Лицо Фидия не было задумчиво, как прежде, а сверкало выражением удовольствия. Перикл был в высшей степени счастлив, что, возвратившись после долгого отсутствия, нашел храм совершенно оконченным. Он был в восторге, что так много прекрасного было сделано в такой короткий срок и вышло, так сказать, из одной головы.
Фидий говорил, впрочем, что не из одной головы, а благодаря тысяче искусных рук, которые служили этой голове, могло совершиться это чудо, но и эти руки не столько служили одной голове, сколько единому духу, который воодушевлял всех.
В то время, как мужчины разговаривали таким образом, Аспазия внимательно, со сверкающими глазами, но молча, осматривала произведение Фидия, Иткиноса и их помощников. Ее молчание удивляло даже самого Фидия, молчаливейшего из людей и он, обращаясь к ней, со свойственной ему серьезной улыбкой, сказал:
— Если память не обманывает меня, то уже давно прекрасная милезианка считалась многими в Афинах за лучшего судью в делах искусства и, сколько я сам помню, она никогда не останавливалась высказать свой приговор, каким же образом сегодня, она, женщина, смущает нас мужчин своей молчаливостью?
Все обернулись к Аспазии, ожидая, что ответит она на вопрос Фидия.
— Ты справедливо напоминаешь мне, о Фидий, что я женщина, я не могу так скоро собраться с мыслями, как вы, мужчины, и в моих мыслях менее строгой последовательности и порядка, чем в ваших. Подвижен мой женский характер и вы можете думать, что я, быть может, взяла себе слишком много, когда вы мне, единственной женщине, как кажется, дали право свободно думать и свободно говорить. Я вижу перед собой новое чудное создание, громадное, как скала, и прекрасное, как цветок. Оно так прекрасно в своем достоинстве, так великолепно в своей благородной простоте, так живо в своем спокойствии, так полно в своей юношеской свежести, так ясно в своей торжественности, что каждый человек может быть только поражен при взгляде на него. Но женщины, как дети, любят брать в руки то, чего они желают, что им нравится. Если бы я была мужчина, то может быть в эту минуту и довольствовалась бы тем, что назвала бы Фидия величайшим из Эллинов, но как у женщины, у меня остается еще одно желание, почти жалоба… Не боишься ли ты гнева златокудрой Афродиты, о Фидий? Мне кажется, ты вечно ищешь только возвышенного, чистого и божественного, чтобы осуществить их в человеческих формах, и если бы божество, случайно, не было всегда прекрасно, то я думаю, что ты не стал бы заботиться, так как ты никогда не ищешь красоты и то, что в ней привлекает ум и воспламеняет сердце не имеет никакого отголоска в твоей душе. Ты презираешь изображение прелести женственности в ней самой, как описывают ее поэты, твоя душа, как орел, парит над вершинами. О, Эрот, неужели у тебя нет стрелы для этого человека? Почему, о Киприда, не поймаешь ты его в свои золотые цепи, чтобы он посвятил твоей прелести свой резец и чтобы ему наконец стал понятен и твой внутренний характер так же, как он понял характер Афины Паллады?
— Да, — сказал Фидий, — до сих пор я находил себе защиту от стрел Эрота и цепей Афродиты под щитом Афины Паллады, ей я обязан тем, что мое искусство не сделалось женственным, и ты можешь жаловаться на лемносцев, о Аспазия, если я и теперь, окончив изображение девственной богини для Парфенона, не посвящаю моего искусства златокудрой Афродите, так как лемносцы требуют от меня не изображение Афродиты, а бронзовую статую Афины.
— То, что ты мне говоришь, — возразила Аспазия, — после непродолжительного молчания, наполняет меня большими надеждами, чем ты думаешь. Я поняла сегодня, когда Перикл говорил народу, как мало-помалу, от некрасивого деревянного изображения богини перешли к Афине-воительнице и затем к твоей девственнице в Парфеноне.
Кто может теперь утверждать, что Паллада лемносцев будет такой же, как девственница Парфенона? Кто может сомневаться, о Фидий, что чем более ты будешь творить, тем горячее, тем ослепительнее будет выходить из-под твоего резца красота, воплощающаяся в мраморе и бронзе. После создания богини-воительницы, полумужчины, полуженщины, ты создал задумчивую девственницу, что же остается тебе теперь, как не создать женщину!
— Не знаю, пойду ли я вперед или отступлю в сторону, если послушаюсь нашептываний прекрасной женщины, но теперь, мне кажется, что то, чего ты требуешь, лежит на моем пути.
— Ты, от взгляда которого ни одна эллинская женщина не скроет своей прелести, изобрази женщину во всей ее красоте и возвести грекам, что только в образе красоты мудрость приобретет все сердца.
Так говорила Аспазия с Фидием, после чего Перикл начал обсуждать с Иктиносом и Фидием план величественного портика, который должен был закончить постройки на горе и который, по предложению этих людей, должен был быть не менее величественен и роскошен, чем самый Парфенон. Но взгляды их постоянно обращались к оконченному уже, к статуям и чудным дарам.
Наконец, Фидий повел Перикла и остальных своих спутников к произведению, вышедшему из под резца сына Софроника, — к группе Харит, поднесенной им в дар богине на Акрополе.
Высеченные из мрамора, стояли, обнявшись, три девушки, похожие одна на другую и в тоже время различные по характеру — одна была очаровательна и весела, другая — сурова и благородна, третья — задумчива.
Когда зрители выразили свое удивление по поводу этой разницы в выражении, Сократ с некоторым огорчением сказал:
— Я думал, что вы не будете удивляться этой разнице, а найдете ее вполне естественной, к чему служило бы существование трех граций, если бы они походили одна на другую и значили бы одно и тоже? Я хотел объяснить глубокий смысл этого тройного числа и не сомневался, что в трех различных образах граций должны изображаться разные качества. Но я не понимал, какая разница между ними, до тех пор, пока Алкаменес не свел нас к прекрасной Теодоте.
Когда коринфянка последовательно представила нам Афродиту, Геру и Палладу, у меня как будто спала с глаз повязка. Какой же может быть другой характер Афродиты, как не телесная красота! Разве может быть красота Геры иной, чем красотой души — добротой? Тогда как Паллада не может представить ничего другого, как красоты ума или истины. И, таким образом, я узнал, что для полного совершенства Харит необходима красота тела, души и ума — вот что узнал я тогда у Теодоты и о чем умолчал, когда вы меня спрашивали, так как хотел это выразить не в словах, а в образах, как Фидий, но это не удалось мне так как, если бы было наоборот, то мне не приходилось бы объяснять мои мысли словами. Я трудился над мрамором, а идею мне пришлось объяснить словесно. Но тебе, Аспазия, не нужно слов, чтобы выразить мне свой приговор — я читаю его на твоем лице.
— Что же ты читаешь на нем? — спросила Аспазия.
— Оно говорит мне: — «мыслитель, брось образы и живые формы и возвратись к мыслям и словам!» И я сделаю это: с сегодняшнего дня я брошу резец или лучше, вместо произведения моих рук, принесу его самого в жертву мудрой богине, а этот плод моего неумения, я разобью и буду доволен тем, если его переживет мысль, создавшая его и вместо мертвого мрамора воплотится в дух и жизнь афинян.
— Да, Сократ, принеси свой резец в жертву богине, — сказал Перикл, но лишь для того, чтобы на будущее время вполне отдаться твоему истинному призванию. Что касается этого произведения, то оно должно остаться, так как, хотя оно создано не столько искусными руками, сколько умом мудреца, тем не менее, эта группа всегда будет представлять эллинам тело, душу и ум, соединенные и просветленные в прекрасных образах Харит. Ты же, Фидий, создай нам свою новую Палладу по образу, желаемому Аспазией, так как она на деле доказала нам, что мудрость в образе красоты непобедима.
— Обыкновенно, — продолжал Перикл, — следы красоты мимолетны, она является и исчезает как отблеск молнии, как оплодотворяющее дождевое облако, но прелесть, которой сияет Аспазия, останется для нас навсегда, как дорогое сокровище. Вы видите перед собой не чужестранку, в которую можно безнаказанно пускать стрелы остроумия или позорить недостойными прозвищами — с сегодняшнего дня она моя законная супруга. Брачный союз, соединявший меня с Телезиппой, мирно разорван и на ее месте с сегодняшнего дня будет царить Аспазия.
Я знаю, что афиняне с неудовольствием смотрят на тех сограждан, которые вводят к себе в дом ужестранку, я знаю, что наш основной закон отказывает в правах афинского гражданства потомкам от таких браков, но, несмотря на это, я беру Аспазию себе в жены. Это будет союз нового рода, новый образ брака, который мелькает в воображении у нас обоих, такой, какой еще не существовал по вине мужчин или женщин.
В последние времена наша общественная жизнь претерпела много изменений, почему же, если общественная жизнь обновляется, не должна обновиться и жизнь частная? Для меня и для этой женщины сегодняшний день, указывающий афинской жизни на новые, блестящие вершины, будет таким же торжественным и решительным днем нашей личной судьбы.
Афиняне стремятся к новым целям — мы вдвоем делаем то же самое, в узком кругу семейной жизни. Здесь, как и там, ум и мысли остаются те же, здесь, как и там, одинаковые причины ведут к одинаковым последствиям.
Прежде, чем кто-нибудь из друзей мог выразить волнение, вызванное словами Перикла, Аспазия взяла руку молодого супруга и сказала:
— Ты говоришь, о Перикл, о том влиянии, которое я имею, но оно исходит единственно из одной женственности, которой в первый раз было дозволено действовать свободно, без цепей, которыми опутан наш пол. Если со мной вступает в мир что-нибудь новое, то лишь одна женственность. Может быть этой женственности суждено обновить мир, до сих пор закованный вами в суровые цепи и уничтожить последние остатки варварства древних времен и, как женщина ионического племени, я, добровольно или нет, являюсь представительницей ионического характера и противницей сурового духа дорийцев, которые подавили бы лучшие цветы эллинской жизни, если бы одержали победу.