Еще одно искушениеочень сильное
«Егор Булычов» окончился для меня неожиданно странным пшиком. Картину сдержанно, а иногда даже и несдержанно хвалили, в основном профессионалы; помню, к моему немалому изумлению, она почему*то понравилась покойной Ларисе Шепитько, Элему Климову, еще Илье Авербаху… Андрей Смирнов, как бы итожа свое участие в авторитарном решении «кадрового вопроса» с оператором картины, тоже похвалил меня: «Ты даже сам наверняка не понимаешь, что сделал. Это же грандиозная история смерти какого-нибудь секретаря обкома!» Я похвалам радовался, даже и таким, но все-таки, не вступая в споры, немало изумлялся, как это горьковский Булычов, обратившись сначала по моей воле в бледную тень толстовского Ивана Ильича, в конце концов вдруг ловко угодил в самую что ни на есть диссидентско-аллюзионную критику партийной номенклатуры? Картину на экран, по сути дела, так и не выпустили. Отпечатали, правда, какой*то сверхмизерный тираж. Кажется, шестнадцать всего копий. Получалось, по копии на братскую союзную республику. Скромно? Разгневанному таким поворотом событий Ульянову в соответствующих инстанциях толково и ласково объяснили, что сейчас, мол, временные трудности с позитивной пленкой, но обещали, скоро дело наладится и вот тогда… Потом еще тридцать с лишком лет с тех пор промелькнуло, но с пленкой, верно, до сих пор все еще не заладилось. Закрылась «Свема», накрылась «Тасма», отечественное производство пленки вообще вроде бы аукнулось. Да и союзных республик никаких уже нету. Теперь тотально закупают «Кодак». Но и с «Кодаком», видимо, тоже свои трудности. Тем не менее иногда нашу картину крутят по телевидению, о ней существует кой-какая вполне уважительная специальная литература, но на экранах ее практически как не было, так и нет.
Тем не менее предстояло как*то жить дальше, что*то пытаться делать, думать, к какой новой работе подбираться. И тут вновь произошло нечто загадочное и таинственное. Мне опять позвонили. Трепет, который я испытал, подняв телефонную трубку, вполне был сравним с описанным ранее в истории встречи с Андреем Тарковским.
— Говорит Сергей Павлович Урусевский, — ласково пророкотал бархатистый голос на другом конце провода. Интонация была такая, будто с владельцем этого беспредельно обаятельного голоса мы уже лет двести знакомы.
Я чуть не свалился в обморок. О своих ощущениях от фильма «Летят журавли» я тоже уже вам рассказывал, в связи с чем, как понимаете, у меня и было впечатление, что позвонили мне не из Москвы, а как минимум из Небесной канцелярии, может быть, даже и от Самого. А может, и даже просто Сам. Простите мне это искреннее и правдивое богохульство.
— Как у вас со временем?..
Что мне было ответить? «Хорошо» или «плохо»? И вообще я не понимал, о каком моем «времени» тут может идти речь? Не помню, что я пробормотал в ответ…
— Ну, в любом случае мы же можем найти возможность повидаться? Тем более что у меня есть к вам одно предложение…
— У вас? Ко мне?..
Это было непостижимо. Знакомы мы, конечно, не были. И тем не менее со мной договаривались о чем*то. Заоблачная легенда.
— Приезжайте ко мне. Я живу на Мосфильмовской. Только давайте сразу, не откладывая…
Через полчаса я уже был у него. Обнаружил себя в очень уютной квартире. К тому моменту наш разлад с Катей уже окончательно сформировался. Я с трудом, но и с некоторым живым интересом привыкал к своему новому холостому состоянию, отчего со сложным и смешанным чувством взирал в тот вечер на светлую, нежную, можно даже сказать, идеальную семейную атмосферу этого дома.
В московском быту тогда обосновался культ кухонь. Самое главное общение происходило именно на кухнях. На кухне Урусевских уже был предупредительно накрыт вечерний чай. На столе, что меня удивило, стояло с десяток разных сортов сыра. Это уже потом, во Франции мне объяснили, что сыр — изысканный десерт. Тогда я его держал за еду. «Взвесьте триста „Пошехонского"…» И с хлебом…
— Мы так вам рады!
Самое забавное, я видел, что это не была некая формула привычного этикета, что мне тут по какой*то неведомой причине сегодня действительно рады.
Сергей Павлович провел меня в комнату. На мольберте стояла картина, которую он заканчивал.
— Большая часть моих живописных работ, — объяснил он, — в мастерской, а здесь только кое-что…
Потом он показал мне эстампы и керамику, подаренную ему Пикассо, когда Урусевский гостил у Пикассо в Канне в год триумфа «Журавлей».
— Кстати, у меня же есть шестнадцатимиллиметровый фильм, снятый в мастерской Пикассо, — с удовольствием вспомнил Урусевский, глядя на мою почтительно и изумленно отвисшую челюсть, — хотите, я вам его покажу?..
Оказалось, иногда великий Урусевский снимает «любительское кино». И вот теперь предлагает показать мне — собственно, кому мне? — этот фильм лично у себя дома. Сон. Или бред. Вскоре должно все-таки что-нибудь выясниться…
— Да погоди ты с фильмом, — перебила маэстро жена — Белла Мироновна Фридман, тоже ласковая до вкрадчивости, — попейте сначала чаю. И объясни Сереже, в чем дело…
Сели пить чай.
— Собственно, я позволил себе позвонить вам по рекомендации Михаила Ильича Ромма… — довольно светски продолжил Урусевский, — он, знаете ли, я думаю, самый умный человек из всех встречавшихся мне в кино. А может, даже и вообще в жизни. Правда, про меня он тоже говорит, что я — самый талантливый из всех, кого он знает. Но в это я все-таки не очень верю. Хотя поверить хочется. Но ведь известно, что Ромм дружил с Эйзенштейном, да и сам я знаю несколько имен людей, безусловно чрезвычайно одаренных. Но то, что Ромм — самый умный, это точно. Я к нему всегда обращаюсь, когда мне необходим совет именно умного человека. И он всегда, представьте, дает мне отличные советы…
И действительно, уже позднее мы с Михаилом Ильичом случайно в одном из разговоров затронули эту тему:
— Знаешь, кто самый талантливый из всех, с кем я встречался у нас в кино?
— Барнет… — решился отважно брякнуть я.
— Нет. Не он. Я Барнета довольно хорошо знал. Правда, он был удивительно талантлив. Но самый талантливый — все-таки Урусевский. Он, конечно, не вполне нормальный… Но это таланта еще никогда не отменяло.
К тому моменту, когда мы про это калякали с моим прекрасным мастером, Сергей Павлович уже окончательно ушел в режиссуру, к чему я, не просто любя — боготворя Урусевского, относился, мягко говоря, с крайне противоречивыми чувствами. Его режиссерский дебют «Бег иноходца» по Айтматову вызвал у меня оторопь. Я не мог понять, как же так: ведь это же снимал тот же самый кинематографический гений, несомненный, великий операторский всемирный гений, многократно подтвердивший эту истину? Выходит, и гению не все подвластно?.. Но все эти потуги размышлений были уже потом.
— Видите ли, — ласково продолжал Урусевский в тот дивный синий вечер, — недавно я для себя все-таки определил дальнейшую жизнь. Пусть поздно, но ясно, — продолжал, задумчиво жуя сыры, Сергей Павлович. — Во всяком случае, я обозначил для себя тему фильма, который непременно буду снимать как режиссер. Это фильм о Сергее Есенине. Имя самое близкое мне на сегодня в русской культуре. Это то, что я по-настоящему понимаю… Моя*то жизнь в кино в главном уже завершена…
Я поперхнулся. Тогда Сергею Павловичу было немногим за шестьдесят.
— Но этот фильм для меня — самое важное. Других каких*то особых желаний у меня нет, и не думаю, что они вдруг появятся…
Доедая третий сорт сыра и готовясь приступить к четвертому, я с умным видом тонкого и многое, несмотря на юные годы, понимающего человека мучительно пытался определить для себя причину исповеди великого мастера неизвестно перед кем. И по какому бы все это поводу?..
— Именно поэтому я хочу попросить вас написать для меня сценарий фильма о Есенине…
Я чуть не упал со стула. Сыр комом встал в горле. Откуда он знал про мои сценарные упражнения? Эта часть моей жизни была известна только Кате Васильевой да Лене Гуревичу с Экспериментальной студии…
— Я спрашивал о вас у Михаила Ильича, — предупредил мои вопросы Урусевский, — и Ромм мне сказал: «Приглашай, не сомневайся. Он отлично пишет. Он сценарист гораздо лучший, чем режиссер. У него есть оригинальность, точность и энергия замыслов, а довести их до экрана он сам не всегда может…» Это обидно? — спросил меня Урусевский и, не дождавшись ответа, закончил: — А я именно это — доводить до экрана замыслы — и очень даже могу… Любой, самый невыполнимый замысел я могу довести до экрана… Это уж мне поверьте!.. Тут я виртуоз!..
— Это он действительно может! — со знанием дела подтвердила Белла Мироновна.
Я же в это время был совершенно сражен той характеристикой, которую дал мне Ромм. Откуда это все ему было известно? Тем более, что, по моим сведениям, кроме заявочки на «Взгляните на лицо», Ромм не читал ни одного моего литературного сочинения.
— Вы это серьезно, Сергей Павлович?
— Что значит — серьезно? Я просто очень тебя прошу. Ты чем сейчас занят?..
Я заметил, что он незаметно перешел на «ты», отчего сообразил, что все это вполне серьезно.
— Постарайся устроить свои дела так, чтобы нам быстренько вместе поехать в Болшево. Давай, поедем туда прямо с понедельника… Я сниму отдельный домик. Жить в нем будем втроем — ты и мы с Белкой.
Дальше Сергей Павлович показал мне, что значит высокое искусство обаять до обморока. Я же от неожиданности и изумления даже «спасибо» произнести не мог. Конечно же, все это было мне невероятно лестно, но и невероятно тяжко от одного сознания страшной, непомерной ответственности. Писать Урусевскому — это в ту пору весило не меньше, чем сегодня сочинять что-нибудь для Бертолуччи. Видя мою очумелую физиономию, Урусевский, добивая, задумчиво произнес:
— Кстати. У тебя хорошее лицо… Я вот что, тебя напишу. Мы будем жить в Болшево, будем по утрам немного разговаривать о фильме, потом ты будешь писать сценарий, а я буду писать тебя. А Белка будет нам готовить…