Асса и другие произведения этого автора. Книга 1. Начало. То да сё… — страница 38 из 62

Открыв рот от изумления, я бродил по декорации, а Тарковский с Колей стояли на лестнице и с увлечением и страстью занимались знакомым мальчишкам моего поколения делом: жевали промокашку, облепляли жеваной бумагой спичку, поджигали ее и подбрасывали к потолку, чтобы она к нему прилипла, а спичка, догорев, оставила вокруг себя густое пятно черной копоти. Многие подъезды Москвы и по сию пору разукрашены таким образом.

Из режиссерской солидарности и, опять же, из чувства вины я стал третьим и тоже начал жевать промокашку, кидаться горящими спичками в потолок.

Потом наши монтажные оказались рядом: я кончал тогда «Сто дней после детства», он — «Зеркало».

Возле сортиров в монтажном цехе стояли длинный стол и черные диванчики для курильщиков. Иногда, засидевшись до полуночи, мы валялись от усталости на этих диванах возле огромной жестянки из-под пленки для окурков.

— Какой я кретин! — ругал себя Андрей. — Погубил картину! Погубил! Я же знаю, почему она не монтируется. Что я, идиот, что ли? Что я, уж совсем непрофессионал? Я же ее неправильно снимал. Еще снимая, знал, что неправильно снимаю… Что она не будет монтироваться… Вот она и не монтируется…

Это он говорил про одну из самых великих лент мирового кино. Думаю, за сто лет истории кинематографа наберется ну еще десяток картин подобного уровня. Он же повторял:

— Все погибло! Все погубил! Сам дурак: а ведь мог бы снять так, чтобы не погубить.

Потом, одним из первых, он позвал меня смотреть «Зеркало».

Картину я не очень понял, поначалу она мне не слишком понравилась. В голове вынырнула и осела самодовольная формула, которой через час после просмотра я уже поделился с художником Сашей Борисовым.

— Странная история. Человек знает, как должна выглядеть великая картина, подробно представляет, так сказать, ее внешность, но не понимает, как у великой картины устроены внутренности. Такое вот у меня ощущение.

— Что ты имеешь в виду?

— Это муляж великой картины.

Андрею я, слава тебе Господи, ничего подобного не высказал. Говорил осторожно, но и сама эта осторожность отчего-то была высокомерной.

— Спасибо, очень хорошая картина, — говорил я, — но, к сожалению, иногда не очень понятно, кто кем кому приходится: кто мама, кто папа, кто жена, кто корректор? Может быть, даже имеет смысл сделать такой андеграундный фокус — раздавать в кинотеатре перед фильмом специальную программочку, как в опере? Люди будут смотреть в нее и понимать, кто есть кто. И что есть что.

Все это, по меньшей мере, было глупо, развязно и, конечно же, обидно для Андрея. Выражение лица, с каким он меня слушал, я помнил долго. Он не ответил ничего.

Года через три, собираясь снимать в Японии «Уроки музыки» (так поначалу назывались «Мелодии белой ночи»), я заказал пересмотреть «Зеркало» — исключительно для того, чтобы решить, приглашать ли на картину Гогу Рерберга. Хотелось еще раз поглядеть на экране, в чем он силен, в чем не очень, чего от него ждать? В одиночку я уселся в зале. Было часов восемь вечера, механики зарядили пленку, где-то минут через пять просмотра у меня вдруг спазматически схватило горло и уже не отпускало до самого конца. Я рыдал, растирая слезы и сопли по лицу, как не рыдал, наверное, ни при каких самых печальных жизненных обстоятельствах. Картина, видимо, еще и внутренне совпала с моим тогдашним душевным состоянием. С того незабываемого вечера «Зеркало» — навсегда мой любимейший фильм, тончайшее откровение и странного нашего искусства, и самой жизни.

Андрей в это время, кажется, уже начинал какие-то пробы к «Сталкеру». Я зашел в павильон, где он работал; он кому-то что-то доказывал, язвил, переругивался, явно было ему не до меня и не до моих запоздалых откровений. Я позвал в коридор Ларису:

— Я хотел бы перед Андреем извиниться… Он когда-то пригласил меня на «Зеркало», я картины не понял, наговорил ему всяких глупостей, думаю, даже нахамил. Сейчас картину случайно пересмотрел и понял, что это просто оглушительный шедевр, а я козел. Я мешать не буду, ты просто передай, что я заходил и все это тебе говорил.

Вышел из павильона Андрей. Я повторил ему все то же самое. Он выслушал спокойно, даже с некоторым интересом.

— Я всегда был уверен, что картина раньше или позже дойдет до любого идиота. В сущности, она до примитивности проста… А тебя я давно держу за живого, вполне сообразительного человека…

Как бы в знак примирения, Андрей спустя некоторое время пригласил меня на приемку «Сталкера». Мне повезло: заодно с фильмом я увидел еще одну грандиозную постановку застойной эпохи — сдачу Андреем картины начальству.

Для начала он сообщил руководству студии, что в директорском зале показывать картину не будет — там неряшливая проекция, грязные, сто лет немытые стекла в будке механика. Согласен он на проекцию только в третьем зале: это большой, но холодный, без всяких начальственных прибамбасов рабочий зал возле павильонов.

Для тогдашнего Генерального — Н.Т. Сизова это было первым ударом: как это, принимать картину не у себя, рядом с кабинетом, а куда-то вниз идти? И вообще, не хватало, чтобы Тарковский указывал, мытые или немытые окошки у его вышколенных придворных киномехаников. Тем не менее противоречить Андрею он не стал.

Тарковский позвал в зал немногих: Сашу Княжинского, оператора картины, меня, еще мосфильмовского редактора Винокурова, страдавшего тяжелым нервным тиком. Причем тик этот проявлялся довольно агрессивно — Винокуров то и дело издавал в темноте загадочные звуки, похожие на «тьфу-тьфу-тьфу», с отвращением плевался, потом неожиданно дергал головой и со страшным тупым стоном ударялся ей о фанерную обшивку стены. Через небольшую паузу все повторялось в том же порядке.

Поздний вечер, «Мосфильм» совершенно пуст, на улице — лютый холод, метет вьюга… В глубине коридора показался Сизов, почему-то гордо держа перед собой перебинтованный гулькой палец: незадолго до просмотра он его где-то повредил. Рядом с ним шел ныне уже покойный начальник производства Свиридов, с уважительным состраданием и завороженностью вперившись в эту гульку.

Чинно поздоровались. Андрей пригласил всех в зал. Вошли. Сели. Тарковский вышел к экрану.

— Я хотел поставить к картине эпиграф. Потом передумал и эпиграф снял.

Помолчали.

— Что за эпиграф? — осторожно поинтересовался Сизов.

— Никто не даст нам избавленья, — отделяя слово от слова, внятно сообщил Андрей. — Ни Бог. Ни царь. И ни герой. Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой.

Опять помолчали.

— Молодец, что снял, — осторожно похвалил Сизов. — Эпиграф ненужный.

— Это с какой стороны поглядеть… — с мрачной неопределенностью ответил Андрей, после чего свет погас.

Тарковский сел за микшер и задушил звук так, что не было слышно уже почти ничего, кроме унылого механического стрекота из проекционной. Вытяжку в зале, обычно включаемую для проветривания только на время, по тонкому режиссерскому замыслу на этот раз он специально оставил открытой на весь просмотр. И вот под однообразный стрекот аппарата, под тоскливый нешуточный вой настоящей вьюги в вытяжке (а тут еще и Винокуров блестяще исполнил предназначенную ему режиссурой неподражаемую звуковую партию, издав «тьфу-тьфу-тьфу», а затем и бум со стоном…) это неслабое зрелище началось. Что говорили на экране, слышно практически не было. Сизов нервно курил, ловко придерживая сигарету гулькой, атмосфера накалялась, да, думаю, и эпиграф все не шел из директорской головы. Свиридов сидел рядом, держа в руках коробку из-под пленки. На экран он не глядел вообще, сфокусировавшись исключительно на гульке, огоньке сигареты и на том, чтобы Сизов как-нибудь случайно не смахнул пепел мимо жестянки.

Продолжалось это бесконечных три часа: «Сталкер» и так картина не простая, а уж с практически отключенным звуком — в ней вовсе ничего не понять. Но наступил конец просмотру, таинственный сталкер завершил свои блуждания в поисках истины и счастья, в зале зажегся свет, тусклый и желтый, как в провинциальном морге. Настала тягостная пауза.

«Тик-тик-тик» смолкло, вьюга за вытяжкой тоскливо продолжала свое вечное гулаговское ариозо. Винокуров в тишине и на свету вдруг неожиданно еще раз вдохновенно исполнил «тьфу-тьфу-тьфу», завершив коду особо пронзительным, разрывающим душу стоном и беспощадным «бумом» головой о фанеру. Сизов задумчиво помолчав, наконец произнес:

— Музыка хорошая…

В финале «Сталкера» звучала «Ода к радости» из бетховенской Девятой симфонии, так что тут Генеральный не промахнулся.


Фото — «Сталкер»


— Жалко, мало, — посетовал он, по-прежнему высоко и как бы со значением продолжая держать свою гульку.

Андрей с отрешенной неприязнью взглянул на сизовскую гульку:

— А у меня как раз ощущение, что музыки много. Пойду сейчас и лишек вырежу.

Сизов передал окурок Свиридову, тот окурок затушил. Оба встали. Роскошный спектакль приемки картины закончился. На мой вкус, это была одна из самых блистательных режиссерских работ Андрея.

…Однажды, при очередной случайной встрече в мосфильмовском коридоре, Андрей сказал:

— Закажи картину одного молодого парня. Мне просто интересно, произведет ли она на тебя такое же впечатление, как на меня.

— А какое впечатление она произвела на тебя?

— Мне показалось, что я выживший из ума идиот, всю жизнь бесконечно и с неимоверными усилиями делающий какие-то глупости, довольно безвкусные и псевдозначительные…

Я ошалел. В устах Андрея, не только не позволявшего никому в подобном роде отзываться о своей работе, но и крайне болезненно реагировавшего на малейшее неуважение к тому, что он делает, это звучало полнейшей неожиданностью.

— Вот я посмотрел, — продолжал он, — и вторую неделю хожу под этим странным и неприятным для себя впечатлением. Посмотри… Картина очень высокого класса…

— Кто автор?

— Какой-то Сокуров, учится вроде во ВГИКе на науч-попе. Сейчас собачится со вгиковским начальством. Фильм — «Одинокий голос человека» по платоновской «Реке Потудань».