Облако
К началу «Егора Булычова» все трещины, пустоты в наших взаимоотношениях с Катей, а главное, странное сознание того, что вообще*то можно прожить и друг без друга, дали свой прискорбный результат. Впрочем, как и неумеренные выпивания: мне стало ясно, что нужно или профессионально втягиваться в эту нелегкую работу каждодневного питья водки, либо всерьез завязывать, поскольку и это ремесло, как и всякое другое ремесло на Руси, не терпит дилетантства. В итоге я договорился с самим собой выпивать только тогда, когда хочется, а не тогда, когда обстоятельства к тому понуждают, и посему твердо покинул лигу профессионалов, перейдя в разряд любителей с пониманием.
Итак, отношения с Катей сворачивались, скукоживались, было и горько, и жалко, и даже мучили угрызения совести, в голове проворачивались где*то вычитанные мысли об «ответственности за оставленную тобой женщину», лезли в голову всякие несвежие размышления на сей счет: «Если жена ведет себя плохо, виноват в том муж». И вообще думал, как же это: я вот сейчас буду спасать себя, а Катя возьмет и погибнет! Но, слава богу, в этой печальной предгибельной оперетте откуда*то появился Миша Рощин. И то, что наша с Катей история окончательно закончена, я понял в момент, когда почувствовал, что вместо ожидаемых приступов удушающей ярости, ревности, злобности, рождаемых некогда одной мыслью об Илюше Авербахе, новое Катино увлечение — Миша, напротив, вызвал у меня тогда благостное, похожее на братское, почти умиленное чувство.
А если уж об Авербахе… Наши с ним разборки имели смешной и странный реванш где*то уже ближе к концу семидесятых. Тогда в доме ветеранов в Матвеевском подобралась занятная компания народу, никак на ветеранов не смахивающая: Наташа Рязанцева писала сценарий Соломону Шустеру, Петя Тодоровский что*то сочинял для себя, Резо Еабриадзе — о путешествии Дюма на Кавказ, я в очередной и уже последний раз зачем*то переписывал «Спасателя», и Лариса Шепитько, только*только закончив свое триумфальное «Восхождение», вкусив уже славы в Берлине, тоже присоединилась к нам, роскошная, красивая, светская, величественная.
Ходила она среди ветеранов в каких*то невиданных носках, купленных в Германии: носки были шерстяные, ярко-полосатые и как бы даже на подметке, а Ларисины большие пальцы ног выделялись на них каким*то совсем другим цветом. Скажем, если весь носок зелено-желтый, то большой палец — красный, а если общий тон носка сине-буро-малиновый, то палец вдруг изумрудный, что ко всем Ларисиным победам добавляло еще большее живописное великолепие. И вот к Наташе Рязанцевой приехал ее тогдашний муж, питерский модный и успешный режиссер Илья Авербах.
Илья был «заковыристой петербургской штучкой», он как*то удивительно умел садиться, изящно закидывать ногу на ногу, доставать немыслимые очки, раскуривать редкую трубку. Мы сидели большой компанией, о чем*то весьма уважительно разговаривали друг с другом, вдруг Лариса тайно поманила меня пальцем — выйти на секундочку в коридор. Когда мы вышли, я спросил:
— Что?
— Ты почему на него смотришь каким*то поганым рабьим собачьим взглядом? Откуда у тебя эта неестественная песья преданность? На меня почему*то ты такими глазами никогда не смотришь!… Где твое чувство достоинства художника? Кто он и кто ты?! Пусть он попробует сделать «Булычова»!
При всей позорной дурости ситуации и абсолютной несправедливости характеристик я вдруг ощутил в себе некое приятное чувство: незажившая рана наконец*то перестала ныть. Этот Ларисин коридорный крик чем*то все-таки очень меня порадовал и как бы подвел некую историческую черту под ситуацией с мучившим меня когда*то романом Авербаха и Кати.
Итак, новое явление Миши Рощина, повторю, волшебно снимало с меня некий тяжкий груз, самим собой на себя повешенный. Я уже «не бросал среди дороги сбившуюся с пути женщину», а как бы разумно передавал ее в талантливые, мужественные и надежные руки большого русского писателя и драматурга. Распознав в своей душе это подлое умиротворенное чувство, я понял, что дело совсем плохо. Вся наша с Катей долгая любовь на глазах обращалась в пепел. Последним праздником на этом пепелище было хождение в народный суд.
Однажды позвонила Катя, сообщила, что ждет ребенка: мы, мол, должны встретиться и оговорить детали своего поведения в суде. Встретились почему*то в ресторане «Пекин», заказали очень тухлых черных яиц и прочей китайской гнили. Катя не пила, но охотно ела тухлятину, параллельно рассказывая, как много сделал Олег Ефремов для своего друга Миши Рощина, добившись того, чтобы нас с Катей суд заслушал без очереди. Назавтра мы должны были просить, чтобы нас развели как можно скорее. Я согласно кивал головой, наливал себе водки, выпить в самом деле тянуло, и в лад этому тягучему желанию как*то сами по себе в голове сложились печальные итоговые стишки, которые я тут же безрадостно, но честно вслух продекламировал:
Ты истец, и я истец,
Браку нашему пи…
Ну, можно сказать и «конец»
Между прочим, несмотря на процитированное выше произведение русской словесности, дружеские, очень добрые и, можно даже сказать, нежные взаимоотношения между нами сохранились и до сих пор живы.
Потом начался «Станционный смотритель». Почти сразу я решил в роли Минского снимать Никиту Михалкова. Мы поговорили. предложение мое было принято. При первоначальном обмене жизненными впечатлениями мы выяснили, что на тот момент нас соединяло много общего: оба мы только что сбросили семейный груз, оба в своей среде считались «удачливыми ребятами», оба в общем*то были не бедные, уже довольно стабильно зарабатывая в кино. К картине, которую снимали, оба относились хорошо, как и друг к другу. Во всяком случае, каждый съемочный день мы заканчивали совместным ужином в ресторане Дома кино, которые завершались сильно за полночь. Рядом с нами словно витал гедонистический дух Александра Сергеевича Пушкина. Все было нам в радость, безответственное раздолбайство сопровождало нас все время съемок «Станционного смотрителя». Это завороженное и бесцельное ночное кружение по Москве, заполночные душевные разговоры… Сжимая друг друга до хруста в костях, хлопая друг друга по плечам, мы клялись ни за что и никогда вновь не жениться.
Весь этот длинный и дивный праздник закончился тем, что Никиту забрали в армию. Я уже, кажется, писал о том, как замечательно мужественно, достойно и серьезно он выкарабкался из всей этой истории, в очередной раз показав себя настоящим мужчиной. Никита за многое достоин уважения — за флотскую свою эпопею, мне кажется, в особенности.
Итак, Никиту забрили, а я, словно дожидаясь этого момента, почти немедленно женился. На Марианне Кушнеровой, игравшей в «Станционном смотрителе» Дуню.
Все эти истории я упоминаю здесь вовсе не затем, чтобы поделиться с читателем хитроумными перипетиями своей личной жизни. Мне самому за давностью лет интересно разобраться в странных вывертах профессиональной психики, наверное, в принципе, свойственных этому ремеслу.
Весь съемочный период «Станционного» был поглощен светской жизнью и дружбой с Никитой. К тому же Марианна была замужем, по ходу работы мы обменивались рабочими репликами, и все, дальше того не заходило. Но вот Никита фантомно исчез, его, можно сказать, как языком слизнуло, светская жизнь разом дала течь, в дружественную лодку хлынула вода обстоятельств, которую, конечно, не выгрести черпаком.
Тут начался монтажно*тонировочный период, и я как*то впервые разглядел Марианну. И не в темном тон-ателье, разумеется, а в уже снятом материале. Конечно, было в этом материале некое фотографическое колдовство, сотворенное великолепным оператором Леонидом Ивановичем Калашниковым.
Тут наступило лето, то самое страшное раскаленное лето 73, по-моему, года, когда под Москвой горели торфяники, а температура в городе сильно зашкаливала за тридцать. Я трудился в монтажной в трусах и белом халате, бетонная коробка монтажного цеха была накалена, соображалось тяжко, в голове стояла одурь, по ночам работать вроде бы было легче. Напротив «Мосфильма» и сегодня находятся правительственные резиденции. Мы с моим монтажером Аллой Леонидовной Абрамовой, включая на полную мощь уже написанную к фильму музыку Шварца, как*то не очень заботясь о покое высоких правительственных особ, крутили туда-сюда материал картины. На маленьком экранчике монтажного стола время от времени то в одну, то в другую сторону возникало фотографическое наваждение Леонида Калашникова. Впрочем, ворожба была тут коллективная: и Калашникова, и Шварца, и пушкинская ворожба. К тому же всю картину единственным моим чтением были пушкинские письма, причем почему*то я все время натыкался на те письма Пушкина к жене, где беспрерывно повторялось обращенное к Наталье Николаевне «Мой ангел!». Такой стиль пушкинских писем тоже вроде бы околдовывал и подчинял себе.
Короче говоря, кончилось тем, что в связи со всем вышеизложенным я снова женился — и не только на женщине даже, но и на виртуальном ее фотографическом образе. Образ этот к тому же вообще смахивал на облако. В результате всех этих художественных перипетий появился наш сын Митя, которому сейчас уже за тридцать и которого я с момента рождения как*то сразу признал за очень своего, с которым уже давно дружу и много вместе работаю. Такие вот реальные итоги давних встреч с этим виртуально-надземным образованием.
Что касается стороны реальной, то тут никакой «неземной виртуальностью» и не пахло. Дело в том, что как ни крути, но Марианну я увел у мужа, что, конечно же, нехорошо. Я всегда с грустью понимал, что это нехорошо, но остановиться почему*то уже не мог.
Мужем Марианны был очень красивый и очень талантливый таджик. Он, в сущности, был и не столько таджик даже, сколько перс. Гена Шпаликов, случайно посвященный в эти мутные перипетии, мрачно, вроде бы шутя, но и серьезно предупреждал меня:
— Ты «Смерть Вазир-Мухтара» читал? Хорошо помнишь, как она кончается? «Кого везут?» — «Какого*то Грибоеда». Ты этот факт, старик, учти, Восток — действит