столетия. Копни Юрия Викторовича чуть поглубже, откроется, что и он замешан на том же загадочном тесте, что и все лучшие его коллеги по цеху.
Встретились мы с Юрой, когда встал вопрос об операторе для несостоявшейся картины о Тургеневе. С Лебешевым мы смертельно поругались на «Избранных», вторую половину картины вообще не разговаривали, общались лишь по сугубо техническим вопросам, типа «сколько кадров выставлять на рапидной приставке», через второго режиссера или ассистентов. Был даже момент, когда я уже твердо решил, что работа в горных колумбийских высотах здоровью Паши категорически противопоказана и срочно требуется посольский врач и ему померить давление. От звонка Гаву с большим трудом удержал меня Досталь, совмещавший, после срочного отбытия в Москву внезапно занемогшего Цейтлина, в одном лице обязанности директора и второго режиссера.
Потому приглашать Клименко я шел со спокойной совестью много претерпевшего от всех, какие есть, «распоёсавшихся» операторских гениев. Жил Юра тогда недалеко от Кировской (ныне — опять Мясницкой), в каком*то из старых московских переулков, в коммуналке, на четвертом этаже, где на двери квартиры было понавешано с десяток звонков и понаписано пару десятков фамилий.
Я нажал кнопку, мне открыл дверь двойник Гоголя, на минуточку оторвавшийся «от сожжения второго тома», мрачно меня осмотрел, тихо провел по длинному коридору в большую комнату, совершенно пустую. У колченогого столика стоял колченогий стул, на столике — солдатская миска каши, гречневой, без масла.
Рядом стоял другой роскошный ампирный стол с трельяжем, на нем — штук десять замечательной красоты сухих букетов. Все они вместе с самим трельяжем были покрыты тонкотканной вуалью, сквозь которую виднелись изящнейшие, чуть ли не сомов-ские фарфоровые статуэтки.
Комната была большая, с очень низкими потолками, с окнами, опускавшимися почти до самого пола. К стене было прислонено сколоченное из свежей фанеры подобие книжных полок, но стояли там не книги, а виниловые диски-пластинки — очень плотно прижатые одна к другой, тысячи полторы, может быть, две. Все с записями классической музыки.
Второго стула в комнате не было. Юра извинился, положил газету на подоконник, я на нее сел.
— Какая прекрасная комната, — сказал я, оглядываясь, для начала разговора.
— Это не моя, — сказал Юра. — Я комнату эту снимаю. Но снимаю очень счастливо, как видите, в центре города. Мне здесь очень нравится.
— А вообще*то вы где живете?
— Вообще*то я больше нигде не живу. Сам я родом из Днепропетровска (название он произносил с ударением на «петр»), прописан в Солнцево, но родственники туда меня жить не пускают. Так что, выходит, я не живу нигде.
Замечу, что разговор этот происходил в 1982 году, с тех пор положение его кардинальным образом так и не изменилось, он по-прежнему физически не живет нигде. На его меломанскую страсть, однако, это никак не влияет, коллекция дковинных на сегодня виниловых пластинок продолжает расти и сейчас достигла, может быть, тысяч пяти. Правда, своих пластинок он не слушает — ему не на чем. Винил он рассматривает, читает тексты на конвертах: это как бы заменяет традиционный способ звуковоспроизведения. Раньше он рассматривал только виниловые пластинки, последние несколько лет — иногда рассматривает и компакт-диски, во всяком случае, с того и с сего сдувает пыль, хорошо знает, как лучше их хранить, чтобы, упаси бог, не повредить, и как и на чем воспроизводить, чтобы они «звучали». Время от времени покупает какую*то аудиотехнику.
Как*то в Париже Юра купил неподъемной тяжести, килограммов на двести, ламповый послевоенный усилитель. Когда они с верным Санчо Пансой того времени, его вторым оператором Витей Чемендриковым тащили эту немыслимую и неподъемную махину к поезду, тот сказал:
— Юрий Викторович, зачем же вы его в Москву тащите? Ведь вам должен быть известен основной закон звуковоспроизведения!
— Это какой? — поинтересовался технически образованный Юра.
— Звуковоспроизведение качественно тогда, когда усилитель доводит звук до колонок, колонки его испускают, происходит колебание воздуха, воздух ударяется в стенку и от нее отскакивает. А у вас, Юрий Викторович, стенок*то нет! Сколько бы вы ни возили усилителей, все уйдет в неизвестность, за горизонт.
Чемендриков говорил суровую правду. У Клименко так до сих пор все по-прежнему и отдельно — отдельно пластинки, отдельно усилители, отдельно стенки. Чужие.
Как*то всегда получалось, что со всеми, с кем сводила меня работа, мы быстро переходили на «ты». С Юрой мы до сих пор на «вы»…
— Вы извините меня, пожалуйста, — говорил мне тогда Клименко, жуя сухую кашу, — но я должен питаться строго по часам. В ином случае — я непременно умру. Сейчас как раз время приема пищи.
Я с удивлением слушал непривычные для операторского лексикона слова «вы», «я питаюсь», с удивлением смотрел на экзотическое для моих московских знакомых блюдо — гречневую кашу, покрытую сверху кружочками аккуратно нарезанного лука.
— А почему вы едите именно это довольно странное блюдо?
— Это не странное блюдо, — охотно объяснил мне Юра. — Это мое спасение. Четыре месяца назад я практически уже умер. У меня все отказало — печень, почки, сердце, слух, зрение, мочеиспускание…
Он очень подробно все рассказал и все показал на своем теле.
— …я уже простился было с жизнью, но в это время мне попался один очень хороший врач. Он велел мне точно по часам есть гречневую кашу и обливаться ледяной водой.
Так он тогда и жил: обливался ледяной водой, потом высыхал, потом ел гречневую кашу, потом опять обливался водой, потом рассматривал пластинки любимых исполнителей.
— Какая странная и изящная комната! — подхалимски произнес я. — В ней присутствует какая*то очень приятная эклектика.
— Это не эклектика, — сказал Юра. — Единственное, что я в жизни по-настоящему люблю, — это заниматься фотографией. Я все это фотографирую.
— Что «это» вы фотографируете?
— Трельяж, фигурки, эти чудесные шарики…
Он отвлекся от гречки и показал мне несколько стеклянных шариков.
— Вы просто шарики фотографируете?
— Да, я фотографирую просто шарики. Иногда вместе с трельяжем. Иногда отдельно — трельяж под вуалью. Еще вот эти букеты. Это занятие мне доставляет большое удовольствие.
Все это резко отличалось от жизненных впечатлений, приобретенных в общении с другими операторами. Представляю, как посмотрели бы на меня Паша или Гоша, услышав, допустим: «Старик, ты давай, поешь каши, а потом сфотографируй этот шарик».
Фото — Юра Клименко
Наверное, они бы тут же меня придушили, либо на самих же себя немедленно, без колебаний наложили бы руки. А тут передо мной был человек, с несомненным удовольствием поедавший спасительную постную кашу и с неменьшим удовольствием снимавший шарики.
Постепенно спускались сумерки.
— Если хотите, могу показать вам несколько фотографий.
Тут он достал детский диапроектор, воткнул вилку в розетку и стал засовывать в проектор маленькие, слегка покореженные слайдики. Я увидел, как на белой стене возникло действительно пленительное изображение. Это были те самые шарики и трельяж под вуалью, а потом трельяж без вуали, потом сухой букет под вуалью, потом сухой букет без вуали, потом сухой букет с шариком и, наконец, шарик с сухим букетом… На каком*то снимке вроде как почудилось, что за размытым шариком, букетом и трельяжем образовалась тоже пленительная некая округлость некой женской попки.
— А это? — спросил я, не сразу поверив глазам.
— Да, это действительно барышня.
Иногда он разнообразил тематику своих фотографий добавлением особо поразившей его той или иной прекрасной округлости. Лиц своих пациенток он снимать не любил. Правда, иногда на снимках мелькали и другие части тел барышень, но более всего — их попки. Нужно сказать, что некоторые из них тоже были под вуалью, но все они, конечно, вовсе не воспринимались как чьи*то вульгарные задницы, а были как бы своего рода тоже стеклянными шариками. Только не шариками, а попками. Можно даже сказать, особыми клименковскими Шариковыми Попками Барышень. Все это было не просто красиво, а ошеломляюще красиво, можно даже сказать, прекрасно. Во всяком случае, я был буквально сражен этой нечеловеческой красоты полупорногра-фическим сеансом, длившимся часа полтора.
Затем Юра печально потушил проектор:
— Извините, но я должен принять ледяной душ.
Он ушел, оставив меня практически в уже совсем темной комнате.
Спустя недолгое время он вернулся и сказал:
— Я бы вас тоже угостил, но вряд ли вы будете есть мою кашу.
— Не буду, — подтвердил я.
— Тогда извините, но сейчас я должен есть кашу.
Доедая кашу, он сказал, что в принципе он, конечно, согласен снимать картину о Тургеневе, что я ему не противен, а скорее даже чем*то симпатичен, и Тургенев вроде как тоже.
Когда я уходил, он, видимо уже в знак еще большего расположения, добавил:
— Может быть, хотите что-нибудь посмотреть из моих пластинок?
— Да, я бы с удовольствием посмотрел.
— А что вы больше любите? Музыку оркестровую, камерную, вокал?
— В последнее время мне как*то очень понравился чистый рояль, — опять подхалимски, желая понравиться еще больше, солгал я.
— О! В таком случае я могу вам дать посмотреть последний альбом Гленна Гульда, вы ведь понимаете, что он — гений.
Мы стали рассматривать пластинки.
— Вот здесь его «Партиты» Баха, — пояснял мне Юра, перебирая конверты, — а вот итальянский альбом. Особенно здесь интересна вторая вещь. Как жаль, что он рано умер! Какая жалость! Другого такого пианиста нет в мире…
— А может быть, вы мне дадите эту пластиночку домой послушать? — ненахально попросил я.
Он удивленно, но неприязненно взглянул на меня, как бы выразив лицом: «Зачем? Разве посмотреть, как мне, вам не достаточно?», и даже переспросил меня, видимо не в силах сразу понять странную косность моего способа общения с музыкой исключительно путем ее слушания.