— Два часа.
И, помедлив секунду, все-таки добавлял:
— Дня.
Так вот этот Юра уже много раз намекал нам, что пора бы переходить к съемкам ключевой сцены. Как*то мы ехали в машине и подзадоривали друг друга:
— Все! Хватит! Пора снимать порнографическую сцену! Пиротехника готова! Дымы готовы!
— Простыни покрашены, — уточнил с заднего сиденья Юрочка, мягко встревая в общий разговор.
Все же снять эту сцену на натуре мы так и не успели, перенесли ее в павильон.
— Какую декорацию будем ставить? — спросил Борисов.
— Не надо никакой декорации, — гордо отвечал Рерберг. — Поставь кровать, застелите простынями — мы снимем… Кровать должна быть большой. Мы уложим туда голых Юру с Комаки, а под кроватью будет лежать пиротехник. В нужные моменты он пускает дымы, а мы сверху все снимаем.
Звучало довольно убедительно. Так и порешили.
Как начинающий порнографист, я потребовал:
— Чтобы на съемке никого в павильоне не было. Ни одного лишнего человека.
— Абсолютно согласен, — сказал Гога. — Мне вообще никто не нужен. Поставим свет — я выгоню и осветителей. В павильоне останемся только мы с тобой.
— А фокус кто переводить будет?
— Сам переведу…
Я оценил его героическое решение и тоже не оставил никого из своих ассистентов.
Итак, для соблюдения целомудренности и красоты предполагаемой любовной сцены в павильоне оставались, помимо двух актеров, только я с Рербергом и никому не видный пиротехник под кроватью. Правда, устроил скандал фотограф Родькин, заявивший, что без этого кадра не может быть полноценным комплект рекламы. Но и его я все равно выставил. Позднее, в самый ответственный момент, откуда*то из-под потолка я услышал щелчки фотоаппарата: Родькин, усыпив бдительность охраны, героически пробрался на колосники и с двадцатиметровой высоты что*то там ухитрялся снимать. Кадров этих я не видел, но, думаю, если они все-таки существуют, то являют собой нечто уникальное — вроде изображения Земли, снятой с космического корабля.
Фото — Гоra сотоварищи в Лисьем Носу
Наши артисты никогда в подобного рода сценах не снимались, но нас связывали уже столь теплые, нежные человеческие взаимоотношения, что никто против порнографии не взбунтовался, даже слова не сказал. Особенно удивительным это было со стороны Комаки. Помимо того, что она была суперзвездой и национальной гордостью Японии, говорили, что у нее был в свое время контракт, обязывавший ее хранить девственность. Сам я этого контракта, естественно, не читал, но все в России и в Японии знали не то легенду, не то быль, что, начав профессионально сниматься в шестнадцать лет, она тогда же подписалась под обязательством быть символом чистоты японской женщины и потому на весь срок контракта взяла на себя дикие обязательства не выходить замуж и не вступать в связь ни с одним мужчиной. О том, на какой срок распространилось это обязательство, говорили разное — то ли до двадцати семи, то ли до тридцати пяти лет, но в момент наших съемок оно как бы еще сохранялось в силе.
По поводу предстоящей съемки я, на всякий случай, ни в какие предварительные переговоры с актерами не вступал, а просто передал, что оба должны прийти в павильон в халатах, надетых на голое тело. Переводчица Лена от имени Комаки поинтересовалась, совсем ли надо быть голыми или можно в трусах? Я подумал и ответил бескомпромиссно: «Какие трусы? Я же ясно сказал — совсем голыми».
Павильон был первый, самый большой на «Мосфильме» — кровать стояла в нем как вошь посреди вокзала. Было холодно и темно. За стенами павильона началась зима, порошил снег. Для исполнения порнографического действа пришли сизые от холода, мрачные и неразговорчивые герои нашей романтической любовной истории — Юрий Мефодьевич Соломин и Комаки.
Гога к этому моменту уже поставил высокохудожественный свет, пиротехник, сопя, залег под кроватью. Рерберг настрого приказал ему не высовываться, до времени не подавать никаких признаков жизни, внимательно слушать команду и, когда будет надо, немедленно пускать дым. Поставили камеру, наступила нехорошая, тоскливая тишина.
— Ну, все, ребята! Давайте, раздевайтесь! — не очень уверенно скомандовал я.
Переводчица Лена (еще один свидетель, при сем художественном вандализме присутствовавший) все перевела.
Оба тяжко вздохнули, сняли халаты и послушно легли на ледяные серые простыни.
Поскольку Гога не посвятил работниц «мосфильмовской» красилки в тонкости своего замысла, они взяли простыни из грубого холщового полотна и покрасили его не в тонкие и нежные сомовские оттенки раннего утра, а в цвет солдатской дерюги. Когда Юра впервые постелил эти простыни нам для просмотра и утверждения, Рерберг поначалу чуть было его не задушил, но потом махнул рукой:
— Ладно. Пусть будут эти.
Так вот, несчастные замерзшие артисты послушно легли своими нежными телами на эту грубую солдатскую дерюгу, и я оказался один на один перед необходимостью, с которой прежде не сталкивался, — объяснять актерам технологию и мизансцены проведения сцены такого рода. Долго, шкодливо крутясь-вертясь в необязательных деепричастных оборотах, я в конце концов, краснея, предложил Комаки быть сверху.
— Хай, хорошо! — послушно согласилась актриса.
— Если она сверху, — с циничной ясностью возразил Гога, — то мы в кадре ничего, кроме Соломина, не увидим: камера*то сверху стоит.
— Ну, что тогда, по-твоему, Юра, что ли, должен быть сверху? — напряг я всю свою убогую порнофантазию.
Юра молчал, в спор предусмотрительно не встревая. Но и с этим Рерберг не согласился: тогда, мол, и Юру мы не увидим. Наконец мы их как*то компромиссно уложили боком, каким*то совершенно нелепым, невероятным и неловким образом, а Комаки еще и подперли подушками, чтобы она случайно в этой позе не свалилась на пол.
— Ребята, — наконец сказал я им, синим и продрогшим, сказал, судя по всему, достаточно жалобно, — я сейчас дам команду «Мотор!», а вы уж там чего-нибудь делайте.
Оба пожали в растерянности плечами.
— Комаки, ты давай, елозь как-нибудь, егози. Ну, не знаю я, как тебе объяснить. Тут нет терминов…
Переводчица старательно перевела мои слова. Комаки дружески кивнула мне, давая понять, что будет и елозить и егозить, и вообще, чтобы я так не волновался — она сделает все, что потребуется.
— Ну все, снимаем!
Гога приник к глазку камеры, я хотел уже сказать «Мотор!», но он опередил меня:
— Все, разбирайте к черту все подушки, слезайте с кровати…
— Как? Мы уже собирались начать егозить…
— Да, погоди ты с егожением. Дым не прилипнет к сухой простыне! Нужно сначала полить ее водой — дым из-под кровати, мягко прижимаясь к влажной ткани, будет лепиться к их телам, и тогда уже пусть они елозят и егозят в тумане, сколько тебе захочется.
Раздались крики: «Принесите ведро воды!»
— Вы хоть теплой принесите, — взмолился Соломин, — холодище же!
— Гога, а можно теплой?
Гога не знал, можно или нельзя, но махнул рукой:
— Ладно, пусть будет чуть теплая.
Эту теплую воду поначалу мы на них прыскали изо рта, как при глажении, на сухое белье.
— Мало, — сказал Гога. — Нужно прямо из ведра шваркнуть.
— Холодно же будет, — опять взмолился Соломин, — и потом, через минуту все ведь опять остынет.
Комаки сидела совершенно безропотная, готовая ко всему. Она с первых дней, поняв, куда попала, давно уже ни с чем не спорила.
— Юра, придется потерпеть, — сказал Гога, — понимаешь, тогда дым будет прилипать к простыне и медленно ползти между вами.
Намочили всю постель, синие от холода актеры героически легли на мокрые простыни, опять подперли бедную Комаки теперь уже мокрыми подушками, не вспомнив ни разу, что перед нами «символ женской чистоты Японии», — работали, как дрова грузили.
— Комаки, — взмолился теперь уже я, — уж ты, пожалуйста, все сыграй… Ты же женщина. Ты уж как-нибудь давай елозь… Егози…
Гога, орлиным взглядом от камеры проведя последнюю рекогносцировку, крикнул затаившемуся под кроватью пиротехнику:
— Витя, готов?
— Готов!
Я хрипло произнес: «Мотор!»
Пошел мотор, бедная Комаки слабо-слабо стала делать вид, что елозит, егозит. У Юры же почему*то при этом были плотно закрыты глаза.
— Юра! Ты чего? Открой глаза! Впечатление, что ты умер…
Юра послушно их приоткрыл. Комаки как умела изображала, что я просил, и наконец настал тот долгожданный миг, когда Георгий Иванович зычно крикнул:
— Дым! Ты чего, заснул там, что ли? Дым!
Павильон в этот момент являл следующее. Окоченевший Юрий Мефодьевич лежал на мокрой постели, мученически глядя на колосники, и видел там затаившегося с фотоаппаратом Родькина, но смотрел как бы в пространство. Честно и старательно елозила Комаки. Из-под кровати медленно пополз дым.
Простыни мы все же мочили не зря. Дым действительно прилипал к ним, довольно плотно шел по ткани, но лишь до какого*то момента. Дойдя до тел, он почему*то начинал медленно подниматься и уходить струями куда*то в стороны, вверх, под колосники. И уже минуты через полторы вся картина походила на изображение колоссальных размеров солдатского чана с кипящими и булькающими в нем макаронами по-флотски.
Со мной начиналась истерика от хохота.
— Я больше не могу… Кончай этот маразм, Гога…
— Лажа, — соглашался Георгий Иванович. — Все от отсутствия профессионализма. Конечно, сначала надо было попробовать, а уже потом снимать.
— Чего там? — интересовался уже давно ничего не понимающий Соломин.
— А чего мы раньше не попробовали?
— А на ком пробовать?
— Да хоть на нас с тобой!
А дым все пер со страшной силой…
Так мы с Георгием Ивановичем стали первыми советскими социалистическими русскими порнографами. Теперь их, этих порнографов, вы знаете, как собак нерезаных. Но мы были пионерами. А первым, это вы тоже знаете, всегда труднее. Но и почетнее.
После всего рассказанного вы, конечно же, и сами понимаете, с каким колоссальным трудом вписался Георгий Иванович в рыночную постсоциалистическую экономику последних лет. Вернее, даже совсем он в нее и