Асса и другие произведения этого автора. Книга 1. Начало. То да сё… — страница 54 из 62

Значительно позже революционная кинообщественность, к которой случаем прибился и я, победив на V съезде, сняла Никиту со всех видов общественного довольствия — всего лишь за несколько добрых, уважительных слов, сказанных с кремлевской трибуны в защиту профессионального достоинства выдающегося актера и режиссера Сергея Федоровича Бондарчука.

Увы, но и дальше по-прежнему у нас с Никитой все шло врозь и порознь, опять мне со стороны вдруг приходилось слышать, что у Никиты я в новой немилости, за что именно — опять не знал.

Еще через несколько лет мы случайно столкнулись в Канне. Был день премьеры «Утомленных солнцем».

— Ты идешь? — спросил Никита.

— У меня билета нет.

— На…

Напялив смокинг, нацепив ритуальную бабочку, я пошел и, честное слово, стал счастливым свидетелем его поразительной победы. Зал устроил Никите двадцатиминутную овацию. Я поймал себя на том, что, вместо нормальной и совсем не стыдной в такой ситуации профессиональной ревности, испытываю искреннюю гордость, словно аплодируют не только Никите, но и мне, нам.

Еще до этой каннской премьеры был один памятный и опять многое для меня объяснивший и удививший меня эпизод. Со студентами вгиковской мастерской мы поставили «Три сестры». Поставили их в старом дворянском доме на Басманной улице, в реальном интерьере, где было всего ну пятьдесят, может быть, зрительских мест. Спектакль играли мы полтора месяца, пустых мест в зале все это время не наблюдалось. Всех, кто приходил, я знал практически поименно.

Как-то перед началом очередного спектакля среди зрителей я увидел на лавке Никиту. У него действительно было ко мне какое-то недлинное дело, но, оказавшись здесь, поглядев на нашу декорацию, протянутые шнурочки с табличками «Просьба актеров руками не трогать», он остался смотреть спектакль до конца. В перерывах, когда зрители покидали зал, а мы переносили скамейки в соседнее помещение, где игрался следующий акт, Никита из зала не уходил.

— Чего ты здесь? — говорил ему я. — Пойди погуляй. Там в фойе музыка, народ тусуется…

— Я тебе тут помогать буду, смотреть, чтобы чего не сперли…

Досмотрев спектакль до конца, Никита был растроган до слез. И я очень обрадовался тому, что рядом со мной тот же необыкновенно живой и душевно подвижный, отзывчивый, нежный человек… После спектакля был небольшой банкет. Никита и на него остался, разговаривал с ребятами, просидел до двух ночи.

Сейчас нам с Никитой перемахнуло уже за шестьдесят лет, вместе со столетием кино мы могли бы на двоих устроить и собственное празднование. Иногда, встречая кого-то из давних знакомых, с удивлением думаешь: «Кто это? Господи, на что же были убиты годы жизни? О чем с этим человеком когда-то я мог говорить? Что нас могло с ним связывать?» Ужасно бывает жаль жизни, лет, ушедших на дурацкие приятельства, на идиотские романы, казавшиеся некогда необыкновенно значительными. Груды пустых и ненужных страстей, выброшенные на помойку годы… А с Никитой отчего-то все другое: дни, месяцы, годы, когда мы были вместе, общались, дружили и по сегодня мне кажутся золотым временем. Жаль, что было оно коротко.

Однако все есть так, как оно есть.

СТАРЫЕ СТРАСТИ

Я никогда не рассказывал про эту историю, но теперь, когда 337 Иннокентия Михайловича Смоктуновского уже нет в живых, да и старые страсти улеглись, решаюсь изложить все как было.

Мы снимали «Егора Булычова». Наконец-то пришло ощущение, что дело пошло. На каждой картине до какого-то момента все идет мучительно, натужно, пытаешься как-то ее сдвинуть, столкнутые места, а потом вдруг наступает момент, когда начинает как бы само собой сниматься. Возникает даже ощущение, что это ты уже однажды снимал. Причем картина не только идет сама, но и тебя уже тянет за собой в какую-то неведомую сторону.

«Булычов», естественно, шел особо тяжко. Первая полнометражная картина. Довлел страх, я ощущал себя Акакием Акакиевичем, полно нерешенных вопросов, причем вопросов очень важных.

Оставалось, в частности, нерешенным, кто сыграет трубача.

Ульянов вел себя и по-товарищески безукоризненно, и по-актерски изумительно, и по степени доверия к режиссуре лучшего желать нечего. Передо мной был маэстро такого высочайшего класса, что каждый раз, приходя на съемку, я удивлялся ангелоподобности ниспосланных мне обстоятельств.

В какой-то момент, когда картина начала вроде бы уже сниматься сама, меня осенило: «Вот бы Смоктуновский согласился на трубача!»

Чем был Смоктуновский в то время, сегодня даже трудно объяснить. По славе, по значимости, по авторитету таких актеров сейчас нет. Он только что сыграл Гамлета, Деточкина в «Берегись автомобиля», не меркла великая слава «Идиота» — все знали: он гений. «Вот, — подумалось мне, — как здорово будет, когда два таких могучих актера — Ульянов и Смоктуновский — сойдутся на площадке! Какая искра высечется!»

— Как бы подступиться к Смоктуновскому, — спрашиваю второго режиссера.

— Идея замечательная. Но звонить ему не могут ни ассистенты, ни я — звонить должны вы.

С пересохшей гортанью и потрескавшимися от волнения губами, узнав номер ленинградского телефона, звоню Смоктуновскому.

Подошел он сам.

— Иннокентий Михайлович, вы меня не знаете, я молодой режиссер, снимаю свою первую картину, «Егор Булычов». Булычова играет Ульянов. Я понимаю, что совершаю великую бестактность, предлагая вам эпизодическую роль, но если вы читали пьесу или видели какую-то из постановок, наверное, как и все, вспоминаете, что там что-то такое было связано с трубой. Вот я как раз и хотел попросить вас сыграть трубача.

Он помолчал минуту.

— Что ж. Разговор серьезный. Приезжайте в Ленинград.

— Зачем?

— Как зачем? Поговорим.

Я приехал в Ленинград, подгадал так, чтобы попасть на субботу и воскресенье. Позвонил Смоктуновскому.

— Еде вы остановились?

— В «Октябрьской».

— Через полчаса я за вами заеду, поедем в Комарово, на дачу. Соломка нас покормит, поговорим о роли.

— А вы посмотрели пьесу? Извините, у вас текста там почти нет.

— Даі, все прочитал. Абсолютно готов к разговору.

Через полчаса подъезжает роскошная по тем временам, новейшая белая «Волга», за рулем живой Смоктуновский, что тогда производило совершенно ошеломляющее впечатление на всех прохожих. Такого больше видеть не приходилось. Ну может, похоже реагировали на Тихонова после Штирлица. Люди просто окаменевали.


Фото — Иннокентий Михайлович Смоктуновский


Смоктуновский роскошным жестом распахнул передо мной дверцу. Он был совершенно лыс. Как вскоре он объяснил мне, лысина необходима для роли Ленина. На лысую голову легче клеить монтюр, усы, класть грим.

К вопросу об исполнителе роли Ленина ленинградские власти подошли по номенклатурному принципу. Кто сейчас самый великий актер? Смоктуновский. Он и должен играть. Толстиков определил Смоктуновского в Ленины, спорить не полагалось, но получилась одна неувязочка: Ленин был небольшого роста.

— Как же вы с этим боретесь?

— Боремся двояко: на средних, на крупных планах я просто приседаю.

— Как?

— Ну, так. Просто подгибаю коленки, чтобы быть вровень со Свердловым и пониже Дзержинского.

— А на общих планах?

— На общих — тут, знаете, сложнее. Делают специальные полы.

— Как?

— Ну, мизансцена же ясна. Ленин, допустим, подходит к карте и идет по кабинету — к окну, к телефону. Там, где я должен идти, для меня в полу желоба проложены. Все стоят как на помосте, а я хожу только по желобам.

Кстати, Ленина он играл очень хорошо. Я видел какой-то фрагмент — очень неожиданный Ленин, интеллигентный, тонкий, с трепещущей пустой душой.

Итак, лысый Смоктуновский, в светлом пиджаке, светлой рубашке, роскошным жестом раскрыл передо мной дверцу. Была весна, летел тополиный пух.

— Здравствуйте, я — Сергей Соловьев.

— Кеша, — сказал он, протягивая руку.

— Как Кеша?

— Кеша. Очень прошу звать меня именно так. И на «ты».

— Мне будет трудно.

— Не важно. Пусть трудно. Надо преодолевать. Убежден, что искусство на «вы» не делается. С Козинцевым мы были на «вы», и ничего путного не вышло.

— Как не вышло?

— Да нет. То, что вы видели в картине, — одна десятая того, что могло бы быть. А все потому, что с режиссером я был на «вы» и много проиграл в этой игре. До беды.

— А что вы проиграли?

— Ну, прежде всего, перевод.

— Как перевод?

— Есть же гениальный перевод, а он взял достаточно пошлый, пастернаковский.

Мы ехали на малой скорости. Каждое следующее слово заворачивало мне мозги набекрень, наизнанку, не знаю куда.

— Да, пошлый. Он же весь — из поэтических пошлостей. А есть гениальный перевод гениального русского поэта. Знаете, кто это?

— Не знаю. Может, Лозинский?

— Не-е-т. Гениального русского поэта.

— Нет. Не знаю.

Он нагнулся ко мне и прошептал на ухо:

— Ка-Эр.

Мне это ничего не говорило.

— Ты не знаешь?

— Нет.

— Константин Романов. Великий князь.

— Никогда не читал.

— Я тебе дам этот перевод. Ты увидишь… И все я просрал из-за того, что с Козинцевым был на «вы». Я тебя прошу. Сейчас же, с первого момента, раз мы начинаем вместе, будем на «ты». Иначе не заметим, как просрем общую работу.

Я чуть не вывалился из автомобиля от счастья. Он как бы уже сказал, что согласен.

По дороге не раз пешеходы перебегали дорогу прямо перед машиной (такая, что ли, была в те годы мода). Перед каждым перебегающим Иннокентий Михайлович тормозил, останавливал машину, улыбался своей невиданной, до ушей, улыбкой, как бы говоря: «Переходите спокойно. Я, конечно же, подожду». При этом раз шесть нам чуть не смяли в лепешку задницу: я видел, что каждое торможение связано со смертельной опасностью для меня и для него, но понимал, что понты ему гораздо дороже денег, он этот номер долго репетировал и сейчас блистательно с ним выступает.

Выехали на Приморское шоссе. На скорости сто двадцать километров он вдруг бросил руль и стал биться в салоне, метаться, хлопать по потолку.