ся свет.
— Что это? — ошеломленно спросил Рерберг, привыкший почти лично устанавливать и направлять даже самый, казалось бы, ничтожный и ничего не значащий источник света.
— Как что? То, что вы говорили, Гося-сан, а я за вами записал.
— Мало ли что я плел? Разберите и раскоммутируйте все, к чертовой матери! Приборы будем ставить по одному и с самого начала…
Японцы обалдели. Оказывается, по принятым у них правилам, бригадир осветителей должен к приходу оператора, в соответствии с его предварительными указаниями, уже выставить весь свет. Все иное считается вопиюще непрофессиональным. Гога же, вслед за мастерами Возрождения, все привык делать сам, на глаз, получая тончайшие импульсы от предметов, людей, фактур, располагающихся перед ним в кадре. Он работает со светом, как художник с красками и холстом.
Началась серия неописуемых скандалов, достигших своего пика, когда мы уже отсняли Токио и приехали в древнюю столицу Японии Киото. Работали мы в старом-старом районе, где все дома практически были из одной бумаги: четыре палочки, к ним прилеплены бумажные стены, между ними настелена еще бумажка, вроде как картонная, потолще, и называется эта толстая бумажка — пол.
Напротив дома, где нам предстояло снимать, была водружена на соседней крыше огромных размеров осветительная байда. Не могу подобрать другого слова: это был даже не прибор, а целое крайне сложно смонтированное осветительное корыто, которое трудолюбивые японцы три или четыре дня без Гошиного ведома, руководствуясь исключительно какими*то давними его предположениями, устанавливали на соседнем доме.
— Кто вас просил? Немедленно убрать! — увидев байду, закричал Гога.
— Но вы же, Гося-сан, говорили, что хорошо бы сюда ее поставить…
— Все, кончилось мое терпение! — заскрипел зубами Гоша. — Не буду снимать, пока вы не просто выключите — пока не уберете к чертям эту херовину!..
Я понял, что начинается очередной скандал, череда которых, надо сказать, к тому времени мне уже надоела, ушел в дом, где мы собирались снимать, лег на картонку и заснул. Пусть собачатся сколько хотят! Надоело!
Может быть, через час-полтора Комаки нежнейше потеребила меня за плечо, приглашая проснуться. Я открыл глаза, увидел ее ласковое лицо, трогательную восточную улыбку. К тому времени она волей-неволей уже освоила некоторый запас наиболее употребляемых на площадке русских слов.
— Сережа-сан, вставайте! — услышал я ее нежный голос. — Вставайте! Можем снимать. Там уже сняли эту херовину…
Спасибо разуму и терпеливой мудрости японцев. Они в конце концов как*то договорились со своим профсоюзом и перестали ругаться с Гогой, а вместо этого кропотливейшим образом стали фиксировать, как он ставит свет, и вообще анализировать, что и зачем он делает. Когда мы уже покидали Японию, бригадир осветителей показал мне толстые тома по каждому объекту, где было расписано, как и где стояли приборы, как и где, и на чем стояла или ехала Гогина камера. Тут же были приложены аккуратно вклеенные в рамки срезки Гогиных негативов.
— Гося-сан действительно великий оператор, — незлопамятно сказал мне бригадир, добавив, что, возможно, он все это впоследствии, если «сэнсей Гога» разрешит, издаст или даже, возможно, защитит докторскую диссертацию по «Госе-сану», включая прилагаемый словарь русских профессиональных терминов (вероятно, имелась в виду «херовина»), наиболее часто используемых при установке света. Не исключено, что это уже произошло и, коммутируя на площадке разного рода световые схемы, японцы учтиво матерятся по-русски.
А тем временем Гося-сан продолжал свое личное знакомство с уникальной страной, причем это знакомство тоже носило неординарный характер. Недели через две, зайдя утром разбудить Рер-берга перед съемкой, я увидел его слегка помятого, как бы после сна, но облаченного в надетое на голое тело необычайной красоты кимоно. Кимоно это я уже видел как*то в гостиничном бутике. Во всех шикарных гостиницах есть такие бутики, где товары стоят немыслимо дорого, в Японии же — сверхдорого. Гога купил себе именно это кимоно, мужское, роскошное, длинное, в пол, атласно-черное сверху, с каким*то золотым иероглифом на спине, и кроваво-алое внутри.
— Гога! Что это?
— Вот купил. Заплатил двадцать пять тысяч иен, но очень доволен.
— Зачем так дорого? Сколько мы этих кимоно видели, одно красивее другого. По три, ну, пусть по пять тыщ…
Гога шевельнул в воздухе полой нечеловечески прекрасного кимоно: атласно-черное в луче бившего в окно солнца обратилось в атласно-алое и, вновь погаснув, стало черным. После чего сансей Гога изрек великую пророческую фразу:
— Хочу быть как дьявол.
Нужно сказать, тогда в Японии, да, впрочем, и в дальнейшем на Родине, Гоге это удалось.
Там же в Японии, в числе прочего, Гога поражал наше воображение и изысканностью, аристократизмом подбора потребляемых напитков. Русская водка в Японии стоила копейки. На суточные, которые нашим японским коллегам казались жалким подаянием, можно было накупить пятнадцать-двадцать родных бутылок, причем чудесного экспортно-кремлевского разлива. Узнав, что приехала русская экспедиция, японцы немедленно наладили в гостинице круглосуточную жарку блинов с икрой, которые тоже стоили сущие гроши. Не трудно, казалось бы, спуститься на лифте в подвал, взять бутылку, к ней — блинов, к тому же все это тебе там же очень красиво и аккуратно упаковывали. Не хочешь водки — хочешь пива, можешь на том же лифте подняться наверх и, опять-таки за копейки, попить прекрасного японского пива «Саппоро» с изысканнейшими океанскими закусками.
Гога избрал какой*то другой, непонятный для всей группы путь: он ходил в сверхдорогие бары. Взобравшись в своем ослепительно-белом костюме на высокий круглый стульчик, он закидывал ногу на ногу и негромко сообщал бармену:
— Двойной «Дайкири»!
Однажды я просто из любопытства, заинтригованный, пошел с ним и тоже попросил:
— «Дайкири»!
— Двойной! — добавил Гога, хотя я его об этом не просил.
Вскоре мне принесли маленькую стеклянную плошку, которая, как позже оказалось, стоила, наверное, с пяток магнитофонов. В плошку было наколото много-много мелкого льда, на который сверху плеснули немного вермута, покапали еще чего*то и, кажется, чуть-чуть виски.
В жизни не мог себе представить, что Гога, как всякий нормальный человек, обожающий обыкновенную качественную водку, ночами напролет будет сосать намоченный лед, называемый «Дайкири», платя за это нечеловеческие деньги. В чем причина этой странности, никак не проявлявшейся на Родине? Позже Гога открыл мне этот секрет. Оказывается, когда*то в юности он читал какой*то роман Ремарка, герои которого пили этот напиток, и чтение произвело на него глубокое впечатление. С упрямством влюбленного Гога заказывал то двойной «Дайкири», то одинарный, пытаясь все-таки пусть и запоздало, но разгадать тайну того удовольствия, которое испытывали его любимые герои, вливая в себя этот «дар богов». Лично я предполагаю, что ремарковские герои, потреблявшие этот напиток в Германии, пили нечто существенно иное, чем то, что называлось «Дайкири» в Японии. Но Гогину страсть даже слегка поколебать мне так и не удалось.
В первый же день нашего приезда в Японию очаровательная Комаки пришла к нам в отель узнать, всем ли мы довольны, всё ли у нас есть. Мы поблагодарили, сказали, что все замечательно, но Гога все-таки добавил:
— В Японии, как в Греции, все есть. Но одной вещи и здесь все-таки нет. Зеленого «Салема» или зеленого «Данхилла»…
Имелись в виду сигареты с ментолом, ныне продающиеся у нас чуть не в каждом киоске, а тогда в Москве — диковинная редкость, но уж в Японии*то, как в Греции, по Гогиному разумению, они должны были быть непременно.
Сама Комаки не курит, не пьет, ничего про сигареты не знает. Она переспросила у Госи-сан названия отсутствующих сигарет, аккуратно записала их карандашиком в книжечку, сказала, что непременно отыщет. Через два дня переводчица сказала мне, что в поисках этих сигарет Комаки просто перевернула всю Японию. Поясню, что популярность Комаки в Японии не знала себе равных: по нашим меркам, это и Тихонов, и Ярмольник и Абдулов, вместе взятые; перед ней открывались любые двери, любовь японцев к ней была бесконечна. К тому же в Японии вообще в принципе есть все — все, что производится в мире, и все, что может представить себе человеческая фантазия. Не было там, как выяснилось, только двух вещей — зеленого «Данхилла» и зеленого «Салема».
Еще через день Комаки, смущаясь, сказала Гоше, что есть красный «Данхилл» и еще какого*то цвета, но, к сожалению, не зеленый «Салем». Не знаю, по какой причине, но не курили в Японии ментоловых сигарет.
— Нет, — сказал Гога, — не пойдет. Это не тот «Данхилл» и не тот «Салем». Это фуфло.
Комаки через некоторое время все же достала зеленые сигареты — на черном ли рынке, за сумасшедшие деньги, или просто выписала из Англии. Принимая сигареты, Гога вновь вел себя как безукоризненный джентльмен, тут же спросил у Комаки, сколько он ей должен. Естественно, Комаки отказалась. Естественно, Гоша сказал, что в таком случае он ответит ей подарком в Москве. И ответил. По-царски. Но об этом чуть позже. Пока же Гося-сан пил свой «Дайкири», красиво затягиваясь зеленым «Салемом», распуская вокруг себя мужественный запах вермута и ментола, после чего, сдав в чистку белый костюм, облачался в кимоно и становился «как дьявол».
На самом же деле Георгий Иванович — превосходно воспитанный человек из очень интеллигентной московской семьи. Его дед — прославленный архитектор, отец — замечательный художник, мать — известная виолончелистка. В детстве Гоша по старым московским переулкам сопровождал маму в консерваторию, неся огромный футляр с ее виолончелью, а потом встречал маму и снова нес футляр с виолончелью назад, домой. Георгий Иванович к тому же человек удивительно нежного и трогательного нрава. Скажем, когда он берет деньги в долг, то возвращает их, в отличие от некоторых, именно в тот день и час, секунда в секунду, когда обещал вернуть. Гоша вообще невероятной точности и аристократической ответственности человек. Он самой природой задуман как настоящий русский аристократ.