Аспекты духовного брака — страница 19 из 48

остальных территориях, коим тоже не избежать власти креста. (Русской культуре сочинение Лойолы мало известно, хотя Сергей Михайлович Эйзенштейн им околдовывался, и ритм его прорвался во второй серии «Грозного», в золотой и парчовой прорвался, в пляс запущенной мужеложной опричнине. Алкоголик и психопат, способный литератор Всеволод Вишневский, ноздрями тянувшийся к приятным изломам садизма, был фильмом на закрытом просмотре ошеломлен и тою же ночью отписал режиссеру двадцать гневных страниц о католическом и антирусском уклоне картины, но это в скобках, однако.) Кастанеда наверняка считал себя новым Лойолой, и оттого так смешон позыв либеральной культуры сделать его своим. Кастанеда не либерален, ибо не могут быть либеральными ритуал и обряд, повязанные жестокостью иерархических принципов, в двойном отношении внечеловеческих. В декалоге его людей как таковых нет. Дон Хуан — христианский сверхчеловек, вечный образ с эмблематическим именем обольстителя и ловца, неважно, женщин или мужчин; Карлос — не вполне человек, он отбился от антропоморфных пропорций, не прибившись до времени к новым, иным. В точке скрещения этих вывихнутых антропологии, в зоне встречи избыточности одного и ущерба другого (людям мнится, что только они чувствуют боль) приходит ордалия как нестихающая интенсивность разговора учителя с учеником, который «подражает Христу» — в строгом, даже оперативно-техническом смысле. Это во-первых.

Католицизм, во-вторых, есть надчеловеческая, всеобщая истина, у Кастанеды был внятный резон аллегорически напомнить о ее тотальности на исходе 60-х. Опубликованное в 1968-м, «Учение Дон Хуана» было вызовом и ответом. Кому и чему? Годом раньше Эрнесто Че Гевара исходил боливийскую землю и, не пожалев отрубленных кистей рук, в нее лег, а череп укутали в братской могиле оливковой курткой. Революционная перспектива Латинской Америки казалась наиболее здравой, ибо страны, устроившие приличную жизнь в границах одного городского квартала, получают исправление огнем и мечом («Ты не представляешь нашей нищеты, не понимаешь, что бывают государства, где сносно обитать можно в единственной на все общество столичной резервации буржуа, как у нас в Мирафлоресе, Лима», — рассказывал перуанец, сочувствовавший, не афишируя своих симпатий, «Сияющей Тропе» Абимаэля Гусмана). «Учение» начинается так: в заштатном городке стайка маленьких оборвышей, затаившихся близ вынесенных на улицу столиков гостиничного ресторана, набрасывается после ухода клиентов на объедки. Тарелки вылизаны дочиста, это происходит каждый день. Как ужасна судьба детей, с рождения лишенных будущего, говорит Карлос. Не надо их жалеть, говорит Дон Хуан. Любому из них, если он постарается, не заказано стать человеком знания, научиться видеть. Когда ты сам начнешь видеть, то убедишься, что в мире ничего нельзя изменить, не следует и стремиться к тому. Революционная практика и террор, повторял Кастанеда, вычитают из личности, не прибавляя ни грамма полезной субстанции. Дон Хуан против насилия, чужда ему и месть, которую он, яки, преодолел, перерос, и яки тут не зря: центральное правительство методично их гробило и морило, по мнению Эдуардо Галеано («Вскрытые вены Латинской Америки», отличная антиимпериалистическая публицистика), для того, чтобы свободно распродать плодородные индейские земли. Выжившие оказались вдали от почвы своей, на плантациях полуострова Юкатан, где две трети быстро и необременительно для начальства умерли от принудработ. Хуану есть кого ненавидеть, а он не хочет клин вышибать клином и украшает католицизм бедными тряпицами индейской мистерии. Биография Кастанеды неведома, все запутал и спрятал, но страсть, с которой он идет поперек революции внешнего действия, противопоставляя ей революцию духа, заставляет предположить старую кровоточащую рану, быть может, какое-то боковое повстанческое соучастие, психологическую близость к нему. Посторонним так не болеют, здесь сокровенное, личное, расчет со своими и с прошлым; как бы внутрипартийный раскол, выход из партии схизматика, отщепенца, его в соборной истине второе рождение и новая, универсальная весть. Декалог Кастанеды из континентального духа, из испано-американской мечты, провозвестье о том, что Латинская Церковь еще может спасти Америку латинян, взять ее под свою небесную кровлю, в горних лазаретах уврачевать недужных и нищих, заменив оптическое перекрестье прицела откровеньем Креста.

У него был еще один, на сей раз несомненно внутренний, повод к полемике. Во второй половине 60-х среди католических интеллектуалов и скромного духовенства Испанской Америки возник круг идей, вскоре названных Теологией освобождения; философски оформлен он был спустя несколько лет в книге Гутьереса, художественное предвосхищение этого партизанского богословия соблазнительно усмотреть в Пазолиниевом христиано-марксистском «Евангелии от Матфея». Войдя в распрю с Ватиканом, Теология освобождения христианскую миссию понимала как миссию социальную, даже и политическую, побуждавшую верующего, обязывавшую исповедника вернуться к евангельской правде бедных, возжечь светильники прямых действий, приобщившись к борьбе с косной материей социального мира. Закономерный позиции этой извод — вовлечение духовенства в крайние движения на континенте, в никарагуанскую революцию сандинистов, к примеру, а храбрейшие солдаты освободительной теологии рекрутировались из иезуитов, призывавших к насильственному преображению неправедной тварности. В этих условиях учение Кастанеды есть ортодоксальная, в новых обстоятельствах, иезуитская реакция на иезуитскую ересь: путь Лойолы уже не подразумевает внешнего действия, ему подобает сконцентрироваться на упражнениях духа и обретении подлинности, превозмогающей дурную реальность. Я думаю об этом так, это мое убеждение зимой 2001 года, слишком теплой, размягченной зимой, но климат не мешает занятиям.

Теперь, когда его тело рассыпалось, оно, как учил Дон Хуан, может быть увидено с далекого расстояния в форме гриба — дрожащего, мучнистого, млекоподобного, в радиоактивных клубах нездешнего совершенства. Но, чтобы это увидеть, нужно быть магом.

Письмо

Из Америки голос Вадима Россмана. Техасским вечером, тель-авивским неразлепленным утром. Мне нужно пять-шесть секунд, чтоб из ушей выпала разница часовых поясов — с теплыми, еще не застывшими слепками слов, услышанных после того, как раздался звонок, в сбивчивом сновидении, затеявшем со звонком, этой вспышкой и развязкой сюжета, круговую игру, где причина обряжается следствием и события текут вспять, — не буду пересказывать «Иконостас» о. Павла Флоренского. Вадим помнит меня, ежемесячно появляется в трубке. Ему это проще, дешевле, жена стартовала в нефтяном штате телефонисткой и, обещая стать менеджером, сохранила право на бесплатное (не злоупотребляя доверием фирмы) мужнее подключение к дальним землям — мы болтаем бессовестно, игнорируя счетчики циферблатов. Он философ по призванию и профессиональной закваске, в темпераменте, в центре натуры его разбор древних этических завещаний, от иудейских, квадратично впечатанных в мякоть мозга Наставлений отцов до семейно-аграрных, обнявших весь кровнородственный свод и земледельческий календарь сентенций из Поднебесной. Упорствующим самоучкой понял Россман древнекитайский язык, и тысячесаженная стена не прячет от него мудрость старого Куна.

Роста Вадим среднего, лицо имеет тонкое, смугловатое, гордое, как на восточной картине ученого тимурида, лоб высокий с залысинами от рано прорезавшегося ума, интонация речи насмешливо-грустная. Любит Россман летнее море, книгу, прогулку, дружеский разговор с простыми пересудами, шуткой, печалью, лет ему сейчас тридцать семь, в период наших очных бесед был он моложе, не так одинок.

Однажды сидели у меня в тесной кухне, жарко, ранняя осень, еще даже муторней, ночь покрывалась испариной полдня, мерещилась темная желтизна, наверное, от опрометчиво выпитого. Тогда внезапно для себя самого Вадим скрылся в комнате, вернулся с красным фломастером и принялся, спокойно переливаясь в ритм изобразительных жестов, все более и более приобретавших порядок, чертить на белом кафеле башенки и кирпичики иероглифов: внутри они были живые, шевелящиеся, точно хвойные, мелколиственные, насекомые, снаружи — церемонные, стройные, в шелковых халатах традиции, придворная знать на дворцовом празднике. Вот конфуцианское изречение, вот даосское, толковал он почти протрезвленный, еще здесь подрисуем, и здесь, у чайника, над плитой. Конфуцианское, даосское, повторил я вдогонку и стал хихикать. Несколько минут квохтал и клокотал. Не могу объяснить, что вызвало хохот, но это не был истерический смех. Я ощутил себя обновленным и легким, пустым. Волны избавляющей радости омыли меня с ног до макушки. И я очутился в глубокой воде, изведав, что дыханию она не вредит, ничему не вредит, всему и всецело способствуя. Покорная среда, благотворящая влага, запрет на уныние, уход из боязни.

Мой основной страх в те годы был спровоцирован ожиданьем того, что привычная, оттого и терпимая эмигрантская бедность сменится нищетой. От бедности она отличается не только устранением материальных опор, в результате чего худая конструкция рушится, но антропологической трансформацией, катастрофой, ибо нищету переживаешь не ты, бывший, хоть бедный, а самотождественный, — в нее ввергнуто твое новое, уродливо превращенное, гадко развоплощенное существо. С другой стороны, благодаря этому превращению продолжается жизнь, старое сознание не вынесло б перемены. Опасения подтверждались густотою дурных обстоятельств, накопленных, как семя после воздержания. Уже иссякало трехгрошовое пособие, начисленное под обломками два года привечавшей меня газетенки, уже отводил глаза чиновник на бирже труда, деликатный, вежливый бюрократ, который, чего-то смущаясь, стыдясь, избегал предлагать мне библейское, под солнцем плантаций, собирание апельсинов и сторожевой надзор из щелистой конуры за дважды горевшей складской развалюхой (этим занятием я бы не погнушался), уже я высчитывал мелочь на курево и трясся, приближаясь к дате квартирной оплаты, а все не мог найти стабильного дела, все носился с языком на плече. Туда закинешь обмылок компилятивного перевода, там подхалтуришь для русского радио, настрижешь в третьем месте из ворованных брошюр и книжонок номер эротико-астрологического альманаха, издания, так лихо взлетевшего ввысь, что интеллигентная машинистка из Гомеля пунцовела, набирая подслеповатый текстец про орально-генитальное пиршество в уборной парящего над Атлантикой самолета, — в общей сложности заработок не составлял и половины той, право же, филантропической суммы, что позволила б на день-два забыть о подстерегающем будущем. Не знаю, что делать, говорил я Вадиму, через месяц подберу последние крохи, придется искать собачью будку, сводить рацион к подножному корму, о дальнейшем не думаю. Да, кивал Россман, худо нам, худо. Минуту спустя он допил недопитое, взял — на манер кисточки из верблюжьего волоса — красный фломастер, нарисовал китайскую грамоту, и боязнь ушла из меня, как уходят камни из почек. Произошло это вмиг, я уже выразил ощущения. Сатори, инсайт? Слишком торжественно, не для наших будней сей праздник, нет ему в них соотв