Асса и другие произведения этого автора. Книга 2. Ничего, что я куру? — страница 31 из 60

Мы сидели у меня в номере — Таня, Катя Васильева, Толя Малашкин, фокусник, игравший фокусника. Паша в запое — снимать нельзя, оставалось только смотреть телевизор, что все и делали с полным вниманием. Было часов пять вечера, светло, с экрана Демис Руссос, еще толстый, в каком*то невероятных расцветок халате пел свои песни. Наверху Паша крушил гостиницу. Вскорости от него пришел посыльный, сказал, что от четвертого этажа уже ничего не осталось, а Паша просит немедленной беседы со мной.

— Беседы быть не может, — сказал я. — А вызвать милицию и упечь его на пятнадцать суток могу. Или пусть немедленно ложится спать и завтра сам к чертям собачьим укатывает в Москву…

Демис Руссос раскланялся, ушел, потом вернулся и запел опять. Опять, деликатно постучавшись, пришел посыльный и грустно сообщил, что Паша просил передать, что сейчас он или повесится, или выбросится из окна. И Таня, и Катя хором сказали, чтобы я все же пошел: видишь, как человек мается…

Я поднялся наверх, увидел там разрушения, какие до того видел только по телевизору в передаче о землетрясении в Японии. Бледные горничные, трясясь, сгребали в совки землю, перемешанную со стеклом. В номере тоже было как после землетрясения (за исключением того самого уголка с инструментами для приготовления пищи). На панцирной сетке кровати, покачиваясь, стоял огромный пьяный Паша.

— Я совсем распоесался, — встретил он меня самокритикой. — Ты прав: я распоесался…

— Ты действительно распоясался, — мрачно подтвердил я. — Поэтому сейчас ложись спать, а завтра выкатывайся отсюда на хрен…

— Ах, как я распоесался! — повторил Паша и, посмотрев на меня добрыми детскими глазами, неожиданно почти дружески добавил: — У меня к тебе просьба…

— Какая?

— Врежь мне.

— В каком смысле?

— В прямом. Врежь мне сейчас по уху. О, как мне это надо. Может быть, это приведет меня в чувство. Ты же видишь, как я распоесался?..

Я подумал: «А может, и правда? Уж больно он действительно „распоесался"»…

Я снял ботинки, залез на кровать, собрал все силенки (я ж фуфло рядом с Пашиными ста килограммами), развернулся и с размаху влепил ему в ухо. Кажется, получилось.

Паша пошатнулся, но устоял. Оправившись, сфокусировался на мне:

— Спасибо. Ну, ты врезал!

— Пожалуйста.

— А теперь давай я тебе!

Согласитесь, ход был вероломен. Для столь буйно-пьяного русского…

— Вот это уж, это тебе хренушки, Павлик. Мы так не договаривались…

Ничего хорошего, вы видите, в сильно пьяном Паше нет. Но он бывает ужасен и трезвый. В Колумбии он завязал — уж не знаю, подшился или закодировался, но завязал. И все время работы над «Избранными» ходил трезвый. В этом состоянии его русская половина полностью трагически отключилась, а еврейская предстала в почти фольклорном обличье безжалостного финансового авантюризма. Вел он себя в соответствии с этим кое-как, из-за чего я с ним в очередной раз разругался.

Жора Бурков, царствие ему небесное, тоже был большой любитель выпить, но в какой*то момент тоже надолго завязал, по Москве даже слух пошел: «Слышали? Бурков не пьет!» Виделись мы с ним не часто, а тут вдруг случайно встречаю Жору, идет навстречу веселенький, а в руках — книжки.

— Жора, ты чего, выпил, что ли?

— Да. Я вновь выпиваю!

— О тебе ж легенды ходят, что ты завязал.

— Да, я не пил. Два с половиной года.

— Елки-палки! Жор, ну, вот честно, дело прошлое, скажи: что это такое — совсем не пить?

Долго не пьющего Пашу я тогда еще не наблюдал, поэтому интересовался теоретически, но искренне. Жора задумался.

— Честно?

— Честно.

— Это на хер вычеркнутые из жизни годы.

Это определение прочно засело мне в душу. И действительно, завязавший Паша — это был уже совершенно другой человек. Чужой человек! И работал он хуже. Плохо он работать не может, но механически может. Без озарений. И уж лучше любые его безумия! Лучше пусть три раза на дню топится!.. Так уж он устроен. Такой он человек.

Разругавшись с Пашей в Колумбии, я договорился следующую картину, заваривавшуюся тогда с французами шестисерийную кинобиографию Тургенева, снимать с Юрой Клименко. Но у Юры еще до меня была договоренность с Параджановым, он должен был уезжать к нему снимать, я остался без оператора.

Все стали уговаривать меня помириться с Пашей. Мы, конечно же, помирились: надолго с ним разругаться для меня было невозможно, какие бы чертяки между нами ни пробегали. Постановка эта, впрочем, так и не состоялась: я уже писал и о сбитом южнокорейском самолете, и о гениальной адабашьяновской шутке: «Это что же, Паша зря „Муму" прочитал?»

У Паши очень плохое зрение. Как Бетховен — глухой композитор, так и он — слепой оператор. Он в чистом виде Бетховен операторского искусства. Я был поражен, открыв степень этого, согласитесь, странного для оператора недостатка.

Когда*то мы сидели в Одессе, во дворе, на крыше камервагена, дожидались режимного времени, чтобы снять через окно, как внутри квартиры расхаживает наш герой. Квартира была на расстоянии десятка метров от нас. Я хорошо видел актеров, давал им указания. Через десять минут уже снимать, горят приборы, мы ждем, проникнувшись общим лирическим состоянием.

— Вот эти окошки мы снимать будем? — вдруг тихо спрашивает Паша.

До меня с трудом доходит странность вопроса, мы же часа два уже репетируем, и я холодею от ужаса.

— И ты видишь, что в них происходит? — так же тихо продолжает спрашивать меня он. — А я вот ни хрена не вижу. Никаких окошек. Вижу — ареолят какие*то рыжие пятна. И больше ничего!

Иногда Паша бывает потрясающе нежен. После всех этих жутких драм на «Спасателе» он бросил пить. Не закодировался, не зашился, а просто волевым усилием сделал перерыв в употреблении.

И вот мы снимаем с ним с трезвым. У нас медовый месяц. Пустая спасательная станция. В окнах отражается озеро, закат, мы ждем, когда солнце медленно пойдет вниз и отразится в окнах станции. Камера наготове, группа уже уехала, вокруг гениальная красота, девственный лес, гладь воды…

Паша поставил меня к камере, сказал:

— Вот как солнце дойдет до этой точки, ты увидишь, нажми спуск сам. А я рядышком постою, послежу за фокусом и экспозицией.

Я внимательно смотрю в дырочку. Паша сзади облокотился на меня. После всех прежних диких кошмаров такая гармония, такая нежная проникновенная дружба!

Закат. Птичий щебет. Тишина… Благословенная райская тишина…

Стоим минуту, две, пять… Слышу нежный-нежный, прямо в ухо, Пашин шепот:

— Седьмой день не пью!..

Излишне говорить, в какой невероятной степени одарен от природы Паша и в какой мере он профессионален. Профессионал до мозга костей.

В какой*то момент на «Мосфильме» оставалось, наверное, только два человека, для которых студия — это целиком вся жизнь, весь мир: Паша и Досталь. Оба они на этой студии родились, даже в фактическом смысле этого слова: на территории студии когда*то был свой родильный дом. В детский сад они ходили на студии, в пионерские лагеря ездили от студии, все ступеньки кинематографического производства прошли здесь, на студии, снизу доверху.

Паша начал с механика: толкал тележку, собирал-разбирал камеру, помогал отцу. Другой — тоже перепробовал все профессии низшего звена, а потом стал директором студии. Владимир Досталь. Когда он был директором, мы с ним часто сцеплялись, иногда кричали на правлении: «Хватит! Пора Досталя снимать!» Хорошо, мы его снимем и кого поставим? Досталь был частью «Мосфильма», такой же неотъемлемой и объективной, как, скажем, проходная на Воробьевых горах. «Мосфильм» без Досталя — это уже какая*то другая студия. Вот так же невозможно представить себе «Мосфильм» без Паши. Впрочем, «Мосфильм» жив. И живет и без Досталя, и без Паши.

С ответственностью повторю, что «Ангела» Смирнова Паша снял гениально, с поразительным чувством черно-белого кино, чувством крупности, точнейшим ощущением обреза кадра, с грандиозным пластическим совершенством. Фантастически снята «Неоконченная пьеса для механического пианино», замечательно снят «Обломов». Лебешев — оператор действительно выдающийся.

В отличие от многих своих коллег он настаивает на том, что оператор — всего лишь технический помощник режиссера. «Скажи мне, как снять, — говорит он, — я так тебе и сниму». Это редчайшее свойство в его профессии: не тянуть на себя одеяло, не давить режиссера самоценными эффектами, не пытаться, как додумываются некоторые, снимать даже вопреки режиссеру. Настоящее кинематографическое изображение — это, конечно, только то, что создается совместно режиссером, оператором и художником, причем совместно до такой степени, что уже невозможно разделить этот тройственный союз, разъять и припомнить — кто что в это внес.

Лебешев говорит: «С Михалковым я снимаю как с Михалковым, с Соловьевым — как с Соловьевым, с Разумовским — как с Разумовским. Я снимаю не свое изображение, я снимаю изображение режиссера, с которым работаю». Это воистину замечательная черта Пашиной одаренности!

Я уже рассказывал о съемках «Станционного смотрителя», который мы с Михалковым начинали почти плейбоями, а закончили едва ли не бомжами. В момент, когда Никиту забрали в армию, осиротела и его группа, уже начинавшая готовить «Свой среди чужих, чужой среди своих». И Лебешев, и Адабашьян остались в одиночестве.

По страннейшему стечению обстоятельств Паша от безделья нанялся оператором подводных съемок на картину Будимира Метальникова «Молчание доктора Ивенса», и это при том, что воды он боится патологически — даже близко подходить к ней не любит, а когда подходит, то, я уже говорил, с единственной целью — утопиться.

Позднее, на съемках «Спасателя», когда я позвал его мерить гидрокостюмы для предстоящей съемки в воде, Паша немедленно встрепенулся:

— Чего?! Какая еще съемка в воде?

— Ну, героиня у нас же топится!

— Кто топится? Зачем? Ты чего мелешь?

— Топится же она! На лодке топится!

— Ну и пусть топится! А мы с тобой тут при чем?