— Старый гуляка! — крикнул Клеон. — Недаром про тебя говорят, что ты черпаешь свое вдохновение из бочки.
— А ты, — возразил Кратинос, — не ты ли тот ядовитый человек, которого однажды укусила змея и околела… Но это ничего не значит — мы не боимся, мы готовимся вступить в бой со стоглавым Цербером и, покончив с юбочным героем Периклом, примемся за торговцев скотом, кожей и тому подобных.
Вдруг позади Кратиноса, за колонной, раздался громкий, иронический смех. Оглянувшись, они увидели безумного Менона.
— А, Менон! — вскричал младший из трех писателей. — Он такой ободранный и грязный, что без сомнения Эврипид пригласит его в новую трогательную трагедию.
Афиняне захохотали. Менон от злости заскрежетал зубами:
— Поганые собаки, увенчанные фиалками! Поганые собаки!
Его хотели прибить, но он натравил собаку на нападающих. Многие схватились за камни, чтобы разбить ему голову, но в эту минуту мимо проходил Сократ, который сжалился над безумным и вывел его из толпы. Наконец и сама толпа разошлась.
Однажды, встретив Перикла, Памфил пошел за ним и преследовал целый день бранными словами.
— Ты такой же тиран, как и Писистрат! — кричал он. — Ты только для виду стоишь на стороне народного правления, в действительности же ты один держишь в руках бразды афинского правления.
Перикл молчал.
— Ты хочешь вовлечь афинян в войну, — продолжал Памфил, — чтобы оставить правление у себя в руках и не отдавать отчета.
Перикл ничего не отвечал.
— Ты не признаешь заслуги других людей, хороших ораторов и руководителей народа, — продолжал Памфил.
Перикл не раскрывал рта.
— Ты научился искусству повелевать в обществе софистов и развратниц. Ты дозволил ослабить силу афинян роскошью и развратом…
При этих словах Памфила, Перикл подошел к дому.
На улицах было уже темно.
За Периклом по афинскому обычаю, следовал раб с зажженным факелом. Раб постучал в дверь, привратник отворил.
Памфил не уходил.
— Проводи этого человека обратно с факелом, так как уже совсем стемнело, — сказал Перикл, обращаясь к рабу и спокойно вошел в дом…
Сократ все еще бывал в доме Перикла, в обществе Эврипида или один. Он все еще любил разговаривать с Аспазией, но его речи становились все более загадочными, все более пророческими.
Несколько дней спустя после решительного собрания на Пниксе, Сократ снова вошел в дом Аспазии. Вскоре он завязал с ней живой разговор.
Аспазия с воодушевлением говорила о предстоящей борьбе с дорийцами и с досадой о разногласиях на Агоре, о враждебных планах жреца Эрехтея, о происках друзей лаконцев, о грубости демагогов.
— Из-за этих людей, — говорила она, — цвет Эллады скоро завянет.
— Цвет Эллады скоро завянет! — вскричал Сократ. — Разве это возможно? Ты ошибаешься. Давно ли ты говорила, что Эллада приближается к своему полному расцвету? Когда мы разговаривали на Акрополе перед законченным Парфеноном, я предполагал, что это мгновение полного расцвета уже настало, а ты говорила, что наше искусство стало почти божественным, но еще недостает многого в нашей жизни, чтобы приблизиться к полному совершенству. С того дня я постоянно и с нетерпением ждал мгновения этого полного расцвета. Я слышал о цветах в жарких странах, которые цветут только одну ночь, и думал, что время полного расцвета смертных тоже кратковременно. Я не давал себе даже ночью ни минуты покоя и боялся, что могу проспать прекраснейшую минуту. Я внимательно наблюдал замечательный союз любви и свободы, заключенный Периклом и тобой перед Харитами на Акрополе, так как мне казалось, что он заключает в себе полный расцвет эллинской жизни. Как в саду смотришь на редкий цветок, охраняя его от грубых прикосновений, так приходил я к тебе — не для того, чтобы слушать, как некогда, а для того, чтобы видеть любовь, как она развивается, откуда происходит и к чему приводит. Конечно, важно, если ионийцы и дорийцы готовятся к последней, решительной схватке, но для меня не менее важна история вашего союза и окончательный исход борьбы, которую вы ведете вне себя и в самих себе, так как народы бессмертны или, по крайней мере, долговечны. Человеческая жизнь заключена в узкий круг и ничто в ней не повторяется. Я постоянно следил за внутренней и внешней историей вашей чудной, основанной на свободе любви, и как не легки шаги ее развития, мои чувства настолько развиты, что я слышу их.
— Итак, — сказала Аспазия, — из любящего ты превратился в свидетеля чужой любви?
— С того дня в лицее, когда ты, вырвавшись от меня, крикнула, чтобы я принес жертву Харитам, — сказал Сократ, — с того дня я стал приносить им жертвы, но, как кажется, напрасно — мои губы не стали тоньше, мои черты красивее. И с того времени я понял, что соединение красоты с умом и чувством редко или почти невозможно для смертного.
Аспазия сомневалась, что страсть, некогда вспыхнувшая в душе юного мечтателя, погасла. Время привести в исполнение маленький план мщения, давно задуманный ею, наступило.
— То мгновение в лицее, — сказала она, — которое ты напомнил теперь, сохранилось и в моей памяти. Признаюсь тебе откровенно, я много раз втайне сожалела, что без надобности оскорбила тебя советом принести жертву Харитам. Я не думала, что ты должен, чтобы быть любимым, сначала приобрести качества, которые заставляют любить — я хотела этим сказать, что ты — мудрец, которому не к лицу стремиться приобрести мое расположение. И с тех пор, мне постоянно казалось, Сократ, будто я обязана дать тебе удовлетворение.
— Ты — мне? — сказал Сократ с печальной улыбкой. — Нет, мне не надо никакого удовлетворения, но я считаю, что я сам обязан дать себе удовлетворение с той минуты…
— Я была тогда глупа, — сказала Аспазия, — теперь же я беззаботно опустила бы голову на твою грудь, так как теперь я знаю тебя…
Аспазия сидела с Сократом в роскошно убранном покое, воздух которого был наполнен чарующим благоуханием, как будто исходящим от самой Аспазии, так как она была, как боги и богини Олимпа, сама пропитана небесным благоуханием. Она сияла неувядаемой прелестью. Ее лицо светилось очарованием, она была в прекраснейшем расположении духа.
По комнате летала голубка. Голубка эта была крылатой любимицей Аспазии — веселая птичка со сверкающими, белыми перьями, с прелестным голубым ожерельем на шее.
Часто голубка опускалась на плечо Аспазии за обычным лакомством на губах красавицы, но иногда она садилась на голову Сократа и была так навязчива, что Аспазия несколько раз спасала гостя от надоедливой птицы, касаясь его руками.
Согнанная с головы мудреца, голубка улетала с тихим криком и воркованием.
— Если бы не общественное мнение, что воркование голубки звучит прелестно, — сказал Сократ, — то я, с моим безвкусием, нашел бы его отвратительным.
— Как! — вскричала Аспазия. — Тебе не нравится птица Афродиты? Берегись, птица и боги отомстят тебе!
— Они это уже сделали, — возразил Сократ.
— Боги непостоянны, — сказала Аспазия, — иногда они бывают неблагосклонны и не дают своих даров, в другой раз, когда настроение более благосклонно, вдесятеро дают то, в чем отказывали ранее. Но самая капризная из всех богинь — Афродита. Она главным образом требует, чтобы всякий, желающий добиться ее милостей, ожидал подходящей минуты и был настойчив. Глуп тот, кто только один раз пробует свое счастье — разве это неизвестно тебе, Сократ. Разве красавицы не поступают так же, как сама богиня?
— Я этого не знаю, — отвечал Сократ, — потому что никогда не пробовал.
— В таком случае, ты поступал неправильно, — сказала Аспазия. — Твоя вина, если ты не знаешь благосклонна Афродита и женщины или нет.
Эти вызывающие слова говорила Аспазия, лаская голубку и обмениваясь с ней поцелуями. Сократ не помнил, чтобы когда-либо видел ее такой веселой и непринужденной. И чем веселее и непринужденнее она становилась, тем молчаливее, задумчивее делался он. Сама же голубка с воркованием снова села на голову Сократа, но на этот раз своими маленькими когтями так крепко вцепилась в его волосы, что ее невозможно было отцепить.
Аспазия поспешила на помощь, чтобы выпутать когти голубки из волос.
Непосредственная близость благоухающего женского тела не могла не взволновать Сократа. Грудь красавицы поднималась и опускалась перед его лицом, почти у самых губ. Малейшего движения было достаточно, чтобы прикоснуться к этим чудным волнам. Ни одна морская волна не движется так лукаво, не грозит такой опасностью, как грудь женщины. Губы Сократа были так близко от груди Аспазии, как некогда в лицее от ее розовых губок. Одно малейшее движение и воспламененный Сократ перенес бы позор, еще более оскорбительный, чем прежде, в лицее, который принес бы новую победу хитрой красавице — его тайной противнице.
Что происходило в душе Сократа в это мгновение?
Он спокойно и сдержанно поднялся с места и сказал:
— Оставь голубку, Аспазия, я думаю, что не дорого заплачу мстительной птице, если оставлю в ее когтях прядь моих волос.
— Я понимаю, — возразила Аспазия с досадой, — я понимаю, ты не боишься лысины — лысая голова так гармонирует с мудростью, а ты сделался совершенным мудрецом. Ты сделался настолько совершенным и мудрым, что рискуешь потерять все волосы до последнего от когтей птицы Афродиты.
— Лысина к лицу мудрецу, — сказал Сократ, — но знай, что я отказался от всего, даже от славы мудрости, и думаю в настоящую минуту только о том, чтобы исполнить мой долг гражданина: завтра же, вместе с другими гражданами, на которых пал жребий, я отправляюсь в лагерь. Алкивиад также идет с нами.
— Итак, от этого ты, по-видимому, не отказываешься, — возразила Аспазия, — хотя, как говоришь, отказался от всего остального.
— Мы вместе следуем призыву отечества. Разве ты не одобряешь этого? Разве мы не идем сражаться с дорийцами?
— Ты думаешь сражаться с дорийцами, — возразила Аспазия, — а между тем, ты сам сделался дорийцем.
— Нет, — возразил Сократ, — я думаю, что я истинный сын мудрой Афины Паллады.