Асса и другие произведения этого автора. Книга 2. Ничего, что я куру? — страница 42 из 60

Для начала нам с Борей вынесли хлеб-соль, мы, обалдев, тем не менее, как положено, отломили и надкусили, послушно уселись в машины с гуделками и мигалками и очень скоро оказались на правительственной даче. Располагалась она в месте невиданной красоты — в лесу, в предгорье, комфорт и сервис описанию не поддаются.

Кровать у меня была размером с мою тогдашнюю квартиру: добраться из одного конца постели в другой было очень непросто. Чистенькие-чистенькие подавальщицы с накрахмаленными сталинскими наколочками подавали чудесно приготовленную пищу по индивидуальному заказу, под каждым кустом располагался вежливый казахский милиционер из охраны в белоснежной форменке. Казалось, мы попали в солнечную утопию сталинских фильмов, один к одному воплощенную в тогдашней казахской правительственной реальности. К тому времени я уже побывал во многих заграницах, но такой диковинной заграницы не видел даже во сне. Все держались с учтивостью, вежливостью и тактом японцев и при этом совершенно чисто, без малейшего акцента, говорили по-русски…

Олжас предложил:

— Хотите, я покажу вам студию?

Хотя всяких студий и до этого я повидал немало, долг и вежливость гостя вынуждали согласиться. Я, конечно, представлял себе забытую богом студию. Чем она могла быть? Почему*то представился описанный в каких*то кинематографических эвакуационных воспоминаниях побеленный уличный сортир на дворе студии, сохранившийся со времен пребывания здесь Сергея Михайловича Эйзенштейна, лаборатория в саманном домике, где в трех дырявых кастрюлях делают вид, что проявляют пленку, ну, может, еще обшарпанный павильон с ржавыми дигами, оставшимися от «Ивана Грозного».

Опять подкатили машины с мигалками и гуделками, куда*то нас повезли, и, как в сказке, я оказался на одной из самых превосходных студий мира. Новенькая, сияющая, еще пахнущая краской, павильоны — с сейфовыми дверями, как на атомных подводных лодках. Но самое необъяснимое — эта фантастическая игрушечка практически была пуста. Как будто рванули нейтронную бомбу, все умерли, трупы вынесли и осталась лишь в девственной нетронутости превосходная кинематографическая материальная база, как бы изначально предназначенная для произведения киношедевров…

В тот момент на всей студии, прихрамывая, снимал только один режиссер — очень милый Ларик Сон. Когда*то, лет за пять до того, я был у него художественным руководителем чего*то. Он показывал мне материал. Я увидел на экране одну известную актрису, разговаривающую со своим партнером. Снято было «восьмеркой» (так называют способ съемки с двух противоположных точек, откуда и название — «восьмерка»; одного говорящего снимают через ухо собеседника, а другого затем — через ухо первого). Материал меня удивил: я увидел только партнера актрисы, снятого через ее ухо, самой же актрисы, снятой с обратной точки, не было.

— Что это? — спросил я Ларика.

— Восьмерка.

— Это не восьмерка. Это, Ларик, четверка. где другая половина?..

— Ее снять не удалось…

— Почему?

— В обеденный перерыв артистка напилась, а вечером улетела в Москву…

Вот этот драматический Ларик Сон и был на тот момент единственным действующим режиссером студии.

После этого мы сидели у Олжасова шофера дома и ели в огромном количестве немыслимой вкусноты домашние манты, которые гениально готовила шоферова жена. Олжас печалился:

— Мое положение как министра трагическое. Студия стоит сотни миллионов в валюте. Кунаев назначил меня сюда и сказал: «Если за четыре года ты не населишь студию хоть какими-нибудь людьми, ответишь по всей строгости». Не знаю, какие там будут кары, но люди действительно позарез нужны. Вот у вас там, на Высших режиссерских курсах, учится один казах. Как он?

— Это мой студент, Талгат Теменов. Он очень хороший парень и очень хороший казах, — радостно вспомнил я.

— Он сможет работать?

— Да.

— Боже мой, боже мой, — тюркский язычник Олжас от радости чуть ли не перекрестился. — Правда?

И тут же Олжасу забрела шальная мысль.

— Слушай, здесь есть по-настоящему способные люди. Я это чувствую, просто физически ощущаю. Не мог бы ты набрать специальную мастерскую во ВГИКе? Казахскую. Спецнабор. Мы бы деньги под нее нашли…

Вопрос был решен тут же. Олжас был почти счастлив.

— Я им всем дам работу. Вот же студия стоит!

— Если бы ты мне дал работу…

И я вкратце поведал ему историю «Чужой белой».

— У нас же Советский Союз, — грустно посмотрел на меня Олжас.

— В каком смысле?

— В прямом и в полном. Общее централизованное подчинение. Вертикаль власти. Вряд ли я чем смогу вам с Борей помочь. Все равно надо будет в Москве утверждать ваш сценарий, звонить Ермашу, а если Ермаш сказал «через мой труп», то он знает, что говорит…

Тут Олжас вдруг задумался:

— Есть, правда, один вариант… У нас на каждый год есть две запланированные единицы, и средства под них есть. Но это должны быть картины на казахском языке. Ты же не будешь снимать на казахском?..

— Буду, — мгновенно согласился я.

Ничего невозможного в этом я и вправду не видел. Пусть казахи говорят в фильме по-казахски, русские — по-русски. Зритель все поймет из субтитров.

— Ну, на казахском*то я могу запустить картину без всякого Ермаша…

Два дня Олжас читал сценарий, два дня мы с Борей по-царски жили в цветущем яблоневом саду и ели бешбармак… Вместо меню в столовой давали целый том, по количеству и качеству названий не уступавший «Книге о вкусной и здоровой пище». Была в сталинские времена такая книга-утопия, предлагавшая победившему русскому воину сказочный набор кулинарных рецептов… Вот такую же примерно книгу приносили нам каждый день для того, чтобы мы проставили свои галочки против любых блюд, какие нам приглянутся, и получили бы их назавтра изготовленными в наилучшем виде.

Через два дня мы пришли к Олжасу, и я поразился тому, сколь скучна и однолика наша планета. Казахский министр сделал тот же жест у виска пальцем и посмотрел на меня тем же жалостливым взглядом, какой я видел у его коллег, выше и ниже рангом, в Москве.

— Ну почему, Олжас?

— Как я им это объясню? Какие ссыльные? Какие увечные? При чем здесь казахский язык?

И тут на меня вдруг снизошло озарение. Как раз в это время в космосе летал Джанибеков, а казахский Байконур был стартовой площадкой всех советских космических запусков.

— А пусть он у нас будет казахский космонавт, — в последнем пароксизме бескомпромиссной битвы за счастливое материальное будущее брякнул я.

— Что?! — хором переспросили пораженные новым прихотливым загибом сражения Олжас с Ряховским.

— Ну, космонавт. Вот он вырос на этой земле, в борьбе за белую голубку и стал Джанибековым, и полетел в космос. Запустили его с казахстанской земли, вернется он на казахстанскую землю. А сейчас он летит над планетой, делает один круг, другой, третий и вспоминает свое отрочество… Которое, между прочим, прошло на казахской земле и вокруг разговаривали, естественно, на казахском языке.

— Гениально! — хором выдохнули Олжас с Борей. — Это просто гениально!..

В тот же вечер Сулейменов позвонил по очень тайному телефону:

— Приехал московский режиссер, лауреат всех премий, друг президента Колумбии. Связан с верхушкой КГБ, хочет снять фильм про космонавта Джанибекова, про то, как с казахской земли уходят в космос герои и как, пролетая над Казахстаном, космонавт с благодарностью вспоминает свое казахстанское детство и мелодичную казахскую речь, которой практически с младенчества герой был повсюду окружен…

— Немедленно запускай, — ответил тайный голос Олжасу по тайному телефону. — Дай зеленую улицу!

— Сценарий читать будете? — отважно перестраховывался Олжас.

— Чего ж тут читать? Читать незачем. Тут все ясно. Снимайте!

Затем уже Олжас выбрал благоприятное мгновение и осторожно позвонил Ермашу, сказал ему, что я в Казахстане.

— Как в Казахстане? — удивился министр, помнивший, как совсем недавно выставил меня из своего кабинета.

— Я его упрашиваю, — сказал Олжас, — набрать специализированную казахскую мастерскую во ВГИКе…

— А что? Дело хорошее. Пусть наконец займется каким-нибудь общественно-полезным делом! Всячески поддерживаю, — сказал Ермаш. — Разнарядку я выпишу. Набирайте.

— Но тут есть один щекотливый момент, на котором он настаивает…

— Какой еще момент?.. — насторожился многоопытный Ермаш.

— Он привез с собой ужасный сценарий, называется «Чужая белая и рябой»…

— Я его читал. Гони его с этим сценарием на хер!

— Его*то я прогоню. Но вот у меня самого трагическое положение. Я должен каждый год хоть что*то снимать на казахском языке. А поскольку он все равно будет набирать курс и целый год сидеть здесь, то, раз уж ему так хочется, может, пусть он на казахском языке эту свою галиматью и снимет.

Такого финта ушами Филипп Тимофеевич ну никак от меня не ожидал. Зная все возможные варианты, додуматься до такого даже теоретически он был не в состоянии.

— Моя подпись нужна? — недолго подумав, спросил Ермаш.

— Нет. Это все чисто моя ответственность перед местными властями.

— Тогда снимайте что хотите… А курс пусть он обязательно берет. Я помогу. Хорошее дело!

В том, чтобы оживить «спящую красавицу» — студию «Казах-фильм», Ермаш и сам был кровно заинтересован. Ответственность за это висела и на нем.

С этого часа эпическое развитие казахского эпизода в моей жизни стало свершившимся фактом и пошло набирать обороты.

На «Чужой белой» я впервые работал с оператором Юрием Клименко, с художником Марксэном Яковлевичем Гаухман-Свердловым. Одну из ролей сыграл Андрей Битов. И еще очень важным героем картины, хоть сам он в кадре и не появлялся, стал великий русский художник Фонвизин.

Договариваясь с Юрой Клименко о том, что он будет снимать картину, я, конечно, побаивался праведного гнева Паши Лебешева, который, даже памятуя все наши колумбийские распри, такого предательства от меня никак не ждал. Он уже готов был страшно на меня обозлиться и взбурлить, но тут я вылил на него бочку меда — пригласил педагогом операторского мастерства на казахский курс, самолично назначив профессором. Профессор Павлик тут же преисполнился неведомых ему ранее благороднейших профессорских чувств и даже согласился приехать в Алма-Ату, чтобы на месте п