Полкартины уже было снято, когда появился Коля Пастухов.
Дай Бог здоровья Никите! Это он вспомнил, что у Андрона в «Дяде Ване» Вафлю играл замечательный артист. Так появился Коля, который теперь уже не просто Коля, а мой крестный отец. Это он устроил нам с Митей знаменитое по «Черной розе» крещение в тазике.
Никита всю картину подзуживал его. Коля — человек очень верующий, но вместе с этим тогда он был запойный пьяница, а помимо запойного пьянства и верования обладал еще какой-то почти экстрасенсорной способностью управлять своим весом.
Я пришел в гримерную, говорю:
— Как вы хороши! Вот только…
— Что вас смущает?
— Толстоваты вы. Вырин все же должен быть похудее.
— Сколько килограмм лишних?
— Много.
— Сколько много?
— Ну, пятнадцать.
— К какому дню сбросить?
— Через неделю.
— Взвесьте меня. Через неделю на пятнадцать кило будет меньше.
За неделю эти пятнадцать килограмм он сбросил.
…Замечательно трогательным был финал всей этой истории. Лет через десять, где-то уже в начале 80-х, ночью у меня дома раздался звонок.
— Але, здрасьте…
— Здрасьте, — говорю я, понимая по голосу, что это Смоктуновский.
— Сережа, это Кеша.
— Да, Иннокентий Михайлович. Что?..
— Сережа, извини меня, идиота. Как я себя бездарно вел! Когда ты меня позвал на Вырина, я такие глупости стал творить. Думал тебя наказать. Но как я наказал себя!
— Что случилось, Иннокентий Михайлович?
— Позавчера по телевизору показывали «Станционного смотрителя». Какая это прекрасная картина! И как мне жаль! Я не сыграл одной из лучших в своей жизни ролей! И все из-за моего кретинизма! Из-за мелочности! Из-за поганой нищеты, которая все время мучит! Все тут вместе сошлось. Извини меня, Сережа…
И минут сорок в полночь он извинялся передо мной за свою выходку. Еще через много лет мы встретились в телевизионной студии. Тогда телевидение устраивало как бы публичные дни рождения: собирало всех родившихся под одним созвездием. Саша Збруев попал в число поздравляемых и пригласил меня сидеть за своим столом. А за другим столом сидел «новорожденный» Иннокентий Михайлович. Когда дошло до него, он позвал меня и на весь эфир громко сказал:
— Я хочу рассказать всем, какой я идиот. В свое время он меня звал играть Вырина, в прекрасную картину! И я… Я себя наказал…
При всем юродстве этих слов я понимал, что говорит он их очень искренне. В этом был весь Иннокентий Михайлович. Конечно, это был уникальный человек.
Я сделал про него телевизионную передачу и назвал ее «Божьей милостью артист».
Думаю, он действительно был очень связан с какими-то запредельными силами, накатывавшими на него волнами. Жаль, что мы так и не поработали вместе. При встречах всегда говорили:
— Ну, давай! Что будем делать? Когда начнем?
Не сделали. Такие вещи не придумаешь, не спроектируешь.
АЛЕКСАНДР БОРИСОВ. ХУДОЖНИК
Дело было давно. Так давно, что иногда кажется, что этого не было вовсе. Но это было году, по-моему, в шестьдесят восьмом. А может быть, и в шестьдесят девятом. Я начинал «Егора Булычова». Одно время мы собирались снимать его с Пашей Лебешевым.
Стали думать о художнике. Паша предложил сразу:
— Борисов.
— ?
— Плохо, что не знаешь. Практически второго такого нет…
Такая репутация у Борисова была уже тогда. Среди тех, разумеется, кто понимает.
— Он только что закончил с Зархи «Анну Каренину», — продолжал Паша, — «Чайковского» с Таланкиным… Да погоди, — вдруг вспомнил он, — он, по-моему, с Довженко делал «Поэму о море»…
— Ему что, сто лет?
— Да нет, молодой мужик. Мой сосед…
— Как же тогда он мог работать с Довженко?
— Я сам не понимаю… Он вроде чуть старше нас.
Действительно, Саше Борисову было тогда сорок три года.
«Анну Каренину» Зархи в свое время я смотрел в кинотеатре «Россия» безо всякого снобистского чувства, с большим интересом. Конечно, совсем не все в картине мне нравилось. Очень жаль, что не Смоктуновский играл Каренина: потом я увидел его действительно гениальную пробу на эту роль, но, увы, врачи тогда запретили ему сниматься. От множества съемок у него, кажется, начинался туберкулез глаз. Гриценко в сравнении со Смоктуновским был, мягко говоря, грубоватым. Совсем по-другому представлял я себе и Вронского, которого играл тогдашний Павел Корчагин — Василий Лановой. Зато абсолютно счастливым был выбор главной героини: и хотя не все безупречно в том, что Самойлова в конечном счете сыграла, но это уже издержки всей картины — само же по себе наличие в то время актрисы, физиогномически столь схожей с великим толстовским персонажем, было исключительным везением Зархи. И все же более всего в картине меня впечатлила пластика.
Я смотрел отличную широкоформатную копию и временами просто рот открывал от восторга перед породистостью изображения. Мне нравились и декорации, и интерьеры, и костюмы, и пейзажи, и материальная плотность картинки, и движение камеры, и когда Паша сказал мне, что художник, сочинивший и построивший все это, живет на этой же лестнице, что мне как бы нужно всего лишь спуститься на несколько этажей вниз и поговорить с ним, я первым делом трусливо подумал: а не пошлет ли меня сразу маэстро с моим идейно сомнительным и весьма компромиссным «Булычовым»?
Тем не менее, махнув у Паши для храбрости стопку, я спустился с девятого этажа на пятый и позвонил в дверь. Александр Тимофеевич, как потом уже я хорошо усвоил, человек от природы крайне осторожный. Все его реакции на те или иные проявления внешнего мира проходят через жесткий и четкий фильтр исключительного здравого смысла, его собственного, борисовского, сильно отличающегося от общераспространенного. Различия эти в том, что борисовский «здравый смысл» обращен прежде всего на себя самого, на свое личное участие или неучастие в той или иной заморочке. Столь опасливо он относится к внешнему миру прежде всего, я думаю, из самых скромных, но и самых серьезных санитарных побуждений… Мало ли какая противная его естеству чушь и хворь может случайно проникнуть в него, все в нем неосторожно переломать, порушить, прорвавшись обыкновенным воздушно-капельным путем или любым другим способом?
Открыл он мне дверь с крайней осторожностью, долго выслушивал, в чем причина моего появления, потом позвал — нет, не в комнаты еще, конечно, — для начала только в кухню, где мы еще немного поговорили. И видимо, что-то стоящее в моих словах ему померещилось — он поставил на газ чайник, что, как теперь уже я понимаю, было знаком преогромного первоначального расположения. Но тогда-то всего этого я еще не знал.
Борисов осторожно стал выспрашивать, чего бы я хотел соорудить в этой работе. Я сказал, что представляю себе декорацию трехэтажной, и для образованности добавил, что хотел бы каждому этажу подобрать свою цветовую доминанту. Для пущей же важности уточнил, что первый этаж ощущаю зелено-модильяниевским, с красно-золотыми лицами персонажей. Второй этаж — серо-белый, слегка напоминающий больницу и офорты Остроумовой-Лебедевой. А третий наподобие скворечника — бурокрасный, в гамме и плотности Сутина, с отдельными мощными серо-синими поверхностями.
Александр Тимофеевич слушал меня очень внимательно, образованность немедленно оценил, в связи с чем в дополнение к чаю дал мне бутерброд с котлетой. Возможно даже, именно упоминание этих трех художников настроило его на столь положительное ко мне отношение. Наверное, не часто ему в ту пору приходилось обсуждать с режиссерами колористическую гамму Сутина и степень серебристости блеклых тонов в петербургском цикле Остроумовой. Я почувствовал, что и само мое предложение ему в чем-то небезынтересно.
— А оператор? — спросил он.
— Паша Лебешев…
— Он, говорят, способный человек… Способный… — почему-то тут же тоскливо вздохнул он и, долго посмотрев на меня с той же честной опасливостью, задал типично борисовский уточняющий вопрос: — А не грубый?..
— В каком смысле?
— Вы его лучше знаете… Впрочем, и я слышал о нем много хорошего… Но…
Я было подумал, что Борисова интересует грубость Паши в чисто бытовом смысле, ну например, часто ли он матерится, не дерется ли…
— Нет-нет, я совсем о другом. Художественно не грубый? Те вещи, о которых вы говорили, требуют от оператора тонкости и изящества…
Этим вопросом он поставил меня в тупик. На всякий случай я ответил, что Павлик, как мне представляется, художник тонкий.
— Ладно, — неожиданно для меня согласился на все разом Борисов, — давайте попробуем…
Это было так поразительно! Автор суперсложных сверхпостановочных мосфильмовских «продакшенов», с мировой известностью, после получаса разговора согласился работать со мной, новичком, еще только собирающимся снимать свою первую полнометражную картину, да еще воспринял мои режиссерские пожелания как вполне естественные и нормальные.
С этого момента я стал время от времени звонить ему, уже как участнику общей работы, и он начал общаться так, словно мы знакомы и работаем вместе уже долгие годы. При этом он сразу же включил свой сложный санитарный фильтр, не подпускающий ни к нам, ни к нашей картине никаких чужеродных мнений и влияний. Когда Пашу сложным маневром вышибли из наших рядов, Александр Тимофеевич недолго поудивлялся нынешним кинематографическим нравам, но таково уж свойство его характера, что в любых жизненных перипетиях он усматривает не смену жанров — трагедии на комедию или наоборот, но некую неукоснительную внутреннюю логику, в традиционные жанры никак не укладывающуюся. Когда я дорассказал ему о том, что учинили со мной и с Пашей наши так называемые товарищи по работе, Борисов так и не настроился на предложенную мною декадентскую покойницкую тональность. «Да», — согласился он, с точки зрения традиционной этики и морали кто ж такое одобрит? Но с точки зрения лишь ему ведомой логики развития всего сущего, может, случившееся не так и страшно?..
— Как ничего?.. С кем же мы будем снимать?..