Асса и другие произведения этого автора. Книга 2. Ничего, что я куру? — страница 58 из 60

При всей своей ненависти к советскому бытовому укладу, власти, к растленной лжи ее идеологии, Марксэн органически чувствует душевную связь с каждым отдельным жителем, обитателем своей страны, товарищем по ее вечному несчастью и по столь редкому и почти всегда призрачному счастью. На все это он открыто смотрит любящими и понимающими глазами. Когда думаешь о нем, о его живописи, графике, начинаешь понимать богатство, заключенное в понятии «любовь-ненависть». Сила Марксэновых работ в этом воплощенном драматическом и радостном двуединстве.

Одна из самых сильных его живописных работ — «Похороны красноармейца». Лежат на плащ-палатках мертвые тела, вокруг люди, во всем — солженицынское понимание войны, солдата на войне, брезгливый укор сталинскому упрямому безумию ввинтиться в эту войну; но при всем том есть здесь и то, чего у Солженицына никогда не было. Хотя нет, неправда, в «Матренином дворе» при всей ненависти к системе все-таки преобладала огромная любовь к человеку, ухитряющемуся в этой системе выживать. В последующих вещах это высокое сострадательное чувство раз за разом скукоживалось, сжималось, преобразуясь в некую абстрактную любовь к Родине, заметно блекнущую рядом со сверхживой прочувствованной и незабытой ненавистью к ней. У Марксэна аналогичный баланс любви-ненависти иной — он чрезвычайно честен, сердечен, гармоничен…

Когда*то по поводу готовившегося «Свидания с Бонапартом» мы оказались в Штатах, жили в чудесных условиях под наивным и честным попечительством незабвенного нашего продюсера Тома Михана, щедро стелившего Америку нам под ноги. Марксэн лишний раз доказал, что в любых, самых располагающих к какой угодно мимикрии обстоятельствах не теряет своей особости.

Вот частность. Казалось бы, в Америке в то время существовала такая огромная, близкая ему по крови еврейская диаспора, такое множество былых закадычных друзей и добрых знакомых, что на работу просто и времени не должно было остаться. Оказалось иначе: с былыми друзьями ему там, в Америке, увы, часто уже не о чем было говорить. Себя советских времен они подзабыли, подстраиваться под их новый здравый американский менталитет Марксэн органически не мог, общей почвы для каких-либо непридуманных взаимоотношений не находилось, а к платоническим чувствам он как бы изначально-природно неспособен. Марксэн искренне преисполнен всяческого уважения к своим товарищам, не захотевшим, не смогшим продолжать жить в стране, относившейся к ним как к людям второго сорта и постыдного пятого пункта. Он им всем позвонил, всех посетил, а разговаривать — я видел это — оказалось не о чем. Не было предмета, который роднил. Предмет этот — СССР.

Только в Нью-Йорке Марксэн наконец с большим для себя трудом нашел человека, с которым тут же была обнаружена почва для душевного сообщения, вследствие чего описываемые персонажи немедленно вошли в легкий трехдневный запой (Марксэн Яковлевич — человек талантливо и много выпивающий, о чем потом отдельная задушевная беседа), в течение которого наговорились на славу. Человек этот — великий, уже, к глубокому прискорбию, покойный гениальный русский художник Леня Пу-рыгин, «гений из Нары», как он с неханжеским пониманием истины сам себя называл.

Марксэн разборчив и совсем не всеяден в собственном художественном вкусе. Два художника, с которыми он меня свел и которые ему бесконечно нравились, — это Леня Пурыгин и Аркаша Петров. В подвал к Аркаше меня привел именно осоавиахимовец Марксэн, а вовсе не какие*то таинственные хипари или интеллектуальные рокеры.

— Пойдем, — сказал он, — я тебе кое-что у одного мужика покажу…

— Скажи хоть, про что речь?

— Один малый гениально пишет быт шахтерского городка…

Согласитесь, любого нормального человека стошнило бы от одной мысли: грязной московской поздней осенью переть куда*то в ночь из дому ради картин из «быта шахтерского городка». И все же, уступая его настырному упорству, мы поплелись к Аркаше, где я увидел залежи неописуемо прекрасных вещей, которые вообще*то в совокупности все были про «быт шахтерского городка».

И Марксэн, и Аркаша, и Леня — люди одной группы крови. Бездомные, беспризорные, безбытные великие советские люди. Леня Пурыгин, сидя в Нью-Йорке, не мог учить английский язык, от которого его просто с души воротило. И это при том, что художническая его судьба как бы складывалась сверхблагополучно. В момент, когда они пили с Марксэном, его картины шли по десять-пятнадцать тысяч долларов штука. Но он себе даже представить не мог, что хоть слово произнесет на этом птичьем языке. Сидя или лежа на полу в Нью-Йорке, он по-прежнему писал домашние русские виды, в том числе и разнообразные виды весьма нескучной собственной души, ставя на каждой твердую географическую подпись «Леня Пурыгин, гений из Нары». Окажись на его месте Марксэн, он точно так же с чистой совестью мог бы подписываться: «Марксэн Яковлевич Гаухман-Свердлов, гений из Ленинграда на реке Неве». Не из Петербурга, это про Марксэна не то смешно, не то издевательски бы даже звучало, а именно из Ленинграда: все пивные, рюмочные, забегаловки, таксистские притоны с водкой и вообще всяческие темные и преступные задворки родного города он глубоко уважал, знал наизусть, был там своим человеком. Более странного словосочетания, чем «Марксэн Яковлевич Гаухман-Свердлов, гений из Санкт-Петербурга», представить себе не могу. Это кощунство.

После премьеры фильма «Черная роза — эмблема печали, красная роза — эмблема любви»

В Америке же, я говорил, Марксэну было бесконечно тоскливо: по-настоящему понравились ему выпивание с Леней Пуры-гиным и доллары. Доллары были ему очень и очень симпатичны как предмет, суливший разнообразную и нескучную жизнь по возвращении на Родину, а так же и как разрешение от всяческих тягостных долгов: любимым, детям, женам — бывшим, настоящим и будущим, но и молиться на эти всемогущие доллары или, упаси господи, закладывать за них душу дьяволу совсем не в его характере. Просто — стабильные зеленые деньги, основательные, с хорошей репутацией и покупательной способностью. Всё.

На американскую дребедень он их не тратил, образовавшуюся пачечку перевязал шнурком от ботинка, привез домой, где купил на них добротные «скороходовские» шузы за девять советских рублей в валютном пересчете и на остаток еще ряд полезных вещей в долговременном отечественном обиходе. Уплатил долги чести по душевным счетам, а скромный остаток сослужил ему добрую службу, гарантируя качественную выпивку (и необходимую закуску) для общения с друзьями по работе и подругами по жизни.

Том Михан, райский наш американский Босс с толстенною вонючею сигарою в безукоризненных вставных зубах, поселил нас в «Белл Эйре», лучшей гостинице Лос-Анджелеса, где в коридорах висели подлинники импрессионистов. Номера оглушительные — язык не поворачивается назвать их номерами: роскошные двухкомнатные сюиты, оформленные лучшими дизайнерами Нового Света… В свой номер Марксэн входил как в пыточную: в нем ему неприятно было все. По приезде мы разошлись по номерам; через пятнадцать минут зачем*то зайдя к Марксэну, я увидел, что номер его, точно такой же, как у меня, под опытными руками мастера чудесно преобразился в запущенную бердичев-скую хазу не самого крутого пошиба. На столе уже была расстелена откуда*то взявшаяся газета «Советский водник», на ней лежал порезанный огурчик, рядом стояла откупоренная бутылка «Столичной» (никаких там висок, конечно), до ковра затейливым вьюном свисала колбасная шкурка. На люстре красовались два только что тщательно постиранных носка. Я еще раз восхитился уровнем дизайнеровского ремесла этого большого художника. Поправить положение, вернуть к обратному обстановку роскошного американского номера было уже невозможно. Ежеутренне в номер приходило по нескольку вышколенных, опытнейших горничных, с дебильным упорством они вновь и вновь наводили лоск, блеск, чистоту — ровно через пятнадцать минут после очередного возвращения удивительного жильца постель была щедро осыпана пеплом, простыня искусно прожжена окурком, дверца мини-бара напрочь лишена способности закрываться, холодильник не холодил, по ковру растекалась нехорошая лужа… Не знаю другого таланта, способного в столь сжатые сроки любую часть белого света делать обитаемой, предметно живой, доставляющей тепло и человеческую радость, неотличимой от бывшей территории СССР. Только в таком мирозданье Марксэн может физически существовать, другое ему решительно противопоказано.

Уже потому Марксэн — фигура трагическая. Каждый из нас после очередной паскудной российской передряги с трупами, политическими мерзавцами, разнообразными флагами и гимнами хотя бы в голове прокручивает как теоретический шанс некую гипотетическую возможность в случае чего подорваться когда-нибудь все-таки отсюда на хер. Марксэн уехать никуда не может. В нашей советской стране, в большевистской России он как Ихтиандр в воде. Это единственно возможная для него одухотворенная среда обитания.

Марксэн превосходно образован, учился в архитектурном институте, закончил его хорошо, оттого так крепок и обособлен в кино: мыслит всегда с четкой рациональностью архитектора и с той же четкостью и конструктивной ясностью осуществляет постановку любых облачных замков. Профессия художника кино все-таки более всего сродни проектированию и воплощению в материале разнообразных воздушных строений. Марксэн в этой профессии мастер неповторимый. Человек он необыкновенный, с нежной поэтической душой, но вся эта нежная душа взращена на грубейших реалиях советского быта и на четком архитектурном расчете, как ей, душе, тут все-таки выжить.

Я уже рассказывал о нафантазированной мной для «Черной розы» декорации на крыше с роскошными, как в «Кэроле» Фасс-биндера, писаными небесами, которую хотел строить именно в силу ее необыкновенной, возвышенной фантастичности только в павильоне. Марксэн от ужаса предстоящего тут же купил бутылку в гастрономе «Смоленский» и на обратном пути из него, зайдя по темному наитию в какой*то переулок, увидел в камне и железе все то, что мной с замиранием сердца обдумывалось как невозможная фантасмагория несуществующего. Он наизусть знает все темные закоулки, все потайные подвалы, все проходные дворы. Если приспичит, найдет в этой только ему ведомой Марксэ-новой реальности любую, самую-самую замороченную фантасмагорию.