Полос презрительно засмеялся.
— Как! — вскричал он с негодованием. — Когда я вышел в роли Электры и говорил: «О, божественный свет, о воздушный эфир…», никто не подумал бы, что я не женщина, глядя на мои манеры, слыша мой голос, раздававшийся из-под маски.
— Никто! Никто! — вскричали все.
— А когда я обнимал урну с прахом брата… — продолжал взволнованный Полос.
— Весь театр был тронут и глубоко потрясен! — вскричал Софокл, и остальные согласились с его мнением. — На сцене, — продолжал Софокл, никогда не слышно было более трогательного, более женственного голоса, чем твой.
— Надеюсь, ты не хочешь этим сказать, что мой голос всегда имел женственный характер. Я полагаю, что ты еще помнишь меня в роли Аякса: «О горе мне, что я выпустил эту презренную из рук…»
Голос Полоса при этих словах звучал совершенно иначе…
— Это могучий голос героя! — вскричали все слушатели.
— А мой Филоктет, — продолжал Полос, — помните мое восклицание, когда змеиный яд проникает в мои жилы: «О горе мне!.».
И снова все вскричали:
— Какой страстный голос! Какое естественное выражение ужаса и отчаяния!
— А помните, продолжал Полос, как я в конце трагедии говорил: «…я умираю и прощаюсь с землей, с ее источниками и сладостным питьем…»
— Да, это было прекрасное мгновение, — вскричал Гиппоникос, — но самая лучшая по моему мнению твоя роль — это роль Аякса.
— О, Гиппоникос! — сказал Софокл, — ты вполне справедливо восхваляешь Полоса, но не забывай также заслуг Деметрия и Каллипида: ими также восхищаются во всех эллинских городах, они также помогли победе моих трагедий. — Тебе, Деметрий, — продолжал он, — на этот раз я предоставляю достойную роль Креона, Каллипиду — роль Исмены. Нам нужны еще два второстепенных актера, которые выходят на сцену на несколько минут, но я не хотел бы отдавать этих ролей первым встречным.
— Каждый из нас, — вскричали актеры, — готов изобразить столько лиц, сколько угодно, если только они, конечно, не появляются на сцене в одно и то же время.
— Под маской можно играть все: во-первых, роль Гемона, — сказал Софокл, — так как он появляется только тогда, когда Антигону уже уводят на смерть.
— В таком случае, я мог бы исполнить роль Гемона! — вскричал Полос.
— Роль слепого прорицателя Терезия может взять Каллипид, — продолжал Софокл. — Затем остается еще один страж и один вестник. Этим двум приходится говорить длинный монолог, который должен быть передан, как можно лучше. Нет ничего неприятнее, когда подобный монолог ведется человеком, который едва умеет говорить. Я решился сам взять на себя эти две маленькие роли. В прежних пьесах я много раз выходил на сцену подобным же образом.
Актеры вполне одобрили намерение поэта, и Гиппоникос присоединился к ним.
— Наконец, остается Эвридика, супруга Креона, — сказал Софокл, — она появляется в самом конце трагедии и говорит всего несколько слов.
— Дайте мне Эвридику! — вскричал Полос.
— Она уже отдана, — возразил Софокл. — Один актер, еще ни разу не вступавший на подмостках и не желающий сказать своего имени, хочет сыграть Эвридику.
Любопытство Гиппоникоса и актеров было не мало возбуждено таинственным видом поэта, но последний уклонился от дальнейших объяснений. Он подал актерам тексты трагедии, дал им некоторые указания относительно их ролей и костюмов, в которых они должны были выйти, затем Гиппоникос представил им пятнадцать хористов, считая и начальника хора, и пригласил их присутствовать при упражнении хора.
Началось пение гимнов Антигоны. Учитель хора выбивал такт руками и ногами, а иногда, под влиянием возбуждения, всем своим телом. Сам поэт часто присоединялся к нему. Он должен был руководить пением хора, так же, как и придумывать те движения, которыми оно должно было сопровождаться. Он часто отводил в сторону музыканта, схватывал сам лиру и аккомпанировал хору, чтобы иметь возможность лучше направлять как его пение, так и движения.
Как Софокл — в доме Гиппоникоса, также старался и Эврипид в доме Пирилампа, Ион — в доме Мидия, Кратинос — в доме Аристокла и другие поэты в домах других содержателей хоров, точно полководцы, одобряя и возбуждая мужество своей армии, стремясь приобрести победу на празднестве Диониса. Дома содержателей хоров были очагами, из которых возбуждение распространялось по всему городу. У каждого хора, у каждого поэта была своя партия, желавшая ему победы. Обыкновенное, в подобных случаях, возбуждение афинян на этот раз было доведено до предела. Как Гиппоникос, так и Пириламп употребляли все старания, чтобы обеспечить себе победу, и их соперничество, которое каждый день грозило перейти от слов к действиям, давало большую работу афинским языкам. Государственные дела, известия из колоний, сделки в Пирее, все было отложено в сторону, и, если бы афинский флот приготовился к морскому сражению, то и тогда в эти дни о нем говорили бы менее, чем о Гиппоникосе и Пирилампе. Однако в Агоре нашлись двое людей, которые разговаривали совсем о других делах, а не о Гиппоникосе и Пирилампе. Эти люди были Перикл и Анаксагор.
— Ты задумчив, — говорил мудрец своему другу, — заботят ли тебя какие-нибудь новые государственные планы? Или же у тебя на сердце лежит прекрасная женщина?
— Может быть то и другое, — отвечал Перикл. — Как было бы прекрасно, если бы человек мог обходиться без женщины, мог нераздельно отдать себя государственным делам или мудрости, или какому-нибудь другому серьезному и великому делу.
— Человек может обойтись без женщины, может обойтись без всего, — с особым ударением сказал Анаксагор и начал развивать мысль, как хорошо относиться ко всему равнодушно.
Перикл спокойно и кротко слушал мудреца, хотя далеко не имел вида человека, убежденного в том, что слышал.
— Если, — заключил Анаксагор в конце своей речи, — ты не можешь обойтись без женщины, то, обдумав все, мне кажется, твоя жена Телезиппа, годится так же, как и всякая другая — она родит тебе детей, чего же ты желаешь от нее более?
— Ты, кажется, знаешь хорошо, — возразил Перикл, — как она суеверна, как ограничен ее ум. Может быть, это еще можно было бы перенести, если бы она была кротка, но эта женщина постоянно противоречит мне, постоянно оскорбляет мой ум и сердце. Когда, еще прежде, мне приходило много раз в голову подарить ей какое-нибудь красивое платье или что-нибудь такое, что могло бы украсить дом или ее саму в моих глазах, она всегда была недовольна и говорила: «Разве я для тебя настолько недостаточно красива, что ты хочешь, чтобы я украшала себя? Если я не нравлюсь тебе такой, какая я есть, то не хочу нравиться тебе и украшенная». Разве можно говорить глупее и менее женственно? Разве самые молодые и красивые женщины не любят украшать себя для возлюбленных? И разве не вполне естественно желание влюбленного или супруга украшать избранную им женщину? И во всем, что касается любви, она вела себя с таким слепым упрямством, которое сделало бы некрасивой самую прекрасную женщину. Наконец, ты знаешь, что я почти до страсти люблю чистоту, а часто случалось, что подставляя губы для поцелуя, она пачкала мне рот грязью и остатками пищи, снятыми поцелуем с детей. И это не кажется ей неестественным! Но разве мать не должна быть в то же время и супругой? Неужели умная и чувствительная женщина не может соединить в себе то и другое? Что же касается материнской любви, то это чувство естественно и для животных. Разве не сам ты говорил, что только сознание отличает людей от остальных животных?
— В этом отношении ты вполне прав, — заметил Анаксагор. — Что же касается различных украшений и красивых платьев, которых Телезиппа не желает принимать, то все это, с точки зрения рассудка, — глупости и излишняя роскошь. Но женщина — всегда женщина, и я, во имя мудрости, говорю тебе: оставь твои мечты о прекрасной милезианке Аспазии.
— Разве я виноват, — возразил Перикл, — если красота на земле более могущественна, чем мудрость?
В день этого разговора случилось нечто такое, что, если бы Перикл случайно видел это собственными глазами, заставило бы его задуматься и, может быть, несколько поколебало бы веру в достоинства милезианки, и уменьшило бы его страсть к ней, как вода, вылитая на огонь. От Аспазии к поэту Софоклу и обратно от него к милезианке, много раз были посылаемы тайные послы, один раз сам поэт в вечерних сумерках прокрадывался в дом к подруге Перикла. На этот раз Аспазия возвратилась к себе домой в сопровождении мужчины, которого соседи в потемках приняли за Перикла, но это был Софокл.
У дверей дома оба остановились на мгновение. Может быть, они обдумывали, должен ли спутник Аспазии переступить через порог или же возвратиться обратно. Наконец, Софокл обратился к красавице с вопросом:
— Что священнее — дружба или любовь?
— В каждом единичном случае священнее то из двух, которое старее, улыбаясь возразила Аспазия, отвечая на загадочный вопрос, также загадочно.
После этого обмена словами, Софокл простился и ушел обратно, тогда как Аспазия вошла в дом.
На следующее утро после этого небольшого события прорицатель Лампон явился в дом благоволивший к нему сестры Кимона. Он явился с Акрополя, от Диопита, с которым долго шептался.
Едва окончилось жертвоприношение, для которого Эльпиника пригласила прорицателя, как последний с таинственным видом заговорил о Перикле и Аспазии.
Эльпиника и прорицатель часто и охотно любили болтать о всевозможных новостях и передавать их друг другу.
— Кажется, боги хотят наказать гордого Перикла, — сказал Лампон.
— Что случилось? — поспешно спросила Эльпиника.
— Пока то, что в дом прекрасной подруги олимпийца Аспазии в сумерках подкрадывается другой.
— Отчего же нет? — вскричала Эльпиника. — Она — гетера! Но кто этот другой?
— Лучший друг Перикла, любимец богов, как он часто называет себя, трагический поэт с берегов Кефиса.
— Такой же женский поклонник, как и сам Перикл! — вскричала Эльпиника. — Но ты приносишь уже старую новость, друг Лампон. Уже прошло много времени с тех пор, как этого поэта в первый раз видели в обществе Перикла и Аспазии. Всем известно, что он меньше своего друга влюблен в презренную. Может было подозревать, что он потихоньку ходит к ней — но кто видел его? Кто может быть свидетелем этого?