму Аспазию, так и Гиппоникоса, и все радовались возможности погубить ненавистную женщину и, возбуждавшего всеобщую зависть Гиппоникоса. Но сам Диопит думал иначе:

— Если мы обвиним его, — сказал он, — то могущественный Перикл, со всем своим влиянием, станет на его сторону, и он отделается, если не легким испугом то, во всяком случае, будет наказан гораздо мягче, чем мы желаем: очень может быть, что он заплатит лишь денежный штраф, ничего не значащий для богатейшего человека Афин. Другое дело, если это обвинение будет постоянно висеть над его головой. Мы уведомим его, что знаем его тайну и что от нас зависит погубить его, или нет. Это заставит его согласиться на все, более всего он любит собственное спокойствие и потому из-за страха потерять все, сделается послушным орудием в наших руках. Его влияние и могущество его богатства велики, и лучше пусть оно перейдет в наши руки, чем в руки наших противников.

Прорицатель нашел Гиппоникоса пьяным и разгневанным на жену Перикла. Лампон сказал, что он знает, что супруга Перикла была посвящена, нарушив священные правила.

Услышав это, пьяный Гиппоникос так сильно испугался, что почти обезумел. Его гнев на милезианку, которую он начал проклинать, называя ее обольстительницей и губительницей, все возрастал:

— Делайте с ней все что хотите! — кричал он, — она заслуживает всего.

Лампон был обрадован гневом Гиппоникоса на Аспазию и сумел еще более усилить этот гнев и страх Гиппоникоса, нарисовав перед ним ужасные обвинения, которые могут быть ему предъявлены и в конце концов объявил, что те, кто обвиняют Гиппоникоса, желают войти с ним в тайные переговоры. Наконец, Лампон спросил, примет ли он приглашение, которое эти люди пришлют.

Гиппоникос вздохнул с облегчением и заранее согласился на все, чего от него потребуют. Тогда был назначен час и место переговоров.

Во время разговора Лампона с Гиппоникосом, Аспазия поспешно шла по улицам Элевсина. Скоро она вынуждена была замедлить шаги, попав в толпу и скоро заметила на себе всеобщее внимание, которое привело ее в беспокойство.

Собравшаяся в Элевсине толпа была в высшей степени возбуждена против Аспазии. Слух о ее неправильном посвящении был распространен в народе, кроме того, находились люди, которые громко осмеливались говорить, что Аспазия была прежде гетерой в Милете и Мегаре, что из последнего места ее прогнали со стыдом и что вследствие ее прошлого ее посвящение — святотатство.

Как всегда бывает в таких случаях, всевозможные сплетни переходили из уст в уста и увеличивали негодование толпы, через которую поспешно пробиралась супруга Перикла, слыша оскорбительные намеки в свой адрес.

Между тем наступил час переговоров Диопита с Гиппоникосом. Несколько человек, врагов Перикла, собрались у жреца, где дрожащий Гиппоникос соглашался на все. Диопит рассчитывал привлечь Гиппоникоса в число своих союзников. Ради него, говорили Гиппоникосу, отложат выдвижение весьма опасного и для него обвинения против Аспазии в нарушении афинских законов. Эта отсрочка продлится столько, сколько он этого будет заслуживать.

Некоторые говорили, что следует идти дальше, не ограничиваться одной милезианкой, но, наконец, добрались и до самого Перикла. Они указывали на пагубные для общественной жизни постановления, исходившие от него, на конец народного правления, так как, в сущности правил один Перикл. Другие говорили, что настоящий корень зла в государстве заключается в таких людях, как Анаксагор, Сократ и софисты: они научили афинян думать и говорить свободно о богах и божественных вещах и этих-то людей и следует обуздать прежде всего. Кроме того, в числе сторонников Диопита, были противники и завистники Фидия и его школы, желавшие, чтобы и против них было возбуждено преследование.

Глаза Диопита сверкали при упоминании всех этих имен — для него они все были одинаково ненавистны.

— Мы сумеем обуздать их всех, — говорил он. — Да каждого дойдет своя очередь, но надо уметь дождаться благоприятного случая и смело воспользоваться настроением афинян, а пока составим план, чтобы погубить всех виновных.

Аспазия уже не возвратилась в дом Гиппоникоса. Только Перикл появился там на следующий день. Он был разгневан дерзким оскорблением, нанесенным Аспазии. Гиппоникос извинялся, ссылаясь на опьянение и даже на саму Аспазию, которая своими речами спровоцировала его. Затем он горько жаловался на опасность, которой подверг себя посвящением Аспазии в таинства. Перикл сожалел об этом и обещал свою поддержку, но Типпоникоса нельзя было успокоить. Когда Перикл стал прощаться, Гиппоникос проводил его до дверей, с испугом несколько раз оглянулся вокруг и шепнул на ухо старому другу:

— Будь осторожен, Перикл, вчера вечером, у Диопита, замышляли недоброе. Берегись Диопита! Обезвредь его, если можешь. Они хотят погубить Аспазию, Анаксагора, Фидия и тебя самого. Я уже у них в руках и должен был на все соглашаться, но я желаю, чтобы вороны и собаки разорвали этого проклятого жреца Эрехтея и всех его единомышленников.

Глава VII

С того дня, когда Алкивиад ударом диска ранил своего товарища, прошло много лет. Мальчик превратился в юношу, стал совершеннолетним, и, по афинскому обычаю, вместе с другими юношами, которые в этот год вступили в совершеннолетие, был представлен в народное собрание и, опоясанный мечом и вооруженный щитом, взошел на Акрополь, чтобы принести там торжественную клятву присяги, которую должны были давать родине новые афинские граждане. Он клялся с честью носить оружие, не оставлять в бою своего соседа, сражаться за святыню и имущество всех, не уменьшать общественного достояния, а где возможно увеличивать его, так же как могущество своей страны, уважать и соблюдать законы, издаваемые народом и не дозволять другим их оскорблять или не повиноваться им.

Но родина, которой юный Алкивиад клялся в верности, пока еще мало нуждалась в его усердии, так как обязанности, которые предписывались только что объявленным совершеннолетними афинским юношам, заключавшиеся в заботах о безопасности своей страны, пока могли считаться скорей удовольствием чем трудом.

Его новая жизнь давала юному сыну Кления достаточно свободного времени, чтобы наслаждаться удовольствиями золотой юности.

Вместе с Алкивиадом вырос и юный Каллиас, называвший своего отца Гиппоникоса, толстяком, и юный Демос, известный своею красотою, сын Пирилампа, который был убежден, что его отец не умеет как следует пользоваться своим богатством.

Алкивиад, Каллиас и Демос были неразлучны. Ксантип и Паралос до сих пор бывавшие его верными помощниками во всех шалостях, должны были довольствоваться подчиненной ролью, так как этим отпрыскам Телезиппы недоставало ума и насмешливости, кроме того, их кошельки были далеко не так полны, как кошельки сыновей двух богатейших людей Афин и как кошелек самого Алкивиада, который, достигнув совершеннолетия, получил в свое распоряжение отцовское наследство.

Алкивиад чувствовал странную склонность к молодому человеку, привезенному Периклом еще мальчиком с самосской войны и воспитывавшем его у себя в доме. Но все старания Алкивиада увлечь этого задумчивого, молчаливого, немного неповоротливого юношу в их веселый круг, были напрасны. Кроме того, юноша этот стал предметом всеобщего внимания, благодаря случившейся с ним странной болезни. В глубокой ночной тишине, когда все спит, он поднимался с постели, с закрытыми глазами выходил в освещенный луною перистиль, затем взбирался на плоскую крышу дома и бродил там с закрытыми глазами, а потом, так же бессознательно, возвращался в свою постель.

Весть о ходящем во сне юноше, живущем в доме Перикла, распространилась по всем Афинам и к нему стали испытывать страх, как к человеку, находящемуся под влиянием демонической силы.

Если, уже мальчиком, Алкивиад привлек на себя всеобщее внимание афинян, то тем более стали говорить о нем, когда он возмужал. Теперь его похождения служили целыми днями предметом разговора для афинян и едва они успевали, качая головой, обсудить какой-нибудь безумный поступок, как Алкивиад выкидывал новую шутку. Он знал, что даже порицавшие его, втайне восхищались им. Казалось, он хочет узнать: может ли он сделать что-нибудь такое, что серьезно возбудило бы против него афинян. Но напрасно, он мог поступать как угодно, и все-таки оставался дорог афинянам.

Гиппоникос продолжал настаивать, что прелестнейшая девушка Греции, его дочь Гиппарета, должна стать супругой красивейшего из эллинских юношей. Поэтому он старался понравиться юному Алкивиаду, часто приглашал его к себе в гости и обращался с ним почти как с сыном. Алкивиад же смеялся над ним больше всех и проделывал с ним множество шуток.

Сама же юная Гиппарета, которой отец всегда указывал на Алкивиада, как на будущего супруга, была уже втайне влюблена в него.

Алкивиад смеялся над скромными девушками, ему больше нравились развязные, умные гетеры, число которых все увеличивалось в Афинах. Особенным расположением юноши пользовалась Теодота, посвятившая его в тайны любви.

Прошло уже десять лет с тех пор, как Алкаменес получил эту красавицу от богатого коринфянина в вознаграждение за сделанную ему статую и теперь Теодота была, может быть, уже далеко не самой цветущей из гетер, но без сомнения пользовалась славой. Она была для Алкивиада центром круга всевозможных развлечений, но только центром, сам же круг простирался далеко.

Диопит довольно потирал руки и говорил:

— Теодота сумеет погубить опасного для нас воспитанника Перикла.

В первое время для Теодоты, Алкивиад ничем не выделялся среди других ее знакомых, но, мало-помалу, в ее душе стали пробуждаться другие чувства. Бедняжка! Насколько завидным казалось счастье быть любимой Алкивиадом, настолько же большим несчастьем было любить его!

Совершеннолетие юного Алкивиада наступило несколько дней спустя после возвращения Перикла и Аспазии из Элиды.

Получив в свое распоряжение отцовское наследство, Алкивиад перестал жить в доме Перикла, тем не менее привычка, склонность и то влияние, которое имела над ним Аспазия, как и над многими другими, часто влекли его к дому, в котором он вырос. Не мешает заметить, что Алкивиад считал своим долгом говорить, все еще по-прежнему прекрасной супруге Перикла те любезности, которым он научился в школе Теодоты, но прекрасная милезианка была слишком благоразумна, чтобы быть ими особенно польщенной и, слишком горда, чтобы настолько увлечься красотою юноши и позволить причислить себя к его победам. Она знала, что ни одна женщина, даже она сама, не сумеет приручить этого сокола. Она принимала любезности Алкивиада, но не с материнской нежностью, а с материнской строгостью, что сердило привыкшего к победам обольстителя. Он втайне был раздражен, однако его восхищение милезианкой нисколько не уменьшалось, а, напротив, увеличивалось. Он чувствовал влечение к Аспазии и навязывал ей роль наперсницы, исполнять которую она не собиралась.

Однажды, в Афинах стало известно о новой проделке Алкивиада, которая обратила на себя большее внимание, чем какая-либо из прежних. Говорили, что он похитил в Мегаре одну девушку, которую держит как пленницу, и что раздражение мегарцев против афинян не знает границ. Многие уже говорили о неблагоприятных общественных последствиях этой шутки.

Когда Алкивиада стали расспрашивать, он не отрицал этого и рассказал все Аспазии.

— На днях, — говорил он, — я решил с моими приятелями, Каллиасом и Демосом, устроить маленькую морскую прогулку. У нас уже давно есть красиво разукрашенная, довольно большая лодка, построенная на общий счет, на которой мы часто рыбачили.

Мы сели в эту лодку, взяв с собою трех молоденьких девушек, которые кроме красоты, славятся еще своими талантами в музыке и пении, двух охотничьих собак и сети. Мы собирались плыть вдоль берега, приставать там и сям, и охотиться.

Мы переплыли через пролив. На море было совершенно тихо. Налево от нас находился Саламин, направо — Мегарский берег. С этого места берега сделались уединеннее и однообразнее, только по временам доносились до нас звуки пастушеской флейты. Мы веселились, ловили рыбу, на берегу нам попалось несколько диких гусей.

Когда мы хотели поднять паруса и продолжать плыть к Мегаре, нам встретилась другая лодка, нисколько не уступавшая нашей по красоте. В этой лодке сидел пожилой человек рядом с очаровательной молодой девушкой. Мне сразу понравилась эта девушка, но встреча была слишком мимолетной, обе лодки быстро разминулись и они вскоре скрылись от наших глаз за выступом скалы. Через некоторое время мы снова вышли на берег в одном приглянувшемся нам месте. Там было несколько кустов, которые наши собаки сейчас же обыскали. Вскоре они выгнали зайца. Мы схватились за сети в надежде загнать его в них и побежали за зайцем, оставив наших приятельниц около лодки. Собаки гнали зайца через поле и по несчастию, одна из них бросившись в середину стада овец, которые паслись тут же, испугала их, раздраженный этим пастух схватил камень и бросил в собаку, смертельно ранив ее. Это был Филакс, самая лучшая из моих охотничьих собак. Увидев происшедшее, мы бросили зайца и с негодованием поспешили к пастуху; но тот собрал своих товарищей и, когда мы подошли, увидели перед собой целую толпу, которая угрожала нам. Мы хотели броситься на них, но из стоявшего поблизости деревенского дома, появился раб, спрашивая от имени своего господина, что все это значит.

Узнав из слов раба, что пастух находится на службе у его господина, мы потребовали встречи с ним. Придя в дом, мы было немало удивлены, узнав в его хозяине того самого человека, который проплыл мимо нас в сопровождении очаровательной девушки.

Мы рассказали о случившемся и объявили, что желаем отомстить пастуху. Хозяин как мегарец и враг афинян, отвечал нам довольно резко. Пастухи, большая часть которых последовала за нами, с громкими криками жаловались на беспорядок, произведенный нами в их стадах. Их вместе с рабами, служившими в доме, было больше и потому мы со стыдом отступили. Как ни раздражало меня все происшедшее, я все-таки успел бросить взгляд на юную красавицу, следившую из сада за ссорой с любопытством и страхом.

Выйдя из дома с товарищами, я сейчас же сообщил им план мести недостойному мегарцу. Очаровательную девушку я посчитал выкупом за причиненный ущерб и решил, спрятавшись недалеко, выждать минуту, когда она будет одна в саду, и похитить ее. Не прошло и двух дней, как мы застали девушку одну, схватили ее, и по старой горной тропинке перенесли на лодку. Под покровом наступивших сумерек мы отчалили от мегарского берега.

— А девушка? — спросила Аспазия.

— Она у нас в руках и оказалась не рабыней, как мы думали, а племянницей проклятого мегарца. Ее зовут Зимайта и я называю ее очаровательнейшей из эллинских девушек.

Мегара. Это слово особенно звучало для Аспазии. Она стала с любопытством расспрашивать о девушке. Алкивиад подробно описал ее, а когда Аспазия пожелала непременно видеть Зимайту, он привел девушку к Аспазии.

Она была так хороша, что даже Аспазия была изумлена. Но девушка была еще необработанным драгоценным камнем.

Богатый мегарец взял ее к себе в дом маленькой девочкой. Он содержал ее лучше, чем содержат рабынь, но все-таки не так как дочь. По-видимому, из-за ее многообещающей красоты, он хотел сделать из нее слепую игрушку для своего развлечения; мегарец нисколько не походил на милетского старца Филимона, воспитавшего Аспазию.

Зимайта ненавидела его и объявила, что она лучше умрет, чем возвратится обратно в дом своего воспитателя. В глазах девушки светилось столько ума, столько красоты было в чертах ее лица, что Аспазия загорелась желанием помочь развитию этого прелестного цветка. Она сказала Алкивиаду:

— Оставь у меня эту девушку, и поверь, через некоторое время ты получишь благоухающий цветок…

Алкивиад был слишком молод и слишком непостоянен, оставить похищенную девушку на некоторое время в доме Аспазии было для него совсем нетрудно.

Так Зимайта осталась у Аспазии. Перикл сначала не соглашался, но у него была удивительно мягкая душа, и настойчивые просьбы Аспазии заставили его наконец уступить. Он, однако, настаивал на том, чтобы девушка пробыла у него в доме только до тех пор, пока будет решено: выдать ее обратно или нет.

В Афинах уже давно начали говорить о так называемой школе Аспазии, и это название теперь казалось более чем когда-либо справедливым: действительно, в доме Аспазии, под непосредственным присмотром милезианки находились две ее племянницы, аркадская девушка, к которой прибавилась еще и девушка из Мегары.

Кроме того, название школы вполне соответствовало сокровенным намерениям Аспазии. Она думала, что то, что не удалось ей со взрослыми женщинами, удастся с этими девушками. Она хотела вырастить не гетер, а подруг и помощниц, которые умом и красотой, подобно ей самой, старались бы добиться влияния. Она не довольствовалась личным успехом, а стремилась к победе женской красоты и женского ума вообще.

Каприз природы отказал Аспазии в радостях материнства и она без жалоб переносила это. Если судьбой ей не дано было воспитать дочь, то эта же судьба дала ей в руки многообещающих девушек, с которыми она могла вдоволь тешить свое воспитательское умение.

Казалось, что музы и хариты сошли с Олимпа в школу Аспазии. Аспазия старалась развивать в своих ученицах красоту тела, души и ума. Все искусства: музыка, танцы и поэзия преподавались ученицам, было исключено только все суровое и мрачное. Радость считалась первым законом жизни.

Прежде всего Аспазия учила своих учениц понимать, как глупо надеяться добиться всего своими прелестями. Она объясняла им, что ум есть корень красоты, который питает и освежает ее. Глупая красота скоро исчезает, говорила она, и жизнь с глупой женщиной невыносима. Красота должна уметь влиять на других, должна внушать благороднейшие поступки и заключается в гармоничном соединении красоты тела и души. Она не должна быть неподвижным светом, а должна походить на солнечный луч, разливающий вокруг себя жизнь.

Никогда не мешает глядеться в зеркало, но не для того, чтобы видеть, как вы хороши, а для того, чтобы стараться уничтожить все некрасивое. Безобразие есть демон, с которым мы должны бороться каждый день, если не желаем быть им постыдно побежденными.

Аспазия сочла необходимым, несмотря на афинские обычаи разрешить им непосредственное общение с мужчинами. Постоянные разговоры с выдающимися людьми, посещавшими дом Перикла, должны были развить ум девушек. Но и женские знакомства также не исключались, когда кто-то из мужчин, посещавший дом Перикла, желал привести прелестную приятельницу, это охотно дозволялось.

К числу тех, кто пользовался этой привилегией, принадлежал юный скульптор и архитектор Каллимах, привезший в Афины из Коринфа молодую сирену по имени Филандра. Он нежно любил девушку и по-видимому решил жениться на ней. Но будучи низкого происхождения и к тому же еще очень молодой, Филандра нуждалась в воспитании, которое сделало бы ее достойной своего друга. Естественно, наиболее подходящим местом, где она могла приобрести это воспитание, был кружок Аспазии. Конечно и Аспазия была очень рада увеличить число своих учениц.

Ничто неблагородное не допускалось в этот круг; взгляд Аспазии умел держать в границах даже порывистого Алкивиада. Аспазия никогда не забывала, что она обязана поддерживать честь дома своего супруга.

Однажды, юный Алкивиад пригласил Аспазию и ее воспитанниц прокатиться по морю в его лодке. Аспазия приняла приглашение юноши с тем условием, что он не возьмет с собою своих веселых товарищей.

Одним летним утром Аспазия в обществе племянниц Дрозы и Празины, Зимайты и Коры вошла в лодку Алкивиада, к ним присоединились и Каллимах с Филандрой и ее приятельницей Пазикомбой, которая также была введена в дом Аспазии.

Они поплыли вдоль берега и скоро достигли красивой Саламинской бухты. Слева от них был веселый зеленый остров, сверкавший в утренней росе, справа берег Аттики.

Ничто не может гармоничнее настроить душу, как удовольствие от путешествия на лодке по морю и нигде нет более голубого моря как в Саламинской бухте. Общество в лодке Алкивиада в самом веселом настроении качалось на волнах. Над ними расстилался голубой небесный эфир, под ними — чудная синева моря; они как будто скользили между ними и не могли сказать что лучше. Они только видели, что птицы спускаются на несколько мгновений из синевы эфира в синеву моря, а рыбы, напротив весело выскакивали из воды. Мимо лодки Алкивиада прошел большой торговый корабль и, так как этот корабль прошел совсем близко от лодки, то его экипаж мог рассмотреть людей, находящихся в лодке Алкивиада. Но так как судно шло гораздо быстрее, то оно скоро оставило лодку позади и веселое общество не обращало более на него внимания, только Каллимах заметил, что это было мегарское судно.

Когда лодка вошла в маленькую бухту, было решено выйти на берег. Это было как раз то место, на котором было высечено в скалах гранитное кресло персидского царя Ксеркса — кресло, с которого великий царь следил за битвой своего флота при Саламине, с полной уверенностью в победе, но вместо этого видел его поражение.

Каллимах и Алкивиад повели Аспазию и молодых девушек к этому гранитному креслу и Алкивиад заставил Аспазию, как достойнейшую, опуститься на него. Аспазия исполнила его желание; Каллимах занял место рядом с нею; девушки, вместе с Алкивиадом расположились вокруг их веселою группой. Чудное спокойствие царствовало вокруг.

С этого возвышения Саламин казался еще красивее чем с моря; между островом и далеким берегом синело неподвижное море; нигде не было слышно ни звука.

— Клянусь всеми морскими нимфами, — сказала Аспазия, — здесь также спокойно и идиллически тихо, как на сицилийском берегу, так и кажется, что где-нибудь недалеко сидит влюбленный циклоп Полифем, глядя на море, в котором отражается образ, выходящей из волн, Галатеи. Дикий циклоп с ревом протягивает к ней руки, но нимфа, смеясь, убегает от него.

По знаку Алкивиада, раб принес кувшин с дорогим вином и вскоре раздался звон кубков, сопровождаемый веселым пением. Чудно звучала веселая песня в морской тишине, повторяемая далеким эхом.

Весело наслаждалось маленькое общество прогулкой, и его безмятежность, казалось, ничто в мире не могло нарушить, а, между тем, за их беззаботной компанией наблюдали враждебные взоры.

Когда мегарское судно прошло мимо лодки Алкивиада, один из его экипажа с волнением сказал своим товарищам:

— Заметили ли вы афинянина, выехавшего кататься в море с юными гетерами — это никто иной как дерзкий похититель, Алкивиад, я его узнал — я часто видел его в Афинах… и в числе девушек была и Зимайта, похищенная Зимайта. Этот подлый Алкивиад безнаказанно наслаждается, так как находится под сильным покровительством. Как вам известно, все старания наших сограждан, требовавших у афинян выдачи девушки, остались напрасны. Но не всегда этим собакам-афинянам смеяться над мегарскими законами, придет время доказать им, что они напрасно презирают наш город. Друзья, мы должны сами восстановить справедливость и случай, как нельзя более, нам благоприятствует: на этой лодке в обществе безбородого похитителя, за исключением нескольких гребцов, только одни женщины, нас же достаточно много чтобы отнять у них Зимайту и увезти ее с собою в Мегару.

Это предложение всем понравилось. В то время, как они советовались, каким образом напасть на лодку, гости Алкивиада появились на берегу маленькой бухты.

Мегарцы заметили это издали.

— Тем лучше, — сказал их предводитель, — мы спрячем наш корабль у берега. Большинство из нас оставит судно и потихоньку проберется на берег. Нам легко будет пробраться к девушке и овладеть ею, так что афиняне не только не помешают нам, но, может быть, даже и не заметят этого. Стоит только выбрать минуту, когда Зимайта отойдет от своих подруг. Они даже не будут знать, куда подевалась девушка.

Мегарцы высадились на берег и наблюдали из засады за беспечным, веселым обществом.

Долго благоприятная для мегарцев минута не наступала, наконец, Зимайта, Дроза и Празина, срывая цветы, ничего не подозревая, приблизились к выступу скалы, за которым скрывалось несколько мегарцев.

Алкивиад с Корой, и Каллимах с Аспазией были довольно далеко от них.

Мегарцы выскочили из засады, чтобы броситься на Зимайту.

Увидев приближавшихся к ней людей Зимайта громко вскрикнула и кинулась бежать. Дроза и Празина также побежали, но Зимайта далеко опередила обеих подруг и уже почти добежала до Алкивиада.

Алкивиад выхватил кинжал, чтобы вместе с гребцами, вооруженными веслами, броситься на похитителей: мегарцы схватили Дрозу и Празину, которые в испуге почти не могли бежать. Не желая вступать в бой, мегарцы кинулись к берегу, сели на свой корабль и ушли в море, прежде чем Алкивиад со своими помощниками успели начать преследование.

Вне себя от гнева, Алкивиад хотел броситься вслед за похитителями, но девушки подняли крик, испугавшись, что он хочет оставить их на берегу, где, может быть, их ожидают новые враги.

Каллимах, гребцы и больше всех Аспазия, убедили его, что преследование бесполезно и что для возвращения похищенных найдутся другие средства.

При виде мегарцев Аспазия побледнела, но бледность скоро сменилась яркой краской гнева, тем не менее она первая пришла в себя и почти с улыбкой торопила Алкивиада возвращаться в Афины.

— Смерть мегарцам! — вскричал Алкивиад, отталкивая лодку от берега, и, бросив о скалу кубок, прибавил:

— Как этот кубок разлетается в куски, так пусть разлетится мегарское упрямство об афинский Акрополь!

Глава VIII

По просьбе супруги, Перикл тотчас же потребовал от мегарцев похищенных девушек.

Мегарцы отвечали, что они сразу же отдадут Дрозу и Празину, как только им будет возвращена похищенная афинским юношей, Зимайта. Но против этого возвращения была сама Зимайта, которая нашла себе могущественную защитницу в Аспазии, так как сделалась ее любимицей.

Афиняне так же ненавидели мегарцев, как мегарцы афинян, и Перикл просил народ принять постановление, по которому мегарцам было запрещено посещение афинских гаваней и рынков, до тех пор пока они не только отдадут девушек, но и удовлетворят афинян и в других делах.

Изгнание с афинского рынка было крайне чувствительно для мегарцев и афиняне полагали, что те недолго будут упрямиться. Но так как можно было опасаться, что мегарцы обратятся к спартанцам, прося их посредничества и кроме того, вступят в сношение с коринфянами и, таким образом, доставят беспокойство афинянам, то враги Перикла и Аспазии воспользовались этим, чтобы восстановить народ против действий Перикла.

Они говорили, что желание чужестранки вернуть своих племянниц и разнузданность ее друзей грозят общественному спокойствию Эллады. Что похищение двух гетер вовсе не повод, чтобы вызывать рознь между греками, а Перикл придает этому слишком большое значение.

Прошло уже довольно много времени с тех пор, как Перикл и Аспазия возвратились в Афины после путешествия в Элиду и с тех пор, когда жрец Эрехтея, Диопит, заключил договор в Элевсине. И вот последовал их первый выпад.

Диопит воспользовался отсутствием Перикла в Афинах, чтобы провести в народном собрании закон против тех, кто отрицает религию Аттики, и против философов, учение которых противоречит унаследованной от отцов вере в богов.

Речь жреца Эрехтея была так красноречива, так пересыпана угрозами тем, кто своими поступками оскорбляет богов, что ему удалось приобрести на Пниксе большинство голосов для своего закона.

С этого дня домоклов меч повис над головою престарелого Анаксагора. В него были, прежде всего, устремлены стрелы Диопита, но его намерения шли дальше. Его негодование против Перикла каждый день находило себе новую пищу, так как ненавистный ему Калликрат все еще работал на вершине Акрополя, оканчивая роскошные Пропилеи с таким же усердием, как и храм Афины-Паллады.

Калликрат был ненавистен жрецу, ненавистны были и его помощники, ненавистен ему был также и старый мул, который по-прежнему бродил на Акрополе.

Но вот как-то Диопит подозвал к себе мула и бросил ему кусок хлеба: вечером животное нашли околевшим на ступенях Парфенона.

Один из рабочих Калликрата видел издали, что жрец Эрехтея бросил кусок хлеба мулу и все были убеждены, что животное пало жертвой мести Диопита. Некоторые клялись наказать его за это и, собравшись перед храмом Эрехтея, осыпали жреца громкой бранью и, если бы не появился архитектор Мнезикл, то Диопиту плохо бы пришлось от рабочих Калликрата.

Чаша гнева в душе жреца Эрехтея переполнилась; он не мог откладывать долее задуманной мести.

Была мрачная, бурная ночь; тучи, гонимые ветром, то скрывали, то открывали луну, а на холме Ареопага, в храме Эвменид, собрались трое на тайное совещание. Диопит был один из трех и он же привел остальных в этот грот.

Один из собеседников Диопита был олигарх Фукидид, свергнутый Периклом. Он и Диопит первые вошли в грот, затем явился третий, тщательно закутанный.

Олигарх с некоторым любопытством осмотрел этого вошедшего, так как Диопит не назвал его имени. Но когда новопришедший открыл в гроте свое лицо, то олигарх отступил с недовольным видом, и на губах его появилась презрительная улыбка. Он узнал плоское лицо Клеона — ненавистного партии олигархов народного оратора, выступавшего за народное правление.

— С каким человеком ты меня сводишь, — сказал Фунидид с досадой Диопиту.

Клеон, в свою очередь глядел на олигарха с презрением и, обратившись к жрецу Эрехтея, проговорил:

— Нечего сказать, Диопит, ты привел сюда самого подходящего товарища для народного трибуна Клеона.

— Я позвал вас не для того, чтобы возбуждать спор о преимуществах олигархии или народного правления, я позвал вас для того, чтобы выступить против нашего общего врага, — отвечал жрец Эрехтея.

— Я не хочу бороться с врагом, — возразил олигарх, — для пользы человека, который для меня ненавистнее этого врага!

— Неужели я должен погубить противника, — сказал в свою очередь Клеон, — при помощи его врага, который для меня ненавистнее его самого!

Так говорили они в первую минуту встречи, но после хитрому жрецу Эрехтея, удалось сделать так, что недавние враги, выйдя из пещеры, почти дружески пожимали друг другу руки.

Диопит на взгляд постороннего совсем не занимался политикой: он был в прекрасных отношениях и с народным трибуном Клеоном, и с олигархом Фунидидом. Он говорил, что борется только за богов, за их святыни и помогать ему в этой борьбе должны без колебания и народные трибуны, и олигархи. В действительности же оба они были только орудием в руках хитрого жреца, единственной целью которого, была гибель его личных врагов — Анаксагора, Фидия и Аспазии.

Для того, чтобы погубить их, он должен был выдвинуть против них тяжелое обвинение, а для этого он заранее убедил принять упомянутый нами закон. Но чтобы этот закон заработал он должен был обеспечить себе народную поддержку, должен был приобрести голоса большинства — и для этого ему необходимы были помощники и союзники. Поэтому он заводил дружбу и входил в тайные сношения с людьми самых различных партий.

Сначала он решил напасть на Анаксагора, затем нанести решительный удар по Аспазии, который должен был задеть и Перикла. И, наконец, соединить все силы для свержения любимого афинянами Перикла.

Не прошло и месяца после собрания трех заговорщиков на холме Ареопага как большая половина афинского народа была настроена против Аспазии и Анаксагора.

Все были убеждены, что Анаксагор отрицает богов — не было почти никого, кто не припоминал бы его смелых выражений на Агоре, в лицее, в том или ином месте, при тех или иных обстоятельствах и то, на что прежде едва обращали внимание и даже отчасти слушали с одобрением, теперь при изменившемся настроении встречалось враждебно еще и потому, что союзник Диопита, Клеон, возбуждал народ против философа.

Однажды, поздно вечером, по опустелым улицам Афин шел быстрыми шагами человек, озабоченно оглядывавшийся вокруг, очевидно стараясь пройти незамеченным под защитой темноты и направлявшийся к Илиссу.

Он шел один, без рабов, которые обыкновенно несли факелы за ночными путниками.

Он дошел до Илисса и направился к итонийским воротам, за которыми было только несколько невзрачных строений. В дверь одного из этих домов путник постучал. Ему сейчас же открыли и он, тихо сказав несколько слов открывшему рабу, прошел в дом.

Комната была обставлена бедно. На постели лежал Анаксагор, а его поздним, ночным посетителем был Перикл.

С изумлением взглянул старик на друга, которого не видел уже давно, и считал себя забытым.

— Я пришел к тебе, — сказал Перикл, — в ночной час, не для того, чтобы принести радостное известие, но то, что это известие приношу тебе я, должно показаться утешительным предзнаменованием. Я явился не только как посланный, а как советник и помощник.

— Хотя лишь дурное известие привело Перикла к его старому другу, тем не менее я рад его видеть. Говори прямо и без предисловия то, что хочешь сказать.

— Тщеславный и, как я знаю, втайне настраиваемый жрецом Эрехтея Клеон подал сегодня архонту обвинение против тебя в отрицании богов.

— В отрицании богов, — спокойно повторил Анаксагор. — Постойте, насколько я помню, по закону Диопита за это следует смерть — ничтожное наказание для старика.

— Жизнь достойного старца, которой угрожает опасность, заслуживает большего сострадания, чем жизнь юноши, — возразил Перикл. — И за безопасность твоей жизни я встану вместе с моей партией. Я сам выступлю перед судьями, как твой защитник, и, если нужно, предложу за твою голову — мою. Но, чего я не могу изменить — это того, что тебя отведут в тюрьму до решения твоего дела и безжалостное заключение может быть очень продолжительным.

— Пусть меня сажают в тюрьму, — ответил Анаксагор, — к черту мне свобода, если у меня отнимают свободу слова?

— Все изменится, — возразил Перикл, — твоему слову снова будет возвращена свобода. Закон, хитростью принятый жрецом Эрехтея во время моего отсутствия, будет отменен. В настоящую минуту покорись необходимости, поднимайся скорей, надевай сандалии и покинь на время Афины. Все приготовлено к твоему бегству: внизу, в уединенной Фалеронской бухте, стоит корабль, готовый отвезти тебя туда, куда ты захочешь. С моим другом Кефалосом я все обдумал. Он будет сопровождать тебя пока ты не найдешь безопасного убежища. Тяжело подходить к ложу слабого старца и говорить ему: «вставай и иди», но я должен сделать это. Я провожу тебя до Фалеронской бухты, где ожидает Кефалос.

— У меня нет повода уезжать, — сказал Анаксагор, — но еще меньше поводов оставаться, так как я стар и все дороги мира одинаково ведут к последнему успокоению. Если меня ждет судно в Фалеронской бухте, то к чему заставлять его ждать напрасно? Доставьте меня к Мизийскому берегу — там у меня есть друзья, там они могут похоронить меня и начертать на моей могиле слово «истина». Позови моего старого раба, Перикл, чтобы он завязал мне на ногах сандалии, взял хитон для перемены и несколько книжных свитков.

Старик поднялся с помощью Перикла с постели, дал рабу надеть себе на ноги сандалии, надел хитон и через несколько минут был готов.

Оба путника, в сопровождении раба, под покровом ночи, в безмолвии прошли через итонийские ворота и спустились вниз вдоль длинной стены по пустынной дороге к Фалеронской бухте.

В гавани, они нашли Кефалоса на судне, стоявшем под прикрытием скал.

В тот момент, когда они протягивали друг другу руки в последний раз, Перикл с волнением поглядел на старца, готовившегося отдать себя во власть переменчивого моря.

— Не сожалей обо мне, — сказал старик, — я приготовлен ко всему. В течение моей долгой жизни я убил в себе все, что может в человеке страдать. Юношей я много выстрадал, я видел прелесть жизни, но в то же время наблюдал ее мимолетность и тщету. Тогда я отрекся от всего и все больше погружался в глубокую пропасть равнодушного созерцания. Так я состарился, мое тело сделалось слабо, но непоколебимое спокойствие овладело моей душой. Вы, афиняне, думаете что заставляете меня ввериться непостоянному морю и удаляете меня в далекую, чуждую страну, в действительности же, я со спокойного берега невозмутимо буду глядеть на треволнения вашей жизни. Тебе выпала иная судьба, друг мой, ты стремился в жизни к красоте, счастию, власти и славе, ты привязался к прекрасной женщине, которая овладела моим чувством, к женщине достаточно прекрасной, чтобы воодушевлять тебя. Я считаю тебя блаженным, но должен ли я считать тебя счастливым? Человек наслаждающийся, пользуется блаженством, но счастлив только тот, кто не может ничего потерять, кого жизнь не может обмануть, потому что он ничего от нее не требует.

— Смертным суждено идти различными путями, — отвечал Перикл. — Я ко многому стремился, многого достиг, но только последнее мгновение закончит счет, только смерть подведет итог жизни. В чашу радости часто попадают капли горечи, беспокойство нередко закрадывается в мою душу — может быть я слишком многого ожидал от красоты и счастья жизни.

Анаксагор еще раз оглянулся на город и сказал:

— Прощай, город Афины-Паллады! Прощай, земля Аттики, которая так долго дружелюбно принимала меня! Ты служила почвой брошенным мною семенам; из того, что сеют смертные, может вырасти добро и зло, но только одно добро бессмертно. Спокойно и благословляя тебя, прощаюсь я с тобою, чтобы снова, уже стариком, плыть по тем же волнам, которые принесли меня юношей к твоим берегам.

С этими словами мудрец из Клацомены вступил на корабль. Раздались удары весел, тихий плеск волн, и корабль медленно вышел в открытое море.

Перикл стоял на пустынном берегу и еще долго глядел вслед удалявшемуся судну, затем, погруженный в глубокую задумчивость, пошел обратно к городу. Придя на Агору он увидел, что, несмотря на раннее утро, множество народу толпилось на так называемом царском рынке.

Толпа читала таблички, на которых обыкновенно писались заявления архонта. Это был текст общественного обвинения.

В нем было следующее: «Обвинение, подписанное и данное под присягой Гермиппосом, сыном Лизида, против Аспазии из Милета, дочери Аксиоха. Аспазия обвиняется в преступлениях: в непризнании богов; в непочтительных выражениях против них и священных обычаев Афин; в принадлежности к партии философов и отрицателей богов. Кроме того она обвиняется в том, что соблазняет молодежь опасными речами, проповедует неблагочестивые взгляды молодым девушкам, которых держит у себя в доме, а также и свободно рожденным гражданам, которые бывают у нее. Наказание — смерть».

Громко раздавались эти слова по рынку, когда Перикл, незамеченный народом, проходил мимо. Он побледнел.

— Да, — закричал один из толпы, — это обвинение падает на супружеское счастье Перикла, как удар молнии в голубиное гнездо.

— И Гермиппос - обвинитель! — закричал другой.

— Гермиппос? Сочинитель комедий? Этого надо было ожидать! — воскликнул третий. — Я сам слышал из уст Гермиппоса, после того, как Перикл обрезал крылья комедии: «хорошо, говорил он, если нам закрывают рот на подмостках, то мы раскроем его на Агоре».

Редко бывали афиняне так возбуждены, как были они возбуждены обвинением супруги Перикла, с огромным нетерпением ожидали они того дня, когда обвинение будет публично рассматриваться гелиастами [38].

Как раз в это время Фидий возвратился из Олимпии обратно в Афины, и Диопит был немало раздражен, снова видя каждый день ненавистного человека, ходившим по Акрополю с Мнезиклом и Калликратом и подававшим свои советы трудившимся над постройкою Пропилеи.

Однажды Диопит увидал Фидия, стоявшего за колоннами храма Эрехтея и разговаривавшего со своим любимцем, Агоракритом. Беседуя, они приблизились к куску мрамора, лежавшему недалеко от незамеченного ими Диопита, опустились на камень и спокойно продолжали разговор, который подслушал жрец Эрехтея.

— Странное направление, — говорил Агоракрит, — начинает принимать скульптурное искусство афинян. Непонятные вещи вижу я выставляемыми в мастерских молодых товарищей по искусству. Куда девались прежние возвышенность и достоинство? Видел ли ты последнюю группу Стиппакса? Мы употребляли наши лучшие силы на изображение богов и героев, теперь же, со всеми тонкостями искусства, представляют грубого, несчастного раба. Юный Стронгимон старается вылить из бронзы троянскую лошадь; Деметрий изображает старика с голым черепом, с жидкой бородкой…

— Скульпторы не стали бы создавать подобных произведений, если бы они не нравились афинянам, — сказал Фидий, — к сожалению, никто не может отрицать, что подобные вкусы все более и более проникают в народ. Как в скульптурном искусстве безобразное занимает место рядом с прекрасным, также и на Пниксе, рядом с олимпийскими, громовыми речами благородного Перикла, все громче и громче раздаются дикие крики какого-нибудь Клеона. Прежде у нас был один Гиппоникос и один Пириламп — теперь их сотни.

— Роскошь и страсть к удовольствиям все усиливаются, — сказал Агоракрит. — Но кто первый проповедовал это стремление к роскоши и удовольствиям? С тех пор, как подруга Перикла отняла у моего, и, я осмеливаюсь сказать, и у твоего, произведения награду в пользу самоуверенного произведения Алкаменеса с того дня, негодование этой женщиной не оставляло моей души. Когда она бессовестно превратила мою Афродиту в Немезиду, тогда в голове у меня мелькнула мысль: «Да, моя Афродита будет для тебя Немезидой, ты почувствуешь на себе могущество мстительной богини». И эта месть приближается.

— Боги судят одинаково и беспристрастно, — серьезно сказал Фидий, — если они не одобряют веселой самоуверенности милезианки, то они также накажут и тайную хитрость Диопита, союзником которого тебя сделало твое стремление отомстить. Что бы мы ни хотели порицать или наказать в супруге Перикла, не забывай, во всяком случае, что без ее мужественных и потрясающих сердце слов, колонны нашего Парфенона, может быть, еще до сих пор, не были бы созданы. Не забудь и того, что при создании Парфенона, мы не имели другого врага кроме хитрого жреца Эрехтея.

— В таком случае, ты также становишься другом и защитником милезианки? — сказал Агоракрит.

— Вовсе нет, — возразил Фидий, — я также мало люблю Аспазию, как и жреца Эрехтея и избегаю обоих с тех пор, как возвратился обратно в Афины из, сделавшейся для меня дорогою, Олимпии. Я нашел жителей Элиды более благодарными, чем афиняне и остаток моей жизни, хочу посвятить великой Элладе; я оставляю Афинам их аспазий, их демагогов и их хитрых, недостойных и мстительных жрецов Эрехтея.

— Ты поступаешь справедливо, — сказал Агоракрит, — поворачиваясь спиной к Афинам, афиняне, может быть, сделали женственным и менее высоким даже твое искусство. При их новом вкусе тебе, может быть, пришлось бы начать создавать Приамов вместо олимпийских богов…

— Или, может быть, сделать статую нищего, постоянно шатающегося здесь, — сказал Фидий, — указывая на всем известного калеку Менона, лежавшего в ту минуту между колоннами и гревшегося на солнце.

Нищий слышал слова Фидия и, сжав кулак, послал ему вслед проклятие. Между тем, Фидий поднялся вместе с Агоракритом и, сделав несколько шагов к храму Эрехтея, увидал стоящего между колоннами Диопита.

— Посмотри, эти совы храма Эрехтея вечно на стороже, — сказал Фидий.

Пристыженный, подслушивавший жрец бросил на скульптора взгляд, в котором читалась ненависть.

— У сов храма Эрехтея острые клювы и острые когти, берегись, чтобы они не выцарапали тебе глаза! — крикнул Диопит.

В ответ скульптор повторил бессмертные слова Гомера: «Никогда не дозволит мне трепетать Афина-Паллада!»

«Хорошо!» — пробормотал про себя Диопит, когда Фидий и Агоракрит уже отвернулись от него, «рассчитывай на защиту твоей Афины-Паллады, я же рассчитываю на помощь моих богов».

Он уже хотел было уйти, когда Менон, опираясь на клюку и продолжая посылать проклятия Фидию, так сильно ударил по одной колонне, что от нее отскочил кусок.

Некогда Менон подвергался пытке вместе с остальными рабами своего осужденного господина. Эллинские рабы допрашивались не иначе, как под пыткой, поэтому и Менон давал свое показание под пыткой; вследствие его показания афинянин был оправдан, но после пытки Менон остался калекой. Из сострадания, его господин дал ему свободу и, умирая, завещал довольно большую сумму денег, но Менон бросил полученные деньги и предпочел бродить по Афинам, прося милостыню.

Он большею частью питался тем, что ставят покойникам на могилы. Когда зимою было холодно, он грелся перед горнами кузнецов или у печей общественных бань. Его любимым местопребыванием было то место, куда бросали тела казненных и самоубийц. Какая-то собака, прогнанная своим господином, была его постоянным спутником.

Менон был злым и хитрым, и его величайшим удовольствием было сеять раздор. Он был пропитан каким-то тайным чувством мести и все, что он ни делал, казалось рассчитанным на то, чтобы отомстить за рабов свободным гражданам.

Он нарочно выдавал себя за полоумного, чтобы иметь возможность говорить афинянам в глаза всякие колкости, которых никогда не простили бы другому.

Он постоянно вертелся на Агоре и других общественных местах. На Акрополе он сделался своим человеком, постоянно крутился в толпе рабочих. Ему нравилось везде, где только был народ и, где он мог играть свою роль, но в особенности понравилось ему пребывание на Акрополе с той минуты, когда он заметил вражду между Диопитом и Калликратом, казалось, он считал своим долгом сеять раздор между людьми Калликрата и прислужниками храма Эрехтея. Он постоянно передавал слова одних другим, он служил обеим сторонам и обе одинаково ненавидел, как ненавидел всякого, кто назывался свободным афинянином.

Диопит часто с ним разговаривал и скоро понял все удобства этого оружия.

Менон постоянно толкался среди народа, узнавал и подслушивал. Никто не считал нужным что бы то ни было скрывать от безумного и его колкие насмешки делали его одинаково нелюбимым и внушавшим опасения во всех Афинах.

Менон и Диопит знали друг друга и хорошо понимали один другого. Инстинкт ненависти и жажды мести соединял нищего и жреца.

— Ты злишься на Фидия, — сказал Диопит.

— Пусть его пожрет хвост адской собаки, надменный негодяй, он постоянно выгонял меня за порог своей мастерской, когда замечал, что я греюсь у его печки. «Ты негодяй Менон», говорил он, «ты урод», ха, ха, ха! Он хочет всегда видеть вокруг себя только олимпийских богов и богинь. Пусть его разобьет молния, его и ему подобных афинян.

— Ты часто бывал в его мастерской, Менон, и, наверное, видел как он работал с золотом, — при этих словах странная улыбка мелькнула на устах жреца Эрехтея. — С золотом, которое афиняне отдали в его мастерскую, чтобы он создал богиню из золота и слоновой кости.

— Конечно! — отвечал Менон, — я видел как он растапливал золото, я видел у него целую кучу блестящего, сверкающего золота…

— Послушай, Менон, все ли золото афинян было растоплено, не осталось ли хотя части его на пальцах тех, через чьи руки оно прошло? — подмигнул Диопит.

При этом вопросе нищий, скаля зубы, поглядел на жреца.

— Ха, ха, ха! — громко рассмеялся он. — Менон умеет прятаться, умеет подсматривать. Я видел как он… думая, что он один… что за ним никто не следит… тайно открывал ящик, в котором сверкало спрятанное… ха, ха, ха… золото… золото афинян… Он запускал в него руки и, когда нечаянно увидал меня, то от злости у него пена выступила на губах… Он вытолкал меня за дверь… он не хотел, чтобы я грелся… Погоди ты, злодей!.. Старый червяк!..

И снова нищий с угрозою поднял руку на Парфенон, словно желая от ненависти к его создателю разрушить и его.

— Послушай Менон, то, что ты говоришь, согласишься ли ты сказать на Агоре, перед всеми афинянами? — заглядывая в глаза калеке, спросил Диопит.

— Перед всеми афинянами… перед двадцатью тысячами собак-афинян… да поразит их чума!..

Уже через час по всем Афинам стали рассказывать об оскорбительных словах, которые Фидий говорил против афинского народа. Рассказывали, как он позорил народное правление, как он презирал свое отечество и расхваливал Элиду, как он желает повернуться спиной к Афинам и в будущем служить только другим. Шепотом прибавляли и о золоте, данном ему из государственной казны, которое не все было истрачено в его мастерской…

Как дурное семя распространялись в народе эти речи, возбуждая ненависть к благородному творцу Парфенона…

Глава IX

Наступил день, когда дело Аспазии должно было рассматриваться гелиастами под председательством архонта Базилика на Агоре.

С раннего утра двор суда был окружен народом. Спокойной и сдержанной, среди всех афинян, была в этот день только сама Аспазия.

Она стояла в верхнем этаже своего дома и смотрела на толпу, собиравшуюся на Агоре. Она была несколько бледна, но не от страха, так как на губах ее мелькала презрительная улыбка.

Перикл поднялся к ней. Он казался бледнее Аспазии, лицо его было очень серьезным. Он молча бросил взгляд на пасмурное небо. Стая журавлей летела от северного Стримона через Аттику и их крики, казалось, призывали дождь.

На улице показалось шествие, состоявшее в основном из пожилых людей, у половины из них были старые плащи и голодный вид, это были гелиасты, которым поручено было рассмотрение дела Аспазии.

— Теперь я знаю, — сказала Аспазия, — что столь восхваляемый, изящный афинский народ ничто иное, как гнездо грубости и даже варварства.

— В мире нет ничего совершенного, — возразил Перикл. — Пора идти, — добавил он, помолчав немного, — пора идти на Агору, в суд, где гелиасты ожидают тебя. Неужели ты не боишься, Аспазия?

— Я гораздо более боюсь дурного запаха от твоих народных судей, чем приговора, который вынесут эти люди. Я еще чувствую в себе то мужество, которое воодушевляло меня перед чернью Мегары и на улицах Элевсина.

Тем временем гелиасты дошли до помещения суда на Агоре. Архонт и несколько подчиненных ему служащих, общественные писцы, свидетели и обвинитель находились уже там.

Перед судебным двором толпился народ, слышались всевозможные речи, суждения и предсказания. Сразу же можно было различить как противников и приверженцев обвиненной, так и людей беспристрастных.

— Знаете почему они обвинили Анаксагора и Аспазию? — говорил один, — потому что они хотят как можно чувствительнее поразить Перикла, но не осмеливаются напасть на него самого, так как, во всех Афинах не найдется человека, который решился бы открыто выступить против Перикла.

— Но разве нельзя было бы, — вскричал другой, грязный, маленький человечек, — потребовать от Перикла, после многолетнего правления, иного отчета чем тот, который он дает? Разве в его отчете не встречаются такие расходы, как например, — «на различные надобности»? Что это значит, позвольте узнать? Разве можно более дерзко бросать народу пыль в глаза? Послушайте только — «на различные надобности»!..

— Это те суммы, — заметил ему один из толпы, — которые Перикл употребляет на подкуп влиятельнейших людей в Пелопонесе, чтобы заставить их не предпринимать ничего дурного против Афин…

— Да! Чтобы они не мешали ему объявить себя афинским тираном, — насмешливо возразил первый. — И если вы думаете иначе, то жестоко ошибаетесь. Перикл уже давно говорит о соединении всей Эллады, потому что ему хотелось бы быть тираном всей Эллады. Его жена, милезианка, впустила ему в ухо червя, который гложет теперь его мозг. Эта гетера жаждет, ни больше ни меньше, — короны, она с удовольствием стала бы царицей Эллады, лавры ее соотечественницы не дают ей покоя.

Между тем, на Агоре, на судебном дворе, уже уселись на деревянных скамьях судьи. Председателем был архонт Базилий, окруженный писцами и слугами.

Место суда было отделено решеткой, за которую впускали только тех, кого вызывал архонт.

Вокруг наружной стороны решетки толпился народ, чтобы присутствовать при судопроизводстве. Напротив скамеек суда на возвышавшихся подмостках находилось место обвиняемой и обвинителя.

На одном из этих возвышенных мест сидел Гермиппос, человек неприятной наружности, маленькие глаза которого беспокойно бегали. На другом сидела Аспазия и рядом с ней Перикл, потому что, как женщина, и тем более как чужестранка, она могла быть введена в суд только афинским гражданином.

Тяжело было видеть прелестнейшую женщину своего времени, супругу великого Перикла, на скамье обвиняемых. То, что Перикл сидел рядом с ней, словно будучи также обвиненным, еще более увеличивало значительность и серьезность происходящего.

Некоторую гордость и важность чувствовали судьи и большинство народа при мысли, что наиболее могущественные люди должны предстать перед их судом.

Наконец, архонт открыл заседание. Он взял с обвинителя присягу, что тот подал жалобу только из желания добиться истины и справедливости. Сами судьи давали клятву поступать по справедливости и беспристрастно. Затем архонт приказал общественному чтецу прочесть сначала обвинения потом — ответ на них, после чего он обратился к обвинителю, требуя, чтобы тот устно подтвердил обвинение.

Гермиппос поднялся. Его речь была полна сарказма; всем казалось, как будто они присутствуют при комическом представлении. Он резкими словами обрисовал поступки Аспазии, которые послужили поводом к его обвинению. В доказательство своих слов Гермиппос выставил многих свидетелей и предоставил письменные показания, очевидцев событий. По его мнению, Аспазия совершила три преступления против религии и верований страны, против государства и его законов и против нравственности.

По его просьбе было прочтено множество законов, доказывавших, что по афинскому праву все эти поступки заслуживают наказания и так как, за большую часть из них наказание — смерть, то Аспазия должна быть приговорена к смерти.

В заключение он в сильном волнении возвысив голос, просил суд защитить и поддержать то, что есть священнейшего в общественной жизни — унаследованные от отцов законы и обычаи, и не дать благочестивым Афинам погибнуть под влиянием школы разнузданности и презрения к законам и богам.

Страстная речь Гермиппоса произвела сильное впечатление на судей, большинство из которых были уже в пожилых летах и происходили из низшего класса Афин, а также на толпу, собравшуюся вокруг решетки и молча слушавшую речь Гермиппоса. Когда он закончил, поднялся легкий говор: «Гермиппос сказал блестящую речь. Его доказательства решительны и точны. На его стороне законы. Голова милезианки должна пасть».

После того как Гермиппос окончил и опустился на свое место, поднялся Перикл. В одно мгновение снова воцарилось глубочайшее молчание. Все с волнением ожидали слов супруга Аспазии.

Перикла трудно было узнать. Не таким был он, когда говорил перед народом на Пниксе, когда поднимался на ораторские подмостки с полным достоинства спокойствием, уверенный в успехе. В первый раз его спокойствие казалось притворным и, когда он начал речь, голос его слегка дрожал.

Он отрицал вину Аспазии, он старался доказать, что только благодаря натяжкам, удалось обвинить Аспазию в преступлении, заслуживающем смерть. Там же, где он не мог отрицать, что буква афинских законов говорит против Аспазии, он указывал на благородные взгляды народа и старался объяснить всем, что Аспазия стремилась только к добру, а стремление к добру никогда не может быть преступно.

Но на этот раз, в доказательствах знаменитого оратора не доставало уверенности и можно было заметить, что его слова не произвели на слушателей сильного впечатления.

Наконец Перикл поступил так же, как и Гермиппос. Он обратился к судьям с обращением, которое, идя от сердца, должно было проникнуть в их сердца. Он сказал:

— Эта женщина — моя супруга и, если она виновна в преступлении в котором ее обвиняют, то я также виновен вместе с нею. Афинские мужи, Гермиппос обвиняет нас в том, что мы портим общественные нравы. Но это неправда! Я не только никогда не хулил богов своей страны, но, напротив, воздвиг им такой роскошный храм, какого до сих пор не было ни на Акрополе, ни в Элевсине. Я не вредил моей стране, но боролся за нее. Я уничтожил могущество олигархов, я дал народу свободу. Я не только не развращал общественные нравы, но, напротив, старался распространить в народе благородное и прекрасное и изгнать все грубое и невежественное. И во всех моих делах эта женщина постоянно поддерживала меня, вдохновляла меня на новые дела. А Гермиппос выступает перед вами и говорит: «Афиняне, предайте ее смерти!»

При этих словах на глазах Перикла выступила слеза.

Слеза Перикла закончила его речь. По знаку архонта выступил вперед один из служителей и начал раздавать судьям черные и белые камешки. Черный цвет означал виновность подсудимого, белый — невиновность. Затем гелиасты встали со своих скамей и, один за другим, начали подходить к урне, бросая в нее то белый, то черный камень.

Первое голосование гелиастов должно было определить виновна, или невиновна Аспазия, второе — в случае признания виновности — относилось бы к выбору наказания.

Наконец, все гелиасты подали голоса; белые и черные камни были тщательно сосчитаны на глазах архонта.

Глаза всех были устремлены на урну, из которой вынимались камни. Количество белых камешков все увеличивалось…

Супруга Перикла была оправдана!

На весах Фемиды тяжелее всех оказалась слеза Перикла!

Едва произнесенное устами архонта оправдание, точно на крыльях разнеслось по всей Агоре.

Аспазия поднялась. Взгляд ее остановился на мгновение на гелиастах и легкая краска выступила на ее лице.

Глава X

— Мирмекид, — говорил один афинский гражданин своему соседу, отправляясь однажды утром на Пникс, — то что мы можем решить сегодня на Агоре, кажется мне, будет иметь дурные последствия для Эллады. Для этого есть множество предзнаменований, но что всего ужаснее это то, что на Делосе, священном Делосе, острове бога Аполлона, никогда до сих пор не подвергавшегося землетрясению… оно произошло и длилось минуту.

— Делос потрясен! — вскричал Мирмекид. — В таком случае в Элладе не осталось более ничего твердого.

— Мегарская собака! — раздались вдруг крики, — мегарская собака! Убить его! Побить камнями.

Громадная кричащая толпа быстро собралась вокруг человека, схваченного несколькими афинянами.

Не первый раз мегарцы бывали биты в Афинах за дурные дела. Еще раньше, чем афинский рынок и гавань были закрыты для соседнего города, многие его граждане были изгнаны. Но негодование и злоба против мегарцев особенно усилились с тех пор, как они варварски убили посланного из Афин глашатая; с того дня афиняне поклялись побивать камнями каждого мегарца, который появился бы в Афинах.

Пойманный умолял пощадить его и клялся всеми богами, что он не Мегарец, а элевсинец.

— Не верьте ему! — кричал тот, что первый схватил его и продолжал держать, не верьте ему — я его знаю. Это мегарская собака!

В это время мимо проходило несколько архонтов. Они, узнав в чем дело, позвали стражу и приказали взять пойманного.

На Пниксе, в стороне от народного собрания, трое мужчин тихо, но с жаром, перешептывались. Это были Клеон, Лизикл и Памфил. Они, очевидно, о чем-то договаривались.

Явились на Пникс и посланные на афинское народное собрание лакедемоняне. Они требовали удовлетворить претензии родственной и союзной им Мегары. Враждебными взглядами обменивались спартанцы и окружавшие их афиняне.

Один олигарх шепнул на ухо другому:

— Чего мы должны желать, войны или мира?

— Трудно решить, что лучше, — пожал плечами его собеседник.

Еще более возбужденный, чем тогда, когда он поднимался на Пникс, сходил с него афинский народ. Через некоторое время на Агоре обсуждали прошедшее народное собрание.

— Я нахожу, что Перикл никогда не говорил так прекрасно! — кричал Мирмекид. — О, это лисица с львиным лицом! Как он спокоен, он делает только вид, что готов на всякие уступки, а сам выставляет такие требования, которые, никогда не могут быть приняты. Как он ловко сказал, что афиняне готовы возвратить своим союзникам полную свободу, только спартанцы предварительно должны сделать то же самое со своими.

— Я предчувствую морской поход! — вскричал цирюльник Споргилос.

— Отчего бы и нет? — раздалось несколько голосов. — Разве тебе не нравится веселое морское путешествие.

— Море всегда горько-соленая вещь, — возразил Споргилос.

— Ешь чеснок, как боевой петух, чтобы сделаться храбрее и задорнее! — крикнул кто-то.

В это время рядом раздавался голос Клеона:

— Я хочу войны, но без Перикла, — кричал он, — война не должна еще более возвысить Перикла. Как мы сможем добиться от него отчета, когда он будет стоять во главе войска? Долой Перикла!

Того же мнения был и Памфил, который даже зашел еще дальше, говоря, что Перикла нужно не только изгнать, но и наказать за его управление и заключить в тюрьму.

Мимо шел старый Кратинос, в сопровождении Гермиппоса и еще одного спутника, юноши, о котором говорили, что он скоро выступит с комедией.

— За мир ты или за войну, старый сатир? — спросил кто-то из толпы, любившего выпить, старика.

— Я, — сказал он, — я за жареных зайцев, за вино, за вкусный стол, за праздники Диониса, за полные бочки, за танцующих девушек.

— В таком случае, ты за мир?

— Конечно. И против того, чтобы мегарцам закрывали афинский рынок. Будьте благоразумнее вы, увенчанные венками афиняне, перестаньте хватать на рынке каждого нищего, воображая, что это переодетый мегарец. С тех пор, как вы изгнали мегарцев с рынка, на нем невозможно найти хорошего жареного поросенка, какого заслуживает старый победитель при Марафоне; скоро дойдет до того, что мы станем есть жареных сверчков! И зачем вы бранитесь из-за войны или мира, разве спартанцы ушли из народного собрания, получив какой-то другой ответ, а не тот, которого желал Перикл? Так пусть же вами и дальше управляет Перикл…

Последние слова задели стоявшего невдалеке Клеона.

— В одном только, — воскликнул он, — Перикл поступил справедливо: это заткнул глотки бесстыдным писакам!

— А, кого я вижу, Клеон! — проговорил Кратинос, — как мог я не заметить его, когда запах кож, которыми он торгует, должен был предупредить меня о его присутствии.

— Старый гуляка! — крикнул Клеон, — недаром про тебя говорят, что ты черпаешь свое вдохновение из бочки.

— А ты, — возразил Кратинос, — не ты ли тот ядовитый человек, про которого рассказывают, что однажды змея укусила его и околела…

Несколько дней спустя после собрания на Пниксе, Сократ вошел в дом Перикла.

Аспазия с радостным воодушевлением говорила о предстоящей войне с дорийцами и с досадой — о разногласиях на Агоре.

— Из-за этих людей, — говорила она, — цвет Эллады скоро завянет.

— Цвет Эллады скоро завянет! — воскликнул Сократ, — разве это возможно? Ты ошибаешься. Давно ли стоя перед оконченным Парфеноном, ты говорила, что Эллада приближается к своему расцвету?

Аспазия сидела с Сократом в роскошно убранном покое, воздух которого был наполнен чарующим ароматом. Ее лицо светилось чарующей веселостью, она казалась в прекраснейшем расположении духа.

Крылатая любимица Аспазии — голубка со сверкающими, белыми перьями, с прелестным голубым ожерельем на шее летала по комнате.

Нередко голубка опускалась на плечо Аспазии, ища обычного лакомства, то садилась на голову Сократа и была так навязчива, что Аспазии несколько раз приходилось спасать гостя от надоедливой птицы. Сократ не помнил, чтобы когда-либо видел Аспазию такой веселой и непринужденной, и чем веселее и непринужденнее она становилась, тем молчаливее, задумчивее делался он. Голубка с воркованьем снова села на голову Сократа, но на этот раз крепко вцепилась в его волосы. Аспазия поспешила ему на помощь, чтобы выпутать когти голубки из волос. Непосредственная близость благоухающего женского тела не могла не волновать Сократа. Грудь красавицы поднималась и опускалась перед самым его лицом, почти под самыми его губами; малейшего движения было достаточно, чтобы прикоснуться к этим чудным волнам. Ни одна морская волна не движется так лукаво, не грозит такой опасностью, как грудь женщины. Губы Сократа были так же близки от груди Аспазии, как некогда в лицее — от ее розовых губок. Одно малейшее движение и снова, воспламененный Сократ, перенес бы позор, еще более оскорбительный, чем прежде, но он спокойно поднялся и сдержанно сказал:

— Оставь голубку, Аспазия, я думаю, что недорого заплачу мстительной птице, если оставлю в ее когтях лишь прядь своих волос.

Какой демон, какой лукавый Эрот руководил птицей? Теперь она схватилась когтями за то место, где пряжка удерживала на плече Аспазии узкие полы хитона. Птица дергала ногой, чтобы освободиться до тех пор, пока пряжка не расстегнулась и упавшая ткань не обнажила прекрасного тела красавицы.

— Принеси эту птицу в жертву Харитам, — сказал Сократ, — набрасывая свой плащ на красавицу и вышел.

Гордая милезианка побледнела. С волнением, дрожащей рукой, схватила она серебряное зеркало и в первый раз испугалась выражения своего лица.

Неужели красота перестала быть всепобеждающей?

Глава XI

Юный Алкивиад был в восторге, когда, наконец, его желание сразиться за греческую честь, было исполнено и ему, так же как и Сократу, выпало принадлежать к числу граждан, которых посылали на осаду, отпавшего от Афин, города Потидайи.

Алкивиад все еще продолжал свой безумный образ жизни и постоянно давал обильную пищу для сплетен афинянам. Он основал так называемое общество Итифалийцев, в котором собирались избраннейшие молодые люди, чтобы вместе предаваться разнузданной веселости. Как и можно было ожидать от общества, принявшего свое название от имени Итифалоса, уже посвящение в это общество было шутовским и неприличным. Принимались в него только те, кто доказывали, что они достаточно послужили в честь Итифалоса.

В насмешку над афинскими обычаями, воспрещавшими утренние попойки, Алкивиад со своими товарищами устраивал утренние кутежи. Не зная предела в своей дерзости, он даже заказал живописцу нарисовать себя сидящим на коленях молодой гетеры и все афиняне сбегались посмотреть на картину.

У него была собака, которую он очень любил и называл Демоном и было забавно слышать, как он, точно Сократ, говорил о своем демоне. И если сын Кления никогда не останавливался перед тем чтобы поднять на смех Сократа, то ничто также не удерживало его от того чтобы называть этого человека, перед всем светом, своим лучшим другом. Действительно, он продолжал еще быть привязан к задумчивому мечтателю и философу, хотя тот, очевидно, не имел никакого влияния на его поступки.

Когда Алкивиад отправился к Потидайи, у него был щит отделанный слоновой костью и золотом, а на щите изображен Эрот, вооруженный стрелами Зевса. Эрот, вооруженный стрелой громовержца! Блестящая мысль, достойная эллинского ума.

В Афинах была женщина, страшно огорченная, когда Алкивиад собирался оставить город — женщина, которая долго не знала ни горя, ни любви, которая презирала не только цепи Гименея, но и узы Эрота, женщина, которая говорила о самой себе: «я жрица веселья, а не любви». Этой женщиной была Теодота. Юный Алкивиад смотрел на нее, как на свою наставницу на пути наслаждений. Его тщеславию льстило, что он обладает если не красивейшей, то известнейшей гетерой в Афинах. Теодота также гордилась тем, что пленила Алкивиада, и это увеличивало ее славу…

Алкивиад ни с кем не любил проводить время, как с черноокой коринфянкой, водил своих друзей в веселый дом Теодоты, и ее веселость, не менее чем ее красота, оживляли пиры Алкивиада. Но Теодота мало-помалу сделалась не так весела, какой была вначале своих отношений с Алкивиадом. Юноша был слишком хорош, чтобы женское сердце, хотя и никогда еще не любившее, не было тронуто этой красотой. Сначала она мало беспокоилась о том, что ее юный друг, кроме нее улыбается еще и другим женщинам — гетерам. У нее и самой в доме были веселые и очаровательные приятельницы. Но скоро Алкивиад, не без недовольства начал замечать, что поведение коринфянки все более и более изменяется. Она начала казаться задумчивой и серьезной, часто вздыхала, ее веселость стала искусственной. Часто она страстно обнимала юношу, как бы желая удержать его при себе навсегда. Слезы примешивались к ее поцелуям и, когда Алкивиад при ней был любезен с другой женщиной, она бледнела и губы ее дрожали от ревности.

Эта перемена характера Теодоты не нравилась веселому и легкомысленному юноше: вся прелесть, все очарование Теодоты пропало — она стала казаться ему только скучной. В те минуты, когда она предавалась ревнивым упрекам, он выходил из себя. Она клялась, что любит его, что будет принадлежать только ему одному, а он был совершенно к этому равнодушен.

Когда Алкивиад отправился в лагерь при Потидайи, он благодарил богов, что, наконец, избавился от этой женщины.

Маленькое государство не может иметь большого сухопутного войска, а скорее может иметь хороший флот. В таком положении были и афиняне, когда спартанский царь, Архидам, с шестьюдесятью тысячами пелопонесцев, напал на Аттику; союзники могли оказать помощь Афинам тоже только на море.

В то время как флот готовился, народ, гонимый нашествием Архидама, бежал в город. Все пространство между городом и Пиреем было заполнено беженцами и там раскинулся настоящий палаточный город, бедные размещались даже в громадных бочках, которые употреблялись для вина.

С городских стен можно было видеть сторожевые огни пелопонесцев, расположившихся на полях и покрытых виноградниками холмах, но, благодаря укреплениям, возведенным усердием Перикла, город был надежно защищен от нападения. Верный своему плану Перикл выслал из ворот города только конницу для присмотра за стенами.

Когда Архидам, с вершин Аттики, увидел гордый флот из сотни судов, выступивших из Пирея и направлявшихся к Пелопонесу, случилось то, что заранее предвидел Перикл: имея перед собою сильно укрепленный город, и в то же время думая о незащищенных городах своей родины, предоставленных врагу, пелопонесцы оставили Аттику.

Пока пелопонесцы не оставили родной земли, Перикл не мог лично командовать флотом, так как его присутствие было необходимым в Афинах. Когда же спартанцы покинули окрестности Афин, Перикл сейчас же выступил с маленьким, но прекрасно вооруженным войском, против Мегары: возбужденные афиняне требовали свести счеты с ненавистным городом; к тому же отсутствие Перикла в Афинах для многих было весьма желательно. Совы на Акрополе проснулись в своих темных углах, змеи зашевелились…

Менон помогал Диопиту привести в исполнение давно задуманный план: погубить Фидия. Один сикофант [39] по имени Стефаникл, по наущению Диопита, выступил обвинителем Фидия. В своем дерзком обвинении он утверждал, что Фидий из золота, данного ему для создания статуи Афины, оставил часть себе. Затем он упрекал его в том, что он нарушив обряды почитания богов и их святынь, изобразил на щите богини, в борьбе амазонок, себя самого и Перикла. В свидетели похищения золота он выставлял Менона. Последний часто бывал в мастерской Фидия и утверждал, что он однажды подсмотрел, как Фидий, откладывал в сторону часть золота, предназначенного для Парфенона, очевидно, с намерением присвоить это золото себе.

Уже давно посеянная Диопитом клевета против Фидия дала на этот раз обильные плоды и обвинения Стефаникла, нашла в афинском народе хорошо подготовленную почву: скульптор был брошен в темницу.

Вслед за Диопитом воспользовались отсутствием Перикла и другие, чтобы увеличить свое влияние на народ.

Во время приближения к городу пелопонесского войска, количество простого люда сильно увеличилось в Афинах и многие, после отступления Архидама, продолжали оставаться в городе, так как их деревенские дома были разрушены. Эта голодная толпа усердно посещала народное собрание, потому что получала там на каждого по два обола.

Собрания на Пниксе были многочисленнее и шумнее чем когда-либо. Клеон, Лизикл и Памфил говорили все чаще и чаще и афинский народ привыкал видеть на ораторских подмостках подобных людей. Из этих троих, Памфил был решительнее остальных и полагал, что следует попытаться свергнуть Перикла.

Однажды он стоял на Агоре, окруженный большим числом афинских граждан и объяснял им за что можно обвинить Перикла. Он называл его трусом, который дозволил врагу разорить родную страну, который тиранически предписал гражданам, каким образом они должны защищаться, что все время, пока пелопонесцы занимали Аттику, на Пниксе не было ни одного народного собрания…

В толпе нашлось немало людей, согласных с мнением Памфила; в особенности возбужден был некто Креспил, превосходивший даже Памфила в ненависти к Периклу и требовавший немедленного его обвинения, как вдруг к толпе подбежал цирюльник Споргилос.

— Хорошая новость! — прокричал он издали. — Перикл возвращается обратно из Мегары! Он с войском стоит уже в Элевсине. Он порядочно наказал мегарцев и сегодня будет вступать в Афины.

Памфил позеленел от досады.

— Нечего сказать, хороша новость! — пробормотал он, — отсох бы у тебя язык за твою новость, собачий ты сын!

На заговорщиков это известие произвело подавляющее впечатление и, хотя Памфил продолжал стараться возбудить толпу, но народ мало-помалу отходил от него, так как каждый не без основания полагал, что нелегко устроить что-нибудь против возвращающегося с победой Перикла.

Глава XII

С особенным блеском, с особенным оживлением, по окончании военных действий, были отпразднованы в Афинах зимние праздники, но веселее всего был наступивший с весною праздник Диониса. Холмы Гиметта, Пентеликоса и Ликабета покрылись свежей зеленью фиалок, анемонов и крокусов и пастушеский посох, забытый с вечера на дворе, к утру покрывался цветами.

В гавани царило оживление, поднимались якоря, надувались паруса, новая жизнь пробуждалась в волнах залива. Посланники союзных городов и островов привезли в Афины дань к празднеству; во всех гостиницах, во всех домах афинских граждан, были приехавшие издалека гости; украшенные венками, в праздничных костюмах с раннего утра двигались по улицам толпы граждан и чужестранцев. Статуи и алтарь Гермеса украсились не одними цветами, около них ставились громадные бочки с вином в дар Дионису.

Гиппоникос снова угощал своих и чужих в Керамике, приглашая к себе всех, кто только хотел. Забыта была война; споры на время успокоились, всюду царствовало веселье и мир, всюду слышался веселый смех, шутки становились вдвое острее, вдвое быстрее двигался язык афинян.

На улицах Афин появилось много прекрасных женщин. Кто эти веселые, богато разодетые, очаровательные красавицы? Это жрицы из храма Афродиты в Коринфе и из других храмов, которые собираются в Афины со всей Греции на веселый праздник Диониса.

С наступлением темноты веселье на улицах становится все разнузданнее; ночные гуляки ходят повсюду с факелами в руках, в обществе женщин, одетых в мужские костюмы и мужчин в женских платьях. Многие пачкают себе лицо виноградным соком или же закрывают его листьями, некоторые в красивых, раскрашенных масках.

Вот идет рогатый Актеон, дальше виднеется стоглазый Аргус, гиганты, титаны, кентавры кишат на улицах, но больше всего козлоногих сатиров и плешивых силенов, головы которых украшены вечно зеленым плющом. Немало также и вакханок, которые часто, вместо тирса[40], держат в руках виноградную ветвь, увитую плющом.

Веселость и даже опьянение считается обязательными в эти дни и ночи, и бог оправдывает в это время свое прозвание освободителя: даже узников выпускают из тюрьмы на дни празднеств, даже мертвым наливают на могилы вино, желая успокоить тени, которые, конечно, не без зависти глядят на веселье живых. Кроме того, говорят, что души мертвых часто в это время тайно смешиваются с веселой толпой, и что под многими масками скрываются мертвые…

В эти дни прилежно собирают листья подорожника и мажут дегтем двери, чтобы отвратить несчастье, которое, во время празднеств Диониса, угрожает живым со стороны завистливых теней. В самом деле, — страшновато видеть, как ночью, там и сям, на темных улицах, мелькает свет факелов и с шумом двигаются фантастические процессии.

К театру идет по улице одно из таких шествий, несут изображение Диониса, чтобы поставить его среди праздничного собрания. Принесенная скульптура — вновь созданное произведение, вышедшее из-под резца Алкаменеса.

На перекрестках и на площадях шествие останавливается, чтобы принести жертву.

Плоские крыши домов полны мужчинами и женщинами, многие из которых держат в руках факелы и лампы; часто зрители сверху обмениваются шутками с двигающейся внизу толпой.

Юный Алкивиад превосходил самого себя во всевозможных шутках и проделках, двигаясь во главе своего общества.

— Помните, — кричал он своим собратьям, — что мы, всегда безумствующие и шумящие, на празднестве Диониса должны вдвое шуметь и бесноваться, если не желаем быть превзойденными простыми афинскими гражданами!

Когда наступила ночь, он приказал нести перед собою факелы и повел своих сотоварищей к домам красивых девушек и юношей, чтобы петь им песни. Большинство музыкантов были одеты в костюмы менад и, так как приветствуемые музыкой также присоединялись к, шествию, то оно все росло, увеличивая толпу вакханок, окружавших бога Диониса.

Наконец, пьяный Алкивиад с молодой гетерой, по имени Бакхиза, называя ее своей Ариадной, а себя — Вакхом, пришел к дому Теодоты, приказал сыграть серенаду и вошел к ней со своей свитой.

Теодота уже давно не принимала у себя Алкивиада, теперь она снова видела любимого ею юношу, но как неприятно, как тяжело ее сердцу его появление — он явился пьяный, во главе шумного шествия. Она простила бы это, но он привел с собой юную, цветущую гетеру, которую представил своей бывшей подруге, как Ариадну и прелести которой начал усердно расхваливать.

В доме Теодоты устроили пирушку, против которой она не осмеливалась открыто возмутиться. Алкивиад требовал, чтобы она была веселой, непринужденной. Пьяный, он начал рассказывать о шутках, проделанных им в этот вечер и хвастался, что в толкотне поцеловал одну молодую девушку, расхваливая обычай, который, хоть во время празднества Диониса, позволял повеселиться афинским женщинам. Он говорил о Гиппарете, прелестной дочери Гиппоникоса, о ее тайной страсти к нему, о ее смущении, смеялся над ее сконфуженным, девственно скромным обращением. Он говорил также и о Коре, как о самом смешном создании на свете. После этого он начал бранить Теодоту за ее молчание и нахмуренный вид.

Теодота не смогла удержать слез. Она отвечала ему упреками, называла его неверным и безжалостным…

Устав слушать упреки Теодоты, Алкивиад сказал, обращаясь к пирующим.

— Идемте, друзья! Мне здесь скучно. Прощай, Теодота!

Испуганная этим, Теодота обещала осушить слезы и поступать так, как он пожелает.

— Давно бы так! — сказал Алкивиад. — В таком случае, продемонстрируй нам свое искусство.

— Что должна я станцевать? — спросила Теодота.

— Мучимая ревностью, ты сейчас похожа на Ио. Покажи нам, украшенное искусством, то же, что ты показывала нам в грубой, некрасивой действительности.

Молча приготовилась Теодота танцевать Ио. Она танцевала под звуки флейты историю дочери Инаха любимой Зевсом и за это преследуемой Герой, которая приказала ее связать и поручила сторожить стоглазому Аргусу, а после пославшей слепня преследовать ее всюду. С ужасающей правдивостью Теодота передавала безумие преследуемой: глаза выступили из орбит, грудь тяжело поднималась, полуоткрытые губы покрылись пеной, ее движения были так дики и порывисты, что Алкивиад с испугом бросился к ней, чтобы положить предел этому разнузданному безумию.

Она упала от усталости, испуская громкие, безумные крики. Ужас охватил Алкивиада и его друзей; они предоставили несчастную женщину рабыням и бросились из дома Теодоты на улицу, где шумный праздник Диониса увлек их в свой водоворот…

На следующий день предстояло еще одно шествие, теперь уже со старым изображением Диониса, перевезенным в Афины из Элевтеры. Каждый год, на больших празднествах Диониса, это изображение уносилось на короткое время в маленький храм, под стенами города. Многочисленно и роскошно, как никогда, было громадное шествие, составлявшее на этот раз праздничную свиту.

На всех улицах, по которым проходило шествие, на всех террасах, на крышах, с которых смотрели на него, толпилось множество зрителей в праздничных одеждах, украшенных венками фиалок.

На Агоре шествие остановилось перед алтарем двенадцати олимпийских богов и здесь мужской и детский хор спели дифирамб, сопровождаемый танцами.

Едва смолкли эти звуки и шествие двинулось дальше, как внимание афинян привлекла удивительная сцена: в Афины вступили жрецы Цибеллы, старавшиеся возобновить мистический культ Орфея. Эти жрецы проповедовали могущественного спасителя мира, через которого человечество освободится от всякого зла и смертные примут участие в небесном блаженстве. Они ходили по улицам с изображениями своего бога и его матери, которые они носили под звуки цимбалов, сопровождаемых танцами, во время которых впадали в безумие. Они странствовали повсюду, продавая целебные средства и предлагали за деньги смягчить гнев богов, и даже вымолить прощение умершим за сделанные при жизни преступления и освобождать их от мук тартара. Они были посредниками между божественной милостью и смертными.

Дух эллинов не особенно противился этому учению, и там и сям оно начинало пускать корни и никто не смотрел на попытки перенести этот мрачный мистический культ в веселую Элладу, с большим огорчением, за исключением Аспазии, она, всеми средствами, старалась бороться против него.

Веселому Алкивиаду мрачный культ был непонятен и внушал такой же ужас, как и Аспазии.

Во время празднества Диониса, эти странствующие проповедники, надеясь использовать благоприятный случай приобрести сторонников своему богу, ходили в толпе, украшенные ветвями тополей, неся в руках змей, которых поднимали над головами и танцевали под звуки цимбалов и тимпанов свой безумный, так называемый сикиннийский танец. При этом они ударяли себя ножами и ранили до крови.

Один из них собрал вокруг себя большую толпу народа и проповедовал, с резкими жестами и громкими восклицаниями, свое учение. Он говорил о тайном посвящении и о высшем, наиболее угодном его богу деле, самоуничтожении.

В то время, как народ слушал жреца, мимо проходили пьяные итифалийцы. Они услышали чужого проповедника, говорящего о самоуничтожении.

— Как! — воскликнул Алкивиад, — среди празднества Диониса, осмеливаются говорить о самоуничтожении! Нет, такие слова не должны раздаваться на эллинской земле пока существует хоть один итифалиец!

Сказав это, он бросился с толпою пьяных юношей на проповедника и бросил его в пропасть.

Между вакханками, окружавшими праздничное шествие, находились и воспитанницы Аспазии. Кору, хотя она и сопротивлялась, также увлекли за собою ее веселые подруги, прикрыв ей лицо маской вакханки.

Алкивиаду казалось большим счастьем, что Кора находилась в числе вакханок; конечно, по красоте она далеко уступала своим подругам, к тому же была нелюбезна, но ее чудная серьезность все сильнее разжигала его страсть. Из-за Коры он следовал за воспитанницами Аспазии со своими спутниками в маске сатира.

Шутя, смешались сатиры с толпой вакханок. Вдруг, в одном уединенном месте, Алкивиад и его приятели набросились на девушку. Но в сердце Коры проснулось то же мужество, с каким некогда, обратила она в бегство нападавшего на нее сатира, она вырвала у одной из своих подруг горящий факел и сунула им прямо в лицо Алкивиаду, его маска вспыхнула, что привело его в замешательство. Воспользовавшись этим, Кора с быстротою спасающейся лани, бросилась бежать и вскоре бесследно исчезла из глаз своих преследователей. Не останавливаясь, с сильно бьющимся сердцем, бежала она по улицам к дому Аспазии.

Если Кора чувствовала себя неуютно в среде вакханок, то молодому Манесу, приемному сыну Перикла было не по себе в толпе сатиров. Его также, почти заставили надеть маску, он также, почти против воли последовал в толпу за Ксантиппом и Паралосом. Не веселым, а страшным, казалось ему окружавшее его празднество.

— Берегитесь, — говорили некоторые вокруг него, — этот задумчивый сатир подозрителен. Уже много раз на Дионисии прокрадывались в таких масках завистливые тени из подземного мира. Сорвите с него маску. Кто знает, какое ужасное лицо увидим мы под нею?

Мысли юноши начали мешаться, голова у него болела. Он силой вырвался из толпы и свернул в сторону. Придя домой, он незаметно прокрался на террасу, которая была совершенно пуста, там он опустился на маленькую скамейку, снял с лица маску и задумался.

Долго сидел Манес, задумчиво глядя в землю, как вдруг перед ним появилась Аспазия.

Хозяйка дома посмотрела на его огорченное лицо, затем ласково сказала:

— Отчего это, Манес, ты так упорно отказываешься от развлечений, свойственных твоему возрасту? Неужели в своей крови ты не чувствуешь ничего, что влечет других наслаждаться прекрасной, короткой юностью?

Манес смущенно опустил глаза и ничего не отвечал.

А в это время в пустом перистиле одиноко сидела Кора. Возвратившись с празднества, она тихо укрылась тут сняв маску вакханки.

Так сидела она, погруженная в глубокую задумчивость, когда Перикл, случайно возвратившись в дом, проходил по перистилю.

Увидев девушку, он подошел к ней и спросил о причине такого раннего возвращения без подруг.

Кора молчала. Взглянув ей в лицо, Перикл сказал:

— Я не помню, чтобы когда-нибудь видел вакханку с таким печальным лицом.

Кора подняла глаза на Перикла и поглядела на него еще печальнее чем прежде. В этом детском выражении лица, в ее удивительной впечатлительности было что-то, возбуждавшее симпатию. Женственная прелесть выступила перед ним в новом, неожиданном образе. То, что он видел в Коре, было что-то отличное от того, чем до сих пор восхищался, и что любил. Чувство, пробуждаемое в нем девушкой было также ново и странно, как и она сама.

Он положил руку ей на голову, поручая покровительству богов, и сказал:

— Не пойти ли нам к Аспазии?

Узнав от раба, что Аспазия поднялась на террасу, он дружески взял девушку за руку.

В то же самое время, когда Перикл положил руку на голову пастушки, рука Аспазии почти с материнской нежностью прикоснулась к темным кудрям Манеса. Она со спокойной улыбкой приветствовала Перикла, когда он подошел к ней, ведя за руку девушку.

— Я привел к тебе печальную Кору, — сказал Перикл Аспазии, — она, мне кажется, не менее чем Манес нуждается в утешении.

Приблизившись Перикл заметил взгляд, который бросила Аспазия на юношу. Оставив Манеса и Кору вместе, супруги отошли в отдаленный угол террасы, где между цветами стояла скамья. Здесь они рассказали друг другу в каком настроении они застали своих воспитанников. Затем Перикл сказал:

— Я видел, ты пыталась рассеять печаль юноши.

— И это наводит тебя на мысль, что он может мне нравиться? Нет, он почти урод, его плоское лицо оскорбляет мой эстетический вкус — но мимолетное участие наполнило мое сердце. Может быть, это сострадание…

Плоская крыша была превращена Аспазией в садовую террасу. Для защиты от солнца на ней были устроены беседки, а в сосудах, наполненных землей, росли цветущие кусты.

Эти кусты скрывали Перикла и Аспазию от молодых людей, увлеченных разговором.

До сих пор они никогда не замечали, чтобы Манес и Кора разговаривали друг с другом, или искали общества друг друга. Они всегда вели себя по отношению один к другому так же сдержанно, как и ко всем остальным.

Кора рассказывала юноше о своей родине, о прекрасных горных лесах, о боге Пане, о черепахах, об охоте на диких зверей.

— Ты очень счастливая, Кора, — сказал он, — счастливая тем, что так все ясно помнишь. Я же не могу припомнить ничего о своей родине и детстве, только во сне я часто переношусь в дремучие леса, вижу людей, одетых в звериные шкуры, скачущих на быстрых конях. После таких снов я целый день бываю печален, я страдаю тоской по родине, хотя даже не знаю, где она. Я знаю только то, что должен идти к северу и мне часто также снится, что я иду на север, все время на север. Ты наверное огорчена, Кора, что не можешь возвратиться к себе на родину, которую ты так хорошо знаешь, и к твоим родным, ведь ты так легко могла бы их найти.

Кора задумчиво опустила глаза и, помолчав немного, сказала:

— Я не знаю, почему, Манес, но я также охотно отправилась бы на север, как и в Аркадию, если бы мы отправились вместе. Мне кажется, что повсюду, куда бы мы с тобой ни направились, всюду для меня была бы Аркадия.

При этих словах девушки, Манес покраснел, его руки задрожали как всегда, когда он сильно волновался. После некоторого молчания, он произнес:

— Но, конечно, Кора, ты предпочла бы отправиться в Аркадию к своим, я охотно буду сопровождать тебя и сделаюсь пастухом, и мне также кажется, что повсюду, куда я ни сопровождал бы тебя, я найду родину…

Он вдруг замолчал и еще более покраснел.

С улицы донесся громкий шум от проходившей мимо толпы вакханок. Сверкали факелы, слышалось веселое пение и громкие восклицания, а наверху юноша и девушка молча и в смущении стояли друг против друга, не осмеливаясь первым протянуть руку.

— Они любят друг друга, — сказал Перикл Аспазии, — они любят друг друга, но, не плотской земной любовью, они говорят только о жертвах, которые готовы принести друг другу.

— Да, они любят друг друга такой любовью, которую могли придумать только Манес и Кора. Любовь заставила их потерять всякую веселость, они бледны и печальны, и хотя знают, что любят и любимы, но не наслаждаются своей взаимной любовью, даже не осмеливаются поцеловать друг друга.

Вечером того же дня у Перикла собралось небольшое общество. В числе гостей были Каллимах с Филандрой и Пазикомбсой.

На этот раз гости собрались не в столовой, а в открытом, обширном перистиле, при свете чудной, весенней ночи.

Перикл по обыкновению рано удалился. Вдруг появился Алкивиад с несколькими друзьями.

При его появлении, Кора с испугом сейчас же убежала. Когда Алкивиад заметил это, он решил не отходить от прелестной Зимайты, но та гордо оттолкнула его. Она презирала его с той минуты, когда он унизился настолько, что в своем любовном безумии проявил по отношению к Коре насилие. Остальные девушки так же его порицали.

Долго старался он примириться с разгневанными, но напрасно.

— Ах, так! — воскликнул он, — Кора убежала от меня, Зимайта поворачивается ко мне спиной, вся школа Аспазии глядит на меня сердито и хмурит лоб, как старый Анаксагор, хорошо же! Если вы все меня отталкиваете, то я обращусь к прелестной Гиппарете, очаровательной дочери Гиппоникоса.

— Сколько угодно, — сказала Зимайта.

— Я это сделаю! — вскричал Алкивиад, — ты не напрасно бросаешь мне вызов, Зимайта. Алкивиад не позволит с собою шутить. Завтра, рано утром, я отправлюсь к Гиппоникосу и буду просить руки его дочери. Я женюсь, сделаюсь добродетельным, откажусь от всех безумных удовольствий, и употреблю свое время на то, чтобы покорить Сицилию и заставить афинян плясать под мою дудку.

— Гиппоникос не отдаст тебе своей дочери! Он считает тебя великим негодяем, — заявил юный Каллиас, поддерживаемый присутствующими.

— Гиппоникос отдаст за меня свою дочь! — спорил Алкивиад, — отдаст даже, если бы я непосредственно перед этим дал ему пощечину — хотите держать со мною пари? Я дам Гиппоникосу пощечину и вслед за тем буду просить руки его дочери и он отдаст мне ее!

— Ты хвастун! — закричали друзья.

— Ставлю тысячу драхм, если согласны.

— Идет! — приняли предложение Каллиас и Демос.

— Отчего же мне не сделаться добродетельным, — продолжал Алкивиад, — когда вокруг меня я вижу так много печальных предзнаменований: достаточно того, что Кора убежала от меня, Зимайта отказывается говорить со мной, Теодота сошла с ума, я должен был перенести измену моего старейшего и лучшего друга, который женился.

— О ком ты говоришь? — спросили гости.

— О ком же другом, как не о Сократе, — отвечал Алкивиад.

— Как! Сократ женился? — спросила Аспазия.

— Да, — сказал Алкивиад, — он втихомолку женился и теперь его нигде не видно.

— Как это случилось? Я ничего не слышала об этом.

— Недели две тому назад, я стоял на одной из уединенных улиц, разговаривая с приятелем, вдруг отворилась украшенная цветами дверь и из нее показалось шествие музыкантов и певцов, с факелами в руках и венками на головах. За шествием следовала невеста под покрывалом, шедшая между женихом и ее посаженным отцом. Все трое сели в стоявшую перед домом, запряженную мулами, повозку. Затем вышла мать невесты с факелом, которым она зажигает огонь в очаге молодых, за ней следовали остальные гости. Повозка тронулась и направилась по улице к дому жениха, сопровождаемая музыкой, пением и веселыми выкриками. Жених был никто другой, как Сократ, а посаженный отец его невесты — ненавистник женщин, Эврипид.

— А невеста? — спросили гости.

— Она — дочь простого человека, но сейчас же забрала бразды домашнего управления в железные руки и сумеет прекрасно вести хозяйство на то немногое, что Сократ унаследовал после отца. Старый мир, кажется, хочет разрушиться: Сократ женился, Теодота сошла с ума, прибавьте к этому, что в Эгине и в Элевсисе, как говорят, произошло несколько случаев чумы, которая уже давно свирепствует на египетском берегу. Сегодня на Агоре заметили подозрительную маску, под которою, как говорят, скрывался Танатос или чума, или что-нибудь еще ужаснее в этом роде. Если еще и я женюсь на дочери Гиппоникоса, то эллинское небо станет пепельного цвета. Но сегодня еще будем веселиться, клянусь Эротом с громовой стрелой! Начнем веселую войну против скучного могущества, которое угрожает победить нас! Будем смеяться над всеми предзнаменованиями и, если бы веселость исчезла во всей Элладе, то пусть ее найдут в этом кругу! Не прав ли я, Аспазия?

— Ты прав, в борьбе против всего скучного, мы твои союзники, — ответила Аспазия.

Аспазия приказала подать новые кубки, которые были быстро осушены и снова наполнены. Возбужденные духом Диониса веселые шутки, смех и пение раздались в перистиле.

Наступила полночь.

Вдруг внутренняя дверь в перистиль отворилась и из нее медленно, как привидение, с закрытыми глазами, появился Манес: странная болезнь подняла его с постели.

При виде бродящего с закрытыми глазами Манеса, веселость гостей исчезла. Все с ужасом, молча смотрели на призрачного посетителя…

Пройдя через перистиль, он направился к лестнице, которая вела наверх на плоскую крышу дома.

Когда прошел испуг Алкивиад воскликнул:

— Так наказывает Дионис тех, кто противится его веселому культу! Пойдемте за этим ненавистником богов, мы разбудим его и силой заставим принять участие в нашем пиршестве.

При этих словах большая часть присутствующих бросилась на крышу дома.

Когда они поднялись, то их взглядам представилось зрелище, снова повергшее их в ужас: Манес шел по карнизу, с закрытыми глазами, рискуя каждую минуту упасть.

Позвали Перикла. Он также был испуган, увидав юношу и сказал:

— Если он проснется в это мгновение, то ему нет спасения, а, между тем, приблизиться к нему невозможно.

В ту минуту на крыше появилась Кора.

Страшно испуганная, бледная, как смерть, с широко раскрытыми от страха глазами, смотрела она на Манеса. Услыхав слова Перикла, она вздрогнула, затем, бросилась к тому месту, где был Манес. Твердо сделала она несколько шагов по опасному пути и, схватив юношу за руку, быстро повела его за собою до тех пор, пока не почувствовала под ногами твердой почвы.

Все присутствующие с изумлением следили за ними.

— Как я сожалею, — сказал Перикл, — что Сократ не был свидетелем этой сцены.

— Почему ты об этом жалеешь? — спросила Аспазия.

— Он, может быть, наконец-то узнал, что такое любовь.

Аспазия молчала, внимательно следя за выражением лица Перикла, затем сказала:

— А ты?

— Я?.. Меня смущает эта пара, мне кажется, как будто они хотят сказать: «сойдите вы со сцены — уступите нам место!»

Несколько мгновений глядела Аспазия в серьезное и задумчивое лицо Перикла, затем сказала:

— Ты более не грек!

Немногочисленны были слова, которыми они обменялись, но многозначительно и тяжело упали они на чашу весов судьбы. Они произвели нечто вроде тайного разрыва между двумя возвышенными, некогда столь прекрасными и во всем согласными существами.

Вместе со словами: «ты более не грек!», Аспазия бросила на Перикла полунегодующий, полусострадательный взгляд и отвернулась.

Оба молча спустились вниз, Перикл — к себе, Аспазия — обратно к гостям.

Разговор между гостями некоторое время шел о Коре: все удивлялись ее мужеству или, лучше сказать, замечательной силе страсти, под влиянием которой она действовала.

— Каким поучительным, — сказал Алкивиад, — было бы это происшествие для нашего мудреца и искателя истины. Он сам — нечто вроде лунатика — лунатика философии, который закрывает глаза, чтобы лучше думать и таким образом попадает на недосягаемые вершины. Только у него нет Коры, которая могла бы своей мягкой рукой спасти его от пропастей мысли. Я пойду к нему и расскажу всю эту историю, хотя посещать Сократа в его доме почти опасно, так как юная Ксантиппа всегда боится, что я испорчу ее мужа и постоянно глядит на меня неблагосклонным взглядом.

Когда я посетил новобрачных с несколькими друзьями, мы привели ее в сильное смущение, и она рассыпалась в жалобах и восклицаниях, что не в состоянии достойно принять таких знатных людей как мы. «Оставь, сказал ей Сократ, — если они хорошие люди, то будут довольны, если же дурные, то не будем о них заботиться». Но такими речами он только еще более раздражает Ксантиппу…

— Разве мы нуждаемся в таких историях, — воскликнул юный Каллиас. — Клянусь Гераклом, мы устроили нынче праздники как никогда, кажется мы вели себя так, как можно было ожидать от веселых итифалийцев и разве вся афинская молодежь не стоит за нас? Разве были в Афинах когда-нибудь более веселые праздники Диониса как нынче? Видели ли вы когда-нибудь, чтобы народ так веселился? Разве вино не течет рекою? Разве когда-нибудь бывало больше юных девушек? Разве бывало когда-нибудь в Афинах такое множество жриц веселья? Что ты говоришь о мрачных предзнаменованиях, Алкивиад, напротив, нынче веселые времена. Мир стремится к веселью, что бы ему ни угрожало, мы будем становиться веселее.

— Да здравствует веселье! — воскликнули все, и кубки снова зазвенели.

— А для того, чтобы вечно жило и увеличивалось веселье итифалийцы должны соединиться со школой Аспазии, — предложил смеясь Алкивиад, — на нас и на этой школе, как на твердом основании, только и может покоиться веселье. Не сердитесь на меня, Зимайта, и ты Празина, и ты Дроза. Улыбнись Зимайта, сегодня ты прекраснее, чем когда-либо. Клянусь Зевсом, за одну улыбку твоих прелестных уст, я готов потерять тысячу драхм и заставить еще немного подождать дочку Гиппоникоса!

Все обратились к Зимайте, упрашивая ее помириться с Алкивиадом.

— Не сердись на Алкивиада, — сказала Аспазия. — Говоря, что школа Аспазии должна быть в дружбе с его итифалийцами, он, может быть, и прав, но только в том случае, если разнузданность итифалийцев будет сдерживаться в границах женскими руками. Мы должны принять в свою школу этого итифалийца, чтобы научить его прекрасной сдержанности во всем, чтобы не дать погибнуть веселому царству радости среди мрачного и грубого.

— Мы отдаемся тебе! — воскликнул Алкивиад, — и выбираем Зимайту царицею в царстве радости.

— Да, да, — раздалось со всех сторон, — итифалийцы не имеют ничего против того, чтобы их сдерживали такие прелестные ручки.

С веселым смехом была избрана Зимайта царицей радости и веселья. Для нее устроили прелестный, украшенный цветами, трон, накинули на нее пурпурный плащ, надели на голову золотую диадему и обвили гирляндами из роз и фиалок. Сияя прелестью молодости и красоты, она казалась настоящей царицей, даже Аспазия с восхищением смотрела на нее.

Кубки снова были наполнены и осушены в честь сияющей царицы веселья.

— Под властью такой царицы, — восклицали юноши, царство веселья распространится по всей земле.

— Каллиас и Демос, берите вашу тысячу драхм! — возбужденно крикнул Алкивиад, — я проиграл, я не пойду завтра к Гиппоникосу. Предводитель итифалийцев заключает новый союз с царицей красоты и радости. Благодарение богам! Она снова улыбается!

Опьяненный любовью и вином, Алкивиад обнял девушку, среди всеобщего одобрения и хотел запечатлеть поцелуем заключенный союз.

В эту минуту все смотревшие на Зимайту заметили яркую краску, покрывшую ее лицо.

Вытянув руку, она отстранила Алкивиада и пошатнулась. Ей подали кубок, наполненный вином, но она оттолкнула его, требуя свежей воды и выпила несколько кубков один за другим. Вдруг, глаза Зимайты налились кровью, язык стал с трудом поворачиваться во рту, голос сделался хриплым, она стала жаловаться на сильный жар, все ее тело начало дрожать, холодный пот выступил на лбу…

Позвали Перикла. Он скоро явился и, увидав девушку, побледнел.

— Уходите, — сказал он гостям; но у тех голова еще не совсем пришла в порядок от выпитого вина.

— Отчего тебя так пугает состояние девушки? — кричали они. — Если ты знаешь ее болезнь, говори.

— Уйдите, — повторил Перикл.

— Что же с ней? — спрашивал Алкивиад.

— Это чума, — глухо прошептал Перикл.

Как ни тихо было произнесено это слово, оно разразилось над всеми как удар грома. Все побледнели, девушки начали громко рыдать, сама Аспазия побледнела, как смерть и, дрожа, старалась чем-нибудь помочь своей умирающей любимице.

Девушку увели; гости начали молча расходиться.

— Неужели мрачные силы одолеют нас! — кричал Алкивиад, хватая кубок. — Неужели напрасны были все наши старания! Что разгоняет вас, друзья? Вы все трусы! Если вы бежите, то я не сдаюсь. Я вызываю на бой чуму и все ужасы Гадеса!..

Так продолжал он говорить, пока, наконец, не заметил, что стоит один в опустевшем перистиле, окруженный увядшими венками и опрокинутыми кубками.

— Где вы, веселые итифалийцы? — крикнул он, — один… Один… все они оставили меня, все… Царство веселья опустело, мрачные силы победили… Да будет так! Прощай, прекрасная юность. Я иду к Гиппоникосу!

Глава XIII

В ту самую, богатую событиями ночь, в которую Зимайта была провозглашена царицей радости на веселом пиру в доме Перикла, когда свет факелов вакханок сверкал на всех афинских улицах, в ту же самую ночь на тихом, уединенном Акрополе, на темной вершине Парфенона, сидела птица несчастья, мрачная сова, оглашая ночное безмолвие своим ужасным, пророчащим несчастье, криком.

С городских улиц доносился на Акрополь слабый шум веселья, с которым странно смешивались крики совы. Далеко были они слышны с вершины Акрополя, разнося весть о смерти. В ту же самую ночь, умирал в тюрьме Фидий. Творец Парфенона, уже давно страдавший неизлечимой болезнью, одиноко расставался с миром.

В тот самый час, когда знаменитейший и благороднейший из греков кончал свою жизнь во мраке тюрьмы, а Аспазия говорила Периклу: «ты более не грек!», в тот самый час, казалось, произошел разрыв не только между Периклом и Аспазией, но и в сердце всего эллинского мира, как будто звезда его счастья померкла и, вместе с криками совы, с Парфенона раздался злобный смех демонов.

Во главе этой стаи демонов несчастья летели междоусобица и чума. Чума распустила свои черные крылья и летела впереди всех, над окутанными ночью и наполненными веселым шумом Афинами.

Бывают времена, когда с испорченностью нравов, приходят и величайшие несчастья, когда гармония и порядок внутреннего мира нарушается вместе с порядком и гармонией внешнего — такие времена наступили для Афин, для всей Эллады.

Испорченность нравов, все увеличивавшаяся, из-за роскоши и страсти к удовольствиям, хотя, конечно, и благодаря естественному течению вещей, которое влечет от расцвета к падению, была причиной взрыва кровавой вражды между различными племенами Эллады — вражды, из которой никто не вышел победителем, но в которой погибли благосостояние и свобода всех.

Известие о чуме в доме Перикла мгновенно облетело все Афины и вакханическое веселье быстро уступило место ужасу и заботе. Стрелы ангела смерти полетели во все стороны, и, через немного дней, все ужасы чумы свирепствовали в городе.

Как это было с Зимайтой, болезнь начиналась головною болью и ничем не утолимою сухостью в горле. Кровавый гной выступал из горла, затем сильный, глухой кашель с трудом вырывался из стесненной груди, в ушах шумело, начинались судороги в руках, дрожание во всем теле, больного охватывало чувство ужаса, он ощущал страшную жажду, внутренний жар, кожа становилась красного, иногда даже темно-синего цвета, жилы сильно надувались и выступали.

По совету Гиппократа, повсюду были разведены большие костры, так как было замечено, что кузнецы, постоянно работающие вблизи огня, заболевали редко.

Но сила заразы все увеличивалась и, так как медицина оказалась бессильной, то стали искать помощи в суеверии: никогда греки с большим усердием не исполняли всевозможных искуплений, очищений, заклинаний.

В первые недели город был наполнен громкими воплями, похоронными процессиями, сопровождавшими умерших, но когда зараза стала передаваться от трупов, то всеми овладел такой страх, что многие умирали, оставленные всеми, в пустых домах или даже на улицах и их хоронили без всяких священных обрядов.

Мертвым перестали класть в гроб традиционный обол для подземного перевозчика, их не мыли, не умащали благовониями, не одевали в прекрасные платья, не надевали на них венков из сельдерея, не сопровождали похоронного шествия с громкими, жалобными криками, не приносили никаких жертв — поспешно и без всяких слез, часто совсем без провожатых, увозили бесчисленные трупы, зарывали их в могилы или сжигали на кострах. Но, наконец, мертвым стали отказывать даже и в погребении — многие, умершие последними в семьях, оставались лежать в своих жилищах.

Мертвых находили в пустынных храмах, куда они приходили, моля о помощи богов. Многих находили у колодцев, к которым они ползли, гонимые страшной жаждой. В довершение всего начали находить трупы в колодцах, в которые бросались обезумевшие от болезни. Вскоре и на свежую воду из ручьев стали смотреть с ужасом, так как большая часть из них была испорчена разлагающимися трупами.

Трупы лежали среди улиц, на крышах домов, и у их подножия: несчастные бросались вниз, чтобы скорей прекратить страдания.

Боязнь заразы заставляла людей чуждаться друг друга. Агора опустела; гимнастические школы стояли пустыми, народ не осмеливался собираться на Пниксе, двери домов были наглухо закрыты из боязни встречаться с кем бы то ни было, или же открыты настежь, так как все умерли.

Многие искали спасения в удовольствиях и забвения в вине.

Один только Менон презирал опасность; его можно было встретить всюду, где свирепствовала зараза. Более всего он предпочитал быть среди трупов: много раз его видели сидящим на трупах, радующимся несчастью и насмехающимся над трусливым народом. Стали замечать, что он, несмотря на то, что, как будто, бросал вызов опасности, оставался здоровым. Многие стали подражать ему, приписывая его неуязвимость тому, что он был постоянно пьян; вскоре улицы наполнились пьяными.

Эти же самые люди за деньги выносили покойников из домов и занимались погребением или сожжением трупов. Они занимались своим делом с грубой наглостью людей, которые не даром ставят на карту свою жизнь. Они требовали и брали все, что им нравилось, грабили дома, в которых исполняли свои обязанности. У них не было страха перед законом, так как деятельность судей давно остановилась и они думали, что чума уничтожит или того, кто мог бы на них пожаловаться, или же избавит их самих от необходимости отвечать.

Многие неожиданно разбогатели, став наследниками своих родителей, братьев, сестер и других родственников, но так как они боялись, что их постигнет такая же судьба, то старались как можно более воспользоваться выпавшими на их долю богатствами.

Диопит и его сторонники объясняли постигшее Афины несчастье наказанием богов и гнев народа обратился против тех, на кого Диопит и ему подобные указывали, как на главных виновников божественного гнева.

Стали вспоминать о жрецах Цибеллы, один из которых был брошен в пропасть пьяными итифалийцами. Может быть, этот поступок с несчастным проповедником действительно вызвал месть его бога, и даже утверждали, что для уничтожения чумы единственное спасение — это умилостивить разгневанное божество.

На улицах начали появляться процессии в честь Цибеллы, участвующие в этих процессиях, бичевали себя плетями и ранили ножами.

Приверженцы фригийского бога хвалились, что умеют исцелять чуму. Они сажали больного на кресло и танцевали вокруг него с дикими криками. Участие в этих танцах считалось средством против заболевания.

То, чего боялась Аспазия и чему думала помешать, свершилось. Чуждое и мрачное ворвалось в прекрасный, светлый греческий мир, если не для того, чтобы одержать немедленную победу, то все-таки для того, чтобы подготовить ее и указать от чего погаснет светлая звезда Эллады.

В то время, как в Афинах страшная чума распространяла отчаяние, снова началась война, снова пелопонесцы напали на Аттику, и вынудили население скрываться в городе. Вновь сильный флот, на этот раз предводительствуемый самим Периклом, вышел из гавани и опять его успех на пелопонесском берегу принудил спартанского царя к отступлению. Но Потидайя продолжала сопротивляться, приходилось осаждать Коринф, то и дело в колониях, вспыхивало возмущение.

Для того, чтобы спасти Аспазию и своих сыновей, Паралоса и Ксантиппа, от опасности заразы, Перикл, на время своего отсутствия, переселил их за город. Но несчастье следовало за нею и ее школой, после потери Зимайты, потеряли еще Дрозу и Празину: они были освобождены из Мегары победоносным Периклом, чтобы погибнуть в Афинах от ужасной чумы.

Кто только мог, бежал из зачумленного города в окрестности или на близлежащие острова, где опасность казалась меньшей.

Круг друзей Аспазии сузился. Эврипид еще раньше оставил Афины. Он жил на Саламине, в строгом уединении и более всего любил проводить время в прибрежном гроте, в котором в первый раз увидел свет.

Софокл, как прежде, жил в своем деревенском доме на берегу Кефиса и любимца богов не постигло несчастье, поразившее все Афины. Ясная мудрость не изменила ему.

Чума пощадила также и Сократа, хотя он и не оставлял города, бесстрашно бродя по улицам Афин, и повсюду, где только мог, оказывая помощь.

Юный Алкивиад, ввел дочь Гиппоникоса, Гиппарету, супругою в свою дом. Он также презирал заразу, хотя видел, что божественный гнев не щадил итифалийцев и чума отняла у него его лучшего друга, сына Пирилампа, юного Демоса.

Когда Перикл выступил из гавани со своим флотом, Алкивиад сопровождал его. Чума несколько ослабела, но лишь настолько, чтобы дать возможность подумать о самом необходимом. Начавшаяся война, потребовала солдат, но оказалось, что чума сильно уменьшила количество людей, способных носить оружие.

Так же как на море, так и на суше при осаде Потидайи успех и на этот раз сопровождал Перикла, но это уже не имело значения, так как борьба партий охватила всю Элладу и рознь, угасавшая в одном месте, вспыхивала в другом: сегодняшние друзья становились завтра врагами, союзники поминутно менялись, то что выигрывалось в одном месте, проигрывалось в другом; война раздробилась на мелкие отдельные схватки.

Известие, что афинский народ вступил в переговоры со Спартой, заставило Перикла ускорить свое возвращение, он хотел ободрить афинян, рассчитывал удержать их от постыдных условий, но афиняне, потрясенные ударами судьбы, были настроены более чем когда-либо благоприятно для тайных планов Диопита и его единомышленников.

Жрец Эрехтея переболел чумой, но поправился. С этого времени его дикое, фанатическое усердие еще более усилилось; в своем спасении от смертельной опасности он видел божественное указание.

Однажды на Агоре стояла кучка людей и внимательно слушала стоявшего среди них, так как афиняне снова стали осмеливаться собираться, хотя еще незадолго до этого бегали друг от друга, как от самой чумы.

Человек, ораторствовавший в этом кружке, не только с жаром заступался за Перикла, но и смело выступил против суеверия, жертвою которого сделался афинский народ.

Так как в числе слушателей было много приверженцев Диопита и Клеона, то возник спор, кончившийся тем, что на оратора напали его противники.

В эту минуту мимо шел жрец Эрехтея, сопровождаемый довольно большим числом его приверженцев и друзей. Когда он услышал, что хвалят Перикла и осуждают суеверие, черты его лица приняли мрачное, угрожающее выражение. Несколько мгновений он стоял, подняв глаза вверх, как бы ожидая совета свыше, затем заговорил, обращаясь к народу:

— Знайте, афиняне, — говорил он, — что в эту ночь боги послали мне сон и теперь вовремя привели меня сюда. В Афинах долгие годы совершались преступления за преступлениями. Софисты и отрицатели богов смущали вас, гетеры овладели вами; храмы и божественные изображения воздвигались не во славу богов, а для поощрения расточительности, из простого тщеславия, на пагубу благочестия отцов. То, что вы теперь переносите, послано вам в наказание за расточительность, за отрицание богов. Не в первый раз гнев богов поражает эллинов и вы знаете каким образом в древние времена смягчали их гнев, вы знаете, что часто боги умиротворялись только высшею из всех жертв, человеческой жертвой. Схватите этого богоотступника! Его жизнь за дерзкое отрицание богов и так должна быть у него отнята — это преступник, которого ожидает неизбежная смерть, но вместо того, чтобы принять смерть от руки палача, он должен быть, по древнему обычаю, принесен, как очистительная жертва богам, должен быть с музыкой и пением проведен по всему городу, затем сожжен и пепел его развеян по ветру.

Во время речи жреца, народ все прибывал; в числе слушателей был и Памфил. Когда он услышал, что желают предать смерти друга и защитника Перикла, то сейчас же выразил свое согласие.

— На берегу Элиса день и ночь горят костры, на которых сжигают погибших от чумы — там найдется место и для этого преступника, — сказал он, схватил обвиняемого и хотел потащить его за собою, но в это время по Агоре проходил Перикл. Он услышал шум и подошел узнать о его причине.

Из громких криков толпы он узнал, что собираются принести в жертву богам богоненавистника Мегилла. Перикл бросился было ему на выручку, но его остановил Диопит.

— Назад, Перикл! — закричал жрец Эрехтея, — или ты хочешь и на этот раз отнять у богов то, что им принадлежит по праву, чего они повелительно требуют! Неужели ты хочешь воспретить афинянам принести искупительную жертву, и, наконец, спастись от беды, в которую поверг их никто другой, как ты сам? Разве ты не видишь до чего довело твое ослепление, некогда благословенный богами народ? По твоей милости он забыл древние благочестивые обычаи, стал стремиться к богатству и тщеславному блеску, к ложному свету и даже слушал речи богоотступника.

— А ты, Диопит, — с серьезной и спокойной решимостью возразил Перикл, — куда думаешь ты вести афинян? К фанатическому убийству граждан? К возобновлению грубых, бесчеловечных обычаев, от которых с ужасом отвернулся ясный эллинский дух?

— Благодари богов, о Перикл, — снова возвысил свой голос Диопит, — что они дали нам в руки этого человека! Благодари богов, что на этот раз они хотят довольствоваться его кровью, так как, если бы они стали требовать от нас настоящего виновного, самого виновного из всего афинского народа, то мы должны были бы схватить тебя, так как ты преступник, ты виновник божественного гнева, проклятие тяготеет над твоим родом. Из-за тебя и твоих друзей, Афины сделались безбожными, из-за тебя вспыхнула у нас война. И самый ужасный божественный бич, чума, может быть вполне умилостивлена только твоей кровью.

— Если это так, как ты говоришь, — спокойно возразил Перикл, — то отпустите этого человека и принесите в жертву того, кого вы считаете наиболее виновным.

С этими словами он освободил из рук Памфила приговоренного к смерти.

С довольной гримасой выпустил тот свою жертву и, не колеблясь, наложил руку на ненавистного, самого предавшегося ему в руки, стратега.

— Чего вы колеблетесь? — продолжал Перикл, обращаясь к смущенным афинянам. — Или вы думаете, что я предложил вам себя, рассчитывая на пощаду? Поверьте, афиняне, мне все равно — пощадите ли вы меня, или предадите смерти. Я думал вести Афины к счастью, к славе, к блеску, к свету истины и свободе, а теперь вижу, что какие-то тайные силы снова влекут нас обратно к мраку и суеверию, что несчастья не только вокруг Эллады, но и внутри нас самих мрачные силы одерживают победу над светлыми. Я благодарю богов, что не переживу блеска и славы моей родины — убейте меня!

Молча и неподвижно продолжали стоять афиняне; Памфил начал терять терпение. Тогда вышел из толпы один человек и, сделав вид, что хочет идти прочь, сказал:

— Если вы хотите убить Перикла, то делайте это без меня, я не хочу этого видеть. Во Фракии, когда я был тяжело ранен и когда все хотели оставить меня врагам, он на собственных руках вынес меня.

— И я тоже ухожу! — вскричал другой. — Он помиловал меня в самосской войне, когда остальные, враждебные мне стратеги, за ничтожный проступок приговорили меня к смерти.

— И я не хочу иметь ничего общего с этим делом, — сказал третий. — Перикл помог мне, когда я не мог найти справедливости во всех Афинах.

— И мне! И мне! — раздалось из толпы.

— Перикл не сделал зла ни одному из афинян! — раздалось со всех сторон.

— Оставь Перикла, Памфил! — раздались сначала отдельные голоса. Затем к ним присоединялось все больше и больше, и, наконец, стал слышен один общий крик:

— Оставь Перикла, Памфил! — неслось со всех сторон.

Этому человеку, даже в свои худшие минуты, афиняне не могли сделать зла.

— Ты еще раз победил! — вскричал Диопит, освобождая Перикла. — Но это надеюсь, последнее твое торжество. Я снова обвиню тебя, если боги не умилостивятся.

Вскоре после этого оба сына Перикла, Паралос и Ксантипп, пали жертвою чумы. Жрец Эрехтея с удовольствием указывал на божественное проклятие, пресекшее род Алкмеонидов.

Сила чумы снова возросла. Диопит и его приверженцы постоянно указывали на выпущенную искупительную жертву и на Перикла. Афиняне были возбуждены более чем когда-нибудь. Великий человек, после стольких несчастий, разразившихся над его головой, потрясенный смертью сыновей, с мрачным равнодушием предоставил врагам действовать.

Предложение лишить Перикла должности стратега и всех других обязанностей по управлению, возложенных на него афинянами, было принято в народном собрании. После десятков лет славного правления, Перикл-Олимпиец должен был снова сделаться простым афинским гражданином.

На Агоре теперь ораторствовал Памфил, восхваляя своего друга Клеона, его мужество, его способности и предлагая отдать в его руки бразды правления.

После долгих и горячих споров, из толпы вдруг вышел человек, бедно одетый, со странным, полудиким видом и начал с жаром говорить перед народом.

— Сограждане! Я бывший торговец лентами из Галимоса. Пятнадцать лет назад я был в числе тех, кто решил строить Парфенон и вот что я скажу: мы сменили Перикла — мы, афинские граждане! И это хорошо. Хорошо, в том отношении, что у нас в Афинах оказывается еще есть народное правление — в остальном же смешно и странно. Отстранить сейчас от власти Перикла, значит в некотором роде отрубить себе ногу в ту минуту, когда нужно принимать участие в беге на олимпийских играх…

— Довольно о Перикле, — перебил торговца лентами раздосадованный Памфил, — мы не хотим больше слышать о Перикле — он никуда не годится. Говорят он болен, зачем нам больной человек?

Однако как бы ни был дик вид торговца из Галимоса, его слова подавляли своей логикой.

Потидайя наконец пала и надежды снова возродились. Настроение впечатлительных афинян быстро изменилось. На следующий день они устремились на Пникс, где Периклу были возвращены все его ложности и почести. Они думали, что он все еще прежний Перикл, но они ошибались.

Софокл первый принес своему другу известие о новом решении народа.

— Афиняне все возвратили тебе обратно, — сказал поэт, — поздравляя Перикла.

— Все, — с горькой улыбкой повторил Перикл, — все… кроме веры в них, в счастье Афин и в себя самого. Да, Диопит может торжествовать. Главной своей цели он, конечно, не достиг, но то, что он и его приверженцы готовили уже давно, не погибло в афинском народе. Минута гибели еще не наступила, но мрачная будущность уже набрасывает свою тень на настоящее.

Чума начала свирепствовать с новой силой.

Однажды была мрачная, ужасная ночь, тяжело ударялись волны о каменную дамбу в Пирее, качались корабли в гавани, трещали мачты, холодный ветер завывал на улицах города, хлопал дверями опустелых домов. Часто казалось, что это не шум ветра, а вопли и вздохи плачущих матерей.

Вершина Акрополя была закутана в черное облако, посвященные богине щиты, повешенные на архитравах Парфенона, со звоном ударялись друг о друга, ночные птицы кричали, громадная статуя Афины-Паллады с копьем и щитом, подрагивала на своем гранитном пьедестале.

В эту мрачную, бурную ночь, когда все скрывались по домам, по улице бродил лишь один человек, влекомый странным волнением. Это был Сократ. Он не бросил старой привычки бродить по ночам. Точно влекомый духом несчастья, он очутился перед домом Перикла. Дверь была открыта. Он вошел.

В перистиле, на пурпурных подушках лежал Перикл, одетый в белые одежды, зеленые ветви сельдерея украшали его чело. Рядом, с опущенной головой, сидела Аспазия бледная и молчаливая, как каменное изваяние.

Величествен и прекрасен казался герой, пораженный стрелой ангела смерти. Его мужественное лицо было так же кротко, как и при жизни, даже чума не обезобразила его благородных черт, казалось, что смерть не сразила Олимпийца, а возвела на ступени полного величия. Сократ не мог отвести взгляда от бледного лица женщины. Она казалась ему олицетворением Эллады, печально сидящей у смертного ложа благороднейшего из своих сынов. Как бледна и серьезна казалась, в чертах этой прекрасной женщины, некогда столь веселая Эллада!

Наконец, Аспазия подняла глаза и взгляд ее встретился со взглядом Сократа. Никакими словами не выразить чувства, отразившегося в этом взгляде.

Постояв немного, Сократ исчез, беззвучно, как тень, и снова бледная Аспазия осталась одна у смертного ложа великого эллина…

Сократ продолжал свое ночное странствование. Бесцельно бродил он по улицам в сильном возбуждении.

Под утро, он оказался у дома, в котором происходило какое-то движение, люди входили и выходили из него — это был дом Аристона, благородного афинянина.

Сократ остановился и узнал, что в эту ночь у Аристона родился сын. После стольких смертей, он наконец увидел пробуждающуюся жизнь…

Задумавшись шел Сократ от дома Аристона. Он поднялся на холм, с которого увидал освещенную лучами утреннего солнца Аттику. К Сунию шло подгоняемое свежим морским ветром судно. Это судно уносило сатира и вакханку, Манеса и Кору, на север, к новой родине. Они стремились туда, призванные основать царство добра на развалинах красоты, стремились вперед, воодушевленные своей любовью. Стоя на палубе, они смотрели на берег, прощаясь с Афинами…


Ф. Маутнер. Ксантиппа. Перевод с немецкого