Аспазия — страница 14 из 88

Трагический поэт погрузился в разговор с юным игроком на цитре. Он сам был довольно хороший музыкант, но юноша в своем разговоре с ним выказал такие способности, что он, наконец, с удивлением сказал:

— Я знал, что милезийцы славятся своей любезностью, но не знал, что они так мудры…

— А я, — возразил юноша, — всегда считал трагических поэтов Афин за людей мудрых, но не думал, чтобы они могли быть так любезны. Я слишком поспешно судил об авторах по их произведениям. Почему ваша трагическая поэзия до сих пор так мало затрагивала нежные движения человеческого сердца? В ваших произведениях все величественно, благородно и нередко ужасно, но вы не отдаете заслуженного места могущественной страсти, называемой любовью. Умели же Анакреон и Сафо так много сказать о ней, почему же нынешние авторы трагедий пренебрегают изображением в произведениях этого нежного и чистого человеческого чувства?

— Мой юный друг, — улыбаясь, отвечал поэт, — мне кажется, что нежный, крылатый, вооруженный стрелами бог не мог бы найти человека, более достойного для описания его, чем ты. Несколько дней тому назад мне пришел в голову план трагедии, в которой должно быть предоставлено большое место тому чувству, за которое ты так стоишь. Не знаю, стал ли бы я писать эту трагедию, но теперь после твоих слов, а также увидав твой сверкающий взгляд, которым ты сопровождал свои слова, я чувствую себя воодушевленным и вдохновленным.

— Прекрасно, — сказал юноша, — я приготовлю тебе благоухающий венок в день победы твоей трагедии.

— Венок из красных роз! — вскричал поэт. — Я в моих стихах предполагаю воспеть могущество Эрота.

— Конечно, — отвечал юноша, — благодарный крылатый бог, как кажется, желает, чтобы я сейчас же нарвал роз для этого венка.

С этими словами стройный юноша вскочил на выдающийся выступ скалы, в трещине которой зеленел, может быть, столетний большой розовый куст, весь покрытый цветами.

— Берегись, юный друг! — сказал поэт, — ты не знаешь на каком несчастном месте ты стоишь: с вершины этой скалы бросился в море афинский царь, потому что его сын, возвращаясь после сражения с чудовищем, забыл в знак победы поднять белый парус. Впрочем, на этой горе нельзя сделать шагу, чтобы не натолкнуться на какое-нибудь воспоминание прошлого, чтобы не оживить какого-нибудь древнего предания.

— Если ты так смел, мой милезийский друг, — вмешался Перикл, — то следуй за нами через скалу к обрыву, с которого представляется прекрасный вид на всю окрестность.

Юноша, смеясь, поспешил вперед, и скоро все трое стояли на краю обрыва.

— Прислушиваясь к гармоническому шуму этих волн, — сказал Перикл, каждый раз, когда я смотрю на эти вершины, на расстилающиеся у меня под ногами горы Пелопонеса, я чувствую странное стремление: мне кажется, как будто я должен обнажить меч, мне кажется, как будто за этими горами поднимается мрачный образ Спарты и с угрозой глядит сюда…

— Взгляд государственного правителя и военного героя всегда несется вдаль, — вмешался поэт, — не лучше ли, вместо того, чтобы обращать взгляды на горы далекого Пелопонеса, наслаждаться тем, что лежит у нас перед глазами. Юноша, не увлекайся Пелопонесом и его грозными горными вершинами, обрати свой взгляд на более веселую картину, расстилающуюся у твоих ног, полюбуйся на кипящую здесь оживленную жизнь, обрати свой взор к Пирею, а оттуда на Рамнос и Марафон.

Черты лица поэта воодушевлялись по мере того, как он говорил, но более всего, казалось, его вдохновляли сверкающие глаза юноши, наконец он схватил последнего за руку и сказал:

— Но лучше всего — это моя родина, я просил бы тебя приехать ко мне, прожить несколько дней в моем деревенском доме на берегу Кефиза, я покажу тебе мои цитры и лиры, и, если тебе понравится, то мы устроим маленькое состязание в музыке и пении вроде аркадских пастухов.

Юноша улыбнулся, а Перикл, после короткого молчания, сказал:

— Я сам в скором времени привезу к тебе юного Аспазия, тем более, что в состязании в музыке и в пении вы должны иметь какого-нибудь судью.

— Юношу зовут Аспазием! — вскричал поэт, — это имя напоминает мне прекрасную милезианку, о которой я слышал в последнее время…

Юноша покраснел. Эта краска удивила поэта, он еще держал в руке руку юноши, взятую, чтобы проститься, и в эту же минуту почувствовал, уже без сомнения не в первый раз, хотя ранее, может быть, не сознавал этого, что рука юного милезийца слишком мягка, тепла и мала даже для такого молоденького мальчика, каким он казался. Одну половину тайны он прочел в яркой краске, выступившей на щеках юноши, другую — сказала ему рука… Поэт не ошибся, рука, которую он держал в своей руке, не была рукой юноши эта была рука прелестной Аспазии.

После первого свидания в доме Фидия, Перикл и милезианка снова увиделись сначала у самого Гиппоникоса, приятеля Перикла, затем стали встречаться все чаще и чаще и вскоре стали неразлучны.

Аспазия переоделась в мужской костюм и часто сопровождала своего друга под видом игрока на цитре из Милета. Таким образом пришла она с ним в этот день на Акрополь. По дороге к ним присоединился поэт, которого влекло к мнимому юноше непонятное для него самого чувство. Теперь загадка была для него разгадана, он со смущением опустил маленькую ручку, но скоро снова овладел собой и сказал с многозначительной улыбкой, обращаясь к своему другу Периклу:

— Я замечаю, что бог поэтов Аполлон расположен ко мне, он избавил меня от далекого пути в Дельфы и не только объяснил мне сон, виденный мной ночью, но заставил меня видеть сон наяву и, вместе с тем, вдруг наградил меня способностью по одному прикосновению к руке человека определять его пол, даже если бы он хотел скрыть его…

— Ты уже давно любимец богов, — возразил Перикл, — от тебя Олимпийцы не имеют никаких тайн…

— И хорошо делают, — отвечал поэт. — Я причисляю к ним также и Олимпийца Перикла…

— Что же касается твоего искусства угадывания пола милезийского игрока на цитре, — сказал Перикл, — то последний имеет право носить мужской костюм, так как обыкновенно женщины всюду бывают страдальческими существами, тогда как эта имеет чересчур деятельную и подвижную натуру и к ней нельзя приблизиться, не попав под ее влияние.

— Я сам на себе убедился в этом, — сказал поэт. — Несколькими словами она зажгла во мне божественный огонь вдохновения. Достойные удивления мудрые мысли сходят с этих прелестных губ. Как приятны мне были бы и далее такие ощущения, но солнце уже заходит за вершины Акрокоринфа, я слышу в кустах пение соловья, который напоминает мне, что пора возвращаться домой, поэтому я прощаюсь с вами и с сожалением должен удалиться. Не забудьте вашего обещания и вспоминайте обо мне в моем уединении.

— Мы не забудем твоих слов, — сказал Перикл, — да сопутствует тебе муза в твоем одиночестве. Среди соревнования всех искусств, трагическая поэзия также должна достигнуть своего апогея. Дай нам скорее насладиться новым плодом твоего вдохновения.

— Я надеюсь, что твои слова исполнятся, — отвечал поэт, — если надо мной будет витать дух этого игрока на цитре, которым я очарован, хотя не слышал еще ни одного звука его инструмента. Как кажется, он избирает сердца государственных людей и поэтов, чтобы играть на них свои мелодии.

Так говорил поэт с высоким лбом и ясными, воодушевленными глазами. Он пожал руку другу, поклонился переодетой милезианке, затем, повернувшись, стал медленно спускаться с Акрополя, постоянно оборачиваясь.

— Не бойся, что этот человек узнал нашу тайну, — сказал Перикл Аспазии.

— Я тоже самое хотела сказать тебе, — улыбаясь, возразила Аспазия.

— Ты быстро осознала благородство его души, — сказал Перикл.

— Он так же чист, и душа его прозрачна, как волны Кефиза, — отвечала Аспазия, — но идем тоже вниз, так как я чувствую себя слишком разгоряченной этим жарким вечером. Мои губы жаждут прохлады.

— Идем, — сказал Перикл, — нам стоит только сделать несколько шагов и повернуть направо, тогда перед нами будет грот, из которого вытекает источник, который освежит твои пересохшие губы.

Перикл и Аспазия спустились с нескольких ступеней, высеченных в скале, и подошли к гроту, из которого вытекал источник. Это был ручей Клепсидра, вода которого местами совершенно исчезала и затем снова появлялась. Аспазия зачерпнула воды в горсть и поднесла Периклу, который выпил воду из ее обнаженной руки.

— Ни один персидский царь, — улыбаясь сказал он, — не пил из такого дорогого сосуда. Только он настолько мал, что я боялся проглотить его вместе с напитком.

Аспазия засмеялась и хотела ответить на шутку, но вдруг испугалась, неожиданно заметив лицо, глядевшее на них из полусвета пещеры и улыбавшееся ей добродушной улыбкой. Подойдя ближе, она увидала довольно грубо сделанное изображение бога Пана, которому была посвящена пещера.

— Не бойся, — сказал Перикл, — бог пастухов — добродушное существо.

— Но часто он бывает зол, — возразила Аспазия, — пастухи говорят о нем по-разному.

— Однако, он очень добродушно встретил Фидипида, — заметил Перикл, отправившегося в Спарту, чтобы как можно скорее призвать Спарту помогать нам против Персов, и ласково обошелся с ним на границе Аркадии, где он постоянно живет. Ему понравилось, что юноша, не переводя духа, из любви к родине, бежал по горам и, вследствие этого, составил себе хорошее мнение об Афинах, о которых прежде мало заботился. Он сам явился помочь нам при Марафоне.

— Пан может быть добрым, когда желает, — сказала Аспазия, — но мне кажется, эта пещера не подходит для земледельцев и пастухов.

— Ты права, — отвечал Перикл, — этот грот тем более слишком хорош для Пана, так как он служил брачным ложем для бога света Аполлона, полюбившего дочь Эрехтея Креузу, сын которой Ион был родоначальником нашего ионического племени.

— Как! — с волнением вскричала Аспазия, полушутя-полусерьезно, здесь колыбель благороднейшего из племен Греции, и афинские девы не украшают стен этой пещеры венками из роз и лилий, и вместо сверкающего красотой бога Аполлона здесь стоит с глупым, широким лицом аркадиец, чуждый для вас, пришелец из мрачных и враждебных гор Пелопонеса?