— Давай, быстренько ищи себе оператора.
— Как это — искать оператора?! У меня есть оператор — Рерберг. Георгий Иванович.
— Рерберг в Японию не поедет. КГБ не выпускает…
У меня похолодели лодыжки.
— По КГБ за ним числятся страшные дела.
— Какие?
— А тебе не все равно? Я уже звонил по всем своим связям — бесполезно. Его не выпустят никогда…
От фразы к фразе Сизов все более мрачнел, сознавая, что бьет меня под дых, но, увы, такой вот над нами повис рок. Я догадывался, кому Сизов мог звонить — сам он еще недавно был генералом внутренних войск и с ведомством Госбезопасности связи у него были на уровне высшего эшелона. Но и у меня путей к отступлению не было:
— Мы полкартины уже сняли. Если Рерберг и Шварц (с ним, оказывается, тоже были осложнения) не едут, то я вам сдаю отснятый материал и тоже не еду. Ищите, кто картину будет снимать дальше… Меня устраивает любой вариант. Пусть доснимет японский режиссер… Или татарский… Мне уже все равно.
— Ты понимаешь, что мелешь? Я тебя со студии уволю немедленно. Только за одни эти слова.
Где я набрался столь отчаянного нахальства, сам не знаю. Видимо, просто понимал, что продолжать работу с каким*то другим оператором, другим композитором для меня совершенно исключено, просто ничего не получится. Я ушел. Через недолгое время меня нашли помощники Сизова: мол, Николай Трофимович опять требует к себе в кабинет.
Орал он на меня чудовищно:
— Ты — мальчишка! Ты не понимаешь, как сложны наши международные дипломатические взаимоотношения с Японией! Одни их острова чего нам стоят!
Я, скромно потупившись в пол, молчал. Дал ему отораться. Потом, слегка успокоившись он немного рассказал мне о том, что за Гогой «числилось». Сейчас все это смешно слушать, а по тем временам было страшно. Оказывается, за несколько лет до нашей японской эпопеи Гога должен был ехать в Польшу, кажется, по «Дворянскому гнезду» — проявлять материал. При райкомах тогда существовали выездные комиссии, где ветераны войны и труда задавали претендентам на поездки разные вопросы, а затем уже решали, достойны ли они такой высокой чести — скажем, проявлять что*то в самой Польше…
Гога опоздал, пришел в дубленке, сел, не раздеваясь, закинул ногу на ногу, мрачно оглядел заседающих ветеранов. Взгляд его, как я понимаю, уже с самого начала ничего хорошего для ветеранов не предвещал, что ветераны, не будь дураки, сразу же безошибочно почувствовали: тоже напыжились, набычились и вдруг стали необыкновенно пристрастны. Кто*то для начала его спросил:
— Какие газеты выписываете?
— Никаких… — отвечал суровый, но честный Гога.
Настала тяжелая, нехорошая ветеранская пауза. Многие из ветеранов поняли, что дело, едва начавшись, сразу же зашло слишком далеко.
— Понятно. А какие газеты вы вообще читаете?
Мрачным взором оглядев компанию, Гога опять ясно и твердо отвечал:
— Я никаких ваших газет никогда не читаю. Иногда читаю «Советский спорт».
Наступившая следом пауза была еще более страшна и тягостна.
— Вы свободны. До свидания, — сказал председатель ветеранской комиссии.
Гога встал и, разгоняя полами дубленки перепрелый несвежий воздух райкомовского кабинета, гордо вышел вон. Ветераны тут же приняли окончательный и бесповоротный вердикт, что это хамское чудище ни при каких условиях за границу допущено не будет.
Вот эти*то самые «ваши газеты» нам теперь, уже через КГБ, и аукнулись.
— Николай Трофимович, вы же знаете Георгия Ивановича…
— Я не знаю Георгия Ивановича. Он что, дурак, твой Георгий Иванович? Он что, не понимает, где живет?! Что, где, кому говорить можно? А чего кому говорить нельзя?..
— Он художник. У него израненное сердце. Не сдержался… Ну, он, конечно же, поступил бестактно. За это можно попросить извинения…
— Кому теперь нужны его извинения?! Он уже показал им свое гнилое политическое нутро!
— Ну, показал. А все равно снимать должен он. Больше некому…
Сизов долго молчал, соображая.
— Так, — наконец сказал он, — единственный способ решить вопрос — это написать сейчас нам вдвоем поручительство в ЦК партии на имя Суслова, что мы с тобой вывозим его в Японию под нашу с тобой личную ответственность.
Сизов сел, мрачно стал карябать пером по листу бумаги…
— Подпиши.
Я прочитал. В бумаге говорилось, что нам стыдно, что на студии работают такие недостойные люди, что и мы проявили «незрелость и неразборчивость», пригласив его снимать столь ответственную международную кинокартину. Но поскольку большая часть картины уже снята, и снята на очень высоком уровне, мы просим под свою ответственность пустить Гогу за дальнюю восточную границу, а как только он вернется из Японии, непременно понесет суровое наказание и лично извинится перед ветеранами, наизусть рассказав им содержание всех последних газет. Мол, обращение это диктует нам сложность взаимоотношений отдела внешних сношений ЦК КПСС и МИД СССР с японским императором Хирохито, а также и темный вопрос с островами, что и заставляет нас просить под личную ответственность, в порядке исключения, разрешить, позволить и прочее, и прочее, и прочее…
Бумага выглядела убедительной, я благодарно кивал головой, аккуратно поставил свою подпись рядом с сизовской.
— Но ты же понимаешь, — сказал он, опять помрачнев, — что не рискуешь ничем. Кто, что с тебя возьмет там в ЦК. А я ведь кладу в залог под твоего Рерберга на стол свой партийный билет.
Да, понимал я, тяжкое бремя берет на душу Николай Трофимович. Но всей тяжести этого бремени я все-таки, как вскоре выяснилось, совершенно не понимал.
Гога был в курсе всех этих дел. Под мою ответственность, под партийный билет Сизова его выпускали в Японию! Подействует ли на него это? Укрепит ли хотя бы на время его лабильную психику большого художника? Возьмет ли он себя в руки, покажет ли в Японии, что он безукоризненный советский человек и советский художник? О, как наивны и попросту глупы были мои конформистские надежды.
Как вы, вероятно, предчувствуете, Гога и в Японии явил себя как неординарная, не влезающая ни в какие рамки международных соглашений личность, но уже глобального, так сказать, межконтинентального масштаба. Буквально в первые же дни по приезде в Токио нашу гостиницу посетили члены японской операторской гильдии. Как оказалось, Гогина слава воистину велика. Японские операторы превосходно знали и ценили его творчество — и «Первого учителя», и «Дворянское гнездо», и «Дядю Ваню», и «Зеркало». Дружно кивая и кланяясь, лучшие японские операторы приветствовали приехавшего в Японию русского операторского «сэнсея» Гогу. Как вам, вероятно, известно, слово «сэнсей» означает «учитель».
К тому же нужно заметить, что в японском языке нет буквы «р». Физические муки, которые испытали японские коллеги Рерберга, пытаясь произнести его фамилию, описанию не поддаются. Нет, наверное, в мире более неподходящего для японского речевого аппарата слова: «Л-р-е-л-б-е-л-г-г-г». Сочувствуя титаническому напряжению своих коллег, Георгий Иванович ласково разрешил именовать себя на территории древней Японской империи «Гося-сан».
Это и привело впоследствии к совершенно непредсказуемой ситуации. Однажды мы ехали с ним вдвоем, без переводчика, в поезде Токио-Киото, сидели, балакали о том о сем. Поезд шел со скоростью сто пятьдесят километров в час, под нами были вертящиеся сиденья: мы могли располагаться и лицом, и спиной к движению, — поездка был чистым наслаждением, совсем не похожа на путешествие в наших загаженных электричках… За окнами то появлялась из-за лесов волшебная Фудзияма, то исчезала из виду. Время от времени по радио повторялась какая*то длинная речь, заканчивавшаяся словами «Гося-сан». Как вы помните, именно так называли Гошу японские коллеги и друзья.
— Гога, это не тебя ищут? — вдруг закралось мне в голову.
Мы стали нервно прислушиваться, не понимая ни слова. Тут опять по радио раздалось явное «Гося-сан». Спросить было не у кого, покуда в Киото нас не встретила наша переводчица, милейшая Киеми. Первый вопрос, который мы ей задали, выйдя на перрон, был:
— Не случилось ли чего, не дай бог? Не Гошу ли это всю дорогу искали по радио? Мол, там по радио в вагоне все время про что*то длинно говорили, а в конце все добавляли «Гося-сан»…
— «Гося-сан»? Ах, нет, это вы не поняли. Просто «Гося-сан» по-японски означает тринадцатый вагон…
Я похолодел. В воображении представилось, как, к примеру, из Италии приезжает в Россию знаменитый оператор, нас знакомят, и оказывается, что его зовут «Тринадцатый вагон».
А в ту памятную первую встречу Рерберга и его японских коллег они гостеприимно поинтересовались, что хотел бы повидать в Японии «сэнсей Гося».
Недолго подумав, Ibra уверенно и твердо ответил:
— Гейшу.
Японские операторы при этом, думаю, слегка остолбенели, но вида не подали, дружно закивали головами и куда*то ушли с Гогой, после чего он уже допоздна не объявлялся. На следующее утро я увидел его с каким*то совершенно новым, во всяком случае, до этого совершенно незнакомым мне лицом.
Еще накануне отлета в Токио, прямо в Москве, Гога облачился в ослепительно белый костюм — белые штаны, белый пиджак, который носил с изысканно-темными рубашками. В токийском отеле костюм Гога ежедневно сдавал в чистку. Стоило это немыслимо дорого, и кто*то из сердобольных японских людей ему посоветовал:
— Гося-сан, на те деньги, которые вы платите в гостинице за чистку, можно купить три таких белых костюма. Зачем эти расходы? Купите себе несколько костюмов и меняйте их хоть каждый день…
— Конечно, аригато, но я сам знаю, что мне делать, — отвечал Гоша и, не страшась полного разорения, упорно, до конца экспедиции, продолжал поддерживать в безукоризненной форме свой костюм — отдадим должное совершенству японских чисток — в ослепительно белом состоянии.
Съемки наши вообще сопровождались немалым количеством странностей.
Однажды мы поехали смотреть натуру, которую я выбрал во время своего предшествующего приезда. С нами был японский бригадир осветителей. Все, что Гога говорил, он тут же записывал в книжечку. Бригадир осветителей, что*то пишущий, был в диковинку. Людей этой профессии для нас привычнее было видеть в рукавицах, тянущих вечно грязный кабель, перетаскивающих тяжелые приборы. В первый же съемочный день, не успел Гога прийти на площадку, зажег