Асса и другие произведения этого автора. Книга 2. Ничего, что я куру? — страница 10 из 60

Сорока всю свою жизнь прожил крепостным, без преувеличения был великим художником, в частности, как бы вопреки судьбе, время от времени он рисовал и своих мучителей-помещиков, а также и членов их семейств красками гармоничными и светлыми, а мир, где они все вместе существовали, — Божьим раем. Судьба же Сороки исключительно трагична. Многие прославленные мастера тех лет признавали его огромный талант и даже советами и унижениями добились его выкупа на свободу, но в самый канун ее юридического обретения художник поругался со своим барином, и тот велел прилюдно высечь его на конюшне, наплевав на то, что тот уже почти и не был его рабом. К тому же у Сороки была неразделенная возвышенная любовь к дочери барина, и потому кошмарное это унижение оказалось для него совсем непереносимым — наутро он повесился…

Понимая, что про такие немыслимые страсти Филипп Тимофеевич никогда ничего ни от кого не мог слышать, хотя бы в виду специфики своего партийного образования и занимаемой высокой должности, я притащился к нему в девять утра с папкой репродукций сорокинской живописи под мышкой, зашел в кабинет и застал министра то ли в состоянии тяжелого похмелья, то ли гипертонического криза: лицо было огненно-красного цвета… Мой визит к нему с Сорокой был явно не вовремя. Однако я тупо стал сдвигать с его стола календари и пепельницы, раскладывать по кабинету картинки Сороки. Ермаш некоторое время мучительно слушал меня, попутно бросая взгляд на картинки. Я чувствовал даже, что он хочет мне помочь и старается найти какую*то зацепку, оправдывающую появление фильма о таком художнике.

— Тут, возможно, и есть одна мысль, которая поможет нам все это дело удержать на плаву. Твоего Сороку нельзя же назвать счастливым человеком, правда? Баловнем судьбы? Он ведь тоже мучился определенного рода несвободой? Но вот видишь, не унизился же до того, чтобы изображать свою родину гнусной помойкой?

Сказав это, Филипп Тимофеевич тут же умолк, понимая, что с таким наспех сочиненным концептом все-таки далеко не уедешь.

— Да, да, да, Филипп Тимофеевич, — старался поддержать начальнический концепт я. — Именно это, именно это… Это и хочется сказать!

Ермаш огляделся, еще раз мутно осмотрел раскиданные по кабинету репродукции и вдруг спросил:

— А вот такой же подборочки про БАМ у тебя случайно нет?

Подборочки про БАМ у меня случайно не было… Не то похмелье, не то криз у Ермаша прошли, он пришел в себя, взял себя в руки и Сороку благополучно мне прикрыл. Даже не прикрыл, а как*то ласково замотал до степени дематериализации.

А вскоре еще был случай, когда, наоборот, — уже он предложил мне совершенно удивительную историю, которую только по глупости или по детской своей идейной зашоренности я тогда не оценил и не понял. Близился светлый праздник семидесятилетия советской власти, и Ермаш меня к себе вызвал…

— Слушай. Сейчас мы готовимся выбрасывать дикие государственные деньги, чтобы с какими-нибудь шалыми халтурщиками в который раз штурмовать Зимний. Ну сколько можно! Я тебе дарю золотую тему. Я тебе весь Советский Союз раком поставлю, если ты это сделаешь: Александр Александрович Блок. «Двенадцать», символистская эпоха кризисов, вздох революции…

Отказываться сразу мне было неудобно, да я понимал и то, что отказываться от таких предложений надо умеючи. Не понимал я только того, что от таких предложений не отказываются.

— Ну это же смешно, Филипп Тимофеевич! — начал я. — Ну, возьмем мы на роль Блока какого-нибудь актера Пупкина из Театра-студии киноактера, и все действующие лица фильма будут называть его Александр Александрович. А все сидящие в зале будут понимать, что никакой он не Александр Александрович, а артист Пупкин.

От неожиданности аргументации Ермаш даже ненадолго задумался.

— А ты помнишь бергмановских актеров? — вдруг спросил он меня — какие у них у всех породистые интеллигентные лица! Я разрешаю тебе выбрать неизвестного у нас широкой публике выдающегося, допустим, шведского артиста, похожего на Блока, тем более что в том было намешано столько разных кровей, и пусть этого никому неизвестного у нас артиста все называют Александр Александрович Блок. Как это тебе?

Тут мне пришлось выкладывать свой последний хилый диссидентский козырь.

— А когда должна заканчиваться эта картина? В семнадцатом году, когда Блок написал «Двенадцать», или в двадцать первом, когда он умирал от отсутствия воздуха?

— Что за идиотский вопрос? Конечно в семнадцатом. «Двенадцатью» все должно и закончится. Юбилей!

Сегодня для меня никакой проблемы в выборе не было бы. Ведь все можно было сделать разумно, цельно, серьезно — даже так, допустим, чтобы и не доводя события до отчаянного двадцать первого года, все понимали бы, чувствовали, ощущали, что неминуемо ожидает Блока. Но нет, увы, модная либеральная дурость не позволила мне согласиться и на эту работу…

Накануне V съезда кинематографистов Ермаш позвонил мне домой.

— Ты как-нибудь вообще собираешься нас защищать? Госкино защищать?

Естественно, я понимал, что речь идет о защите прежде всего самого Ермаша.

— Собираюсь, — согласился я.

В своем предполагаемом выступлении я заготовил посвященный Ермашу абзац. Если бы мне дали слово, наверное, и меня тоже не выбрали бы в «прогрессивные секретари», как не выбрали Никиту Михалкова, защитившего Сергея Федоровича Бондарчука. Но, к лучшему это или к худшему, времени для моего выступления на съезде не хватило, слова мне не дали, а в подтверждение того, что свое обещание Ермашу я все-таки сдержал, могу сослаться лишь на стенографический сборник-отчет «V съезд кинематографистов СССР», где помещены не только протоколы произнесенного с трибуны, но и тексты, заготовленные для выступлений несостоявшихся. В том числе и для моего.

Вот что я намеревался тогда сказать:

«Следует поостеречься, наверное, и от критической истерики. Сегодня как воздух необходима здравая объективность. Вот, к примеру, сегодня модно ругать министров. Однако сделаны за последнее время и картины Михалкова, Абдрашитова, Губенко, Асановой, Арановича… Их необходимо было запланировать, санкционировать запуск, принять и снова сдать в общественно-неблагоприятной обстановке. Справедливости ради нужно сказать, что всем этим занимался председатель Госкино Ф. Т. Ермаш. Процесс был трудным, неоправданно болезненным, происходил зачастую в жестоких и несправедливых спорах с авторами, но существовал».

В ходе «революционных преобразований», проводимых нашим «прогрессивным секретариатом», то и дело раздавались голоса: с Ермашом пора прощаться, пора его убирать. Лично мне ни прощаться с ним, ни убирать его совсем не хотелось, никогда я этих призывов не поддерживал, но голос мой затерялся в едином либеральном хоре.

Потом, почти до самой его кончины мы иногда встречались — очень по-приятельски, по-дружески. Я Ермашу по сей день благодарен — он мне часто помогал и много сделал, чтобы состоялась вся середина моей жизни. Думаю, в ряду номенклатурных начальников времен прошлой стагнации он — одна из самых интересных, самых дельных фигур… Настоящий большой продюсер.

Судите сами: страна в двести миллионов людей от Тихого океана до Балтики. И все кинозрители, все ходят в кино. На свидания, выпить пива, прогулять уроки, волочиться… И все находят в кино удовлетворение своим вкусам. Патриоты ждут фильмов Бондарчука, те, кто убежден, что советская власть хорошо задумана, но часто ошибается, те смотрят Матвеева, прогрессивное студенчество — Глеба Панфилова и «Осень» Смирнова, диссиденты ждут момента встать в ночную очередь у кинотеатра, смотреть Тарковского. Вместо хриплых споров по национальным вопросам Иоселиани, Шенгелая, Параджанов — когда не в тюрьме, Алик Хамраев, Ходжакули Нарлиев, Рустам Ибрагимбеков… «От Москвы до самых до окраин». И потом все вместе надрываем животики на Гайдае. Тут иностранца всегда определить легко — на Гайдае он смотрит не на экран, а на то, как мы хохочем. Мол, вот идиоты*то! Но это иностранцы зря. Мы*то знаем, что не такие уж мы и идиоты, какими кажемся на просмотрах Гайдая.

И так — каждый день триста шестьдесят пять дней в году. И не какие*то там с трудом напичканные попкорном десять миллионов у. е. на каких*то там вшивых уикендах. А все это нужно было запланировать, сценарно разработать, обеспечить финансирование, потом производство, потом прокат. Все это нужно было обеспечить кадрами. И не только у нас в стране.

По всему миру обалдевшие от усердия совэкспортфильмовцы впаривают ошалевшим иностранцам свежую советскую кинопродукцию. Те, обалдев от совэкспортфильмовской наглости, жрут икру столовыми ложками, пьют водку стаканами в ермашовских представительствах совэкспортфильма по всему миру и, уже выпимши, ведутся на покупки. То, с переляху, «Броненосца Потемкина» в сотый раз купят, то Параджанова за рекордные тысячи зеленых с трудом выторгуют. А если прибавить к этому еще и десятки, сотни кинофестивалей от самых больших до малых, но тоже нужных — все эти недели, месячники, года советского фильма в каких-нибудь запутавшихся в политических интригах Гонолулах… И это все, в общем*то, один Ермаш. Ну, а то, что на него 70 обижались, — это, думаю, естественно. Сносить такого рода обиды естественно для продюсерской профессии.

Иногда кроил непримиримую рожу у него в кабинете и я, мол, скорее поглядите на меня — я молодой, талантливый, а этот гипертоник-ретроград что со мною вытворяет?! Тут Ермаш злился: а не хочешь попробовать сдать свою картину сам тому, кому я их сдаю. Это кому же? Это Брежневу, Суслову, Черненко… Они раз в месяц меня спрашивают — ну, покажи, что ты там, Ермаш, нам на государственные деньги наснимал?

Логика некоторая, в общем, во всем этом есть, правда? Ну, а что до перечисленных положительных моментов исчезнувшего совка и всем известных, но позабытых его успехов — успехов общенационального единства, разнообразия фильмов, их мощной самоокупаемости и даже в удачные годы феноменальной доходности всего этого межнационального бизнеса, то, знаете, честное слово, трудно понять, кому это все мешало? Потому с настырной благодарностью повторю: покойный Филипп Тимофеевич Ермаш был чрезвычайно успешным, масштабным, настоящим продюсером. Таких сегодня нет. Во всяком случае, я их почему*то не встречал.