Асса и другие произведения этого автора. Книга 2. Ничего, что я куру? — страница 59 из 60

Если пытаться определять Марксэна в терминах искусствоведческих, то он, я думаю, великий представитель социалистического поп-арта. Из рваной совдеповской галоши, использованного баковского презерватива, вздувшейся по причине бомбажа банки каспийской кильки пряного посола, алюминиевой вилки со сломанным зубом он способен создать некую художественнотонкую, одухотворенную среду, где презерватив — уже не презерватив как бы, и не такой уж и использованный, галоша — не галоша, килька не килька, а все вместе они в своей комбинации есть некое сущностное и высокопоэтическое познание о нашем забавном в общем*то и очень поучительном мире. В этом и заключена энергетическая, строгая, мужская сила его искусства. Он не расслаблен, не подвержен умильности, он вцепляется в понимаемую им реальность и творит из нее свой феноменальный художнический мир.

На «Чужой белой», где мы впервые работали вместе, Марксэн просто творил профессиональные чудеса. Скажем, назавтра предстояло снимать сцену ужасного разоблачения: мальчик подсматривает, как взрослые общаются между собой, и вдруг понимает, кто из них что на самом деле собой представляет, кто реально есть кто, а не то, чем тебя пугал, за кого себя пытался выдать. Сцена большая. Вечером в четыре часа мы ехали со съемки, застряли на переезде, решили выруливать окружными путями и наткнулись на странный привокзальный пейзаж: железнодорожные пути, заросшие травой, на них — старые проржавевшие вагоны.

— Ё-мое, — сказал я, — будем ведь завтра снимать хреновину в бессмысленной мазанке! Представляешь, если бы объяснение происходило в таком врытом в землю вагоне, на этих путях, заросших чертополохом?.. А рядом — горы угля, сумасшедшая, ни с того ни с сего выплевывающая на землю тонны воды станционная водокачка!..

Марксэн пытался затягиваться сигаретой, дергая головой и не сразу попадая окурком в рот. Движение это обозначает особую нервную возбужденность мастера, готовность к очередному художественному прыжку или нечеловеческому подвигу.

— …Понимаешь, — продолжал я травить ему душу, — там в вагоне портрет Кагановича, постиранные казенные занавески на окнах; вагон, но без колес: в нем никуда не едут, в нем живут.

— Ты в гостиницу? — спросил Марксэн.

— Да.

— Высади меня прямо здесь. Пусть тебя отвезут и вернутся за мной с Верой… (Вера Зелинская была его помощницей и соавтором на «Чужой белой», она потрясающе понимала его стиль, манеру работать.) и с замдиректором картины.

— Что ты собираешься делать?

— То, что ты сказал…

— Но у нас завтра в девять утра съемка…

— Ну, к девяти я, положим, не успею, — сказал он, выпуская через нос дым и снова не попадая в рот сигаретой, — но к одиннадцати все будет стоять.

Для того, чтобы сваять такую декорацию в нормальных условиях, скажем, на «Мосфильме», нужно минимум пару месяцев: найти натуру, договориться со станцией, с вагонным бюро, с автобазой, с краном на железнодорожной платформе… Письма, обращения, гарантийные счета, а потом еще надо привезти землю для подсыпки, достать садовников, чтобы посадили и траву и кустарник… Мы приехали в десять утра на следующий день — уже стояла превосходная декорация, где было все — до веревки, до салфеточки, до нитки. Как, из чего это было за ночь сделано, где нашлось все необходимое? Мы расстались в пять часов вечера накануне, в семь уже становилось темно: оказывается, Марксэн каким*то образом уговорил железнодорожников поставить прожектора, чтобы можно было в темноте работать. По путям откуда*то подогнали железнодорожный кран, подцепили вагон — оказалось сил недостаточно. Подогнали второй железнодорожный кран… Наняли бригаду путейских рабочих, выкопали кусты…

Марксэна, на самом деле, хлебом не корми — дай ему построить Магнитку или Беломоро-Балтийский канал. Причем он как бы и понимает, что цель может быть ложной или даже бредовой идеей придурка-тирана, но истинная любовь к созиданию невозможного, к поворачиванию рек вспять в нем благородно живет. Да, поворачивание рек вспять — варварство, экологическое безумие, он знает это, но при малейшей возможности не может отказать себе в таком удовольствии, внутренне тому же одновременно ужасаясь. Он выдающийся знаток самой глубокой, самой потаенной нашей советской сути — я имею в виду людей сталинских поколений. Он гений и поэт этой атмосферы. Да, он, сняв кепку, недоверчиво, но и решительно приветствовал перестройку: это то, чего ждала, о чем мечтала Гаухманова его половина. Но в то же время все труднее и труднее становилось дышать Свердлову.

Невозможно представить себе, чтобы он для душевного удовольствия, не по делу, сел выпивать с «новым русским», хотя их приход даже приветствовал. Всей душой его Гаухманова половина принимала цивилизованный капитализм Запада как вполне приемлемую форму жизни, но вся его осоавиахимовская свердловская плоть опасливо предчувствовала: вот сначала тебе наложат стерильную хлороформную маску, ты как бы даже захлебнешься в сладостном кайфе, а потом вдруг заснешь и уже не проснешься. Он вполне хотел этого долларового наркоза, но и страшно внутренне его боялся. Я видел, как разрывает его эта двойственность. Он даже заболел от этого на «Доме под звездным небом». В той нашей картине постоянно присутствовала разрывающая всех нас двойственность отношения к происходящему: из нас уходит обаятельнейшая и ненавистная суть нашей жизни, нарушается естественное экологическое равновесие души и проклятого тоталитарного мира, в котором эта самая душа обрела свою форму, странное, необъяснимое согласие с самой собой…

Марксэн испугался новых времен, даже вот попал в больницу — у него носом вдруг пошла кровь. С каждым новым свободным, демократическим годом работать ему становилось отчего*то совсем не легче, а все труднее — и не только потому, что заболел. Заболел он потому, что из-под ног стала уходить божественная советская твердь, художественная среда его личного бескомпромиссного обитания, воплощаемая советской властью во всех без исключения ее проявлениях — в засаленных ватниках, в синих, покрашенных масляной краской административных коридорах, лампочках без абажуров, бессонно горящих под потолками паскудных ментовок и коммунальных коридоров. Этот ярчайший, дававший ему такую художественную силу и убедительность материальный мир стал исчезать, мимикрировать, подновляться румянами, реставрироваться, на глазах распадаться, превращаясь неизвестно во что… Ну может ли Марксэнова нелживая душа смириться со всеми этими прогрессистскими причудами — с евроремонтом Невского, с превращением антикварной бесценной «Астории» в финский образцовый коровник, с переименованием Ленинграда в Санкт-Петербург — это же для Марксэна, конечно, никакие не реформы, а обыкновенное культурное варварство, элементарное непонимание энергетического силового поля исторической российской материальной среды. Для того, чтобы ненавидеть любя, ему позарез нужен именно Ленинград. Петербург, да еще и Санкт, — это ему всего лишь дальняя, души не затрагивающая, вечно пьяная, пронемецкая петровская отвлеченность.

Конец войны Марксэн провел в Кронштадте в военно-морском учебном отряде, готовился стать лейтенантом Красного флота. Был он красавец — тонкие черненькие усики, флотская форма совсем как из дзигановского «Мы из Кронштадта», ботинки, клеша, бескозырка с закушенной крепкими молодыми зубами лентой… Но черт его попутал, страсти закрутили, горячая кровь ударила в башку, вследствие чего в процессе изучения фортификации каким*то образом он оказался в постели с женой командира отряда. По этой части Марксэн, без ложного ханжества следует тоже честно сказать, в культурной жизни Ленинграда фигура уникальная, нанесшая едва ли не больший ущерб женской части населения Союза, и в частности города Трех Революций, чем даже в свое время Исаак Иосифович Шварц. Думаю, были моменты, когда Шварц мог отдыхать, спокойно писать партитуры — дело его находилось в надежных руках. И вот за этим самым занятием, прямо на месте преступления, дома у командира, он был этим же командиром и изловлен. Увидев происходящее, капитан-лейтенант Балтийского флота хрипло крикнул:

— Встать!

Марксэн встал, оправился, привел штаны в уставной вид. Командир вытащил пистолет:

— Пойдем.

Жена закричала, как бешеная, бросилась к мужу, пыталась остановить, убеждала в чем*то. Муж отрубил:

— Молчать! Пойдем…

Они вышли. Промозглая осень: серый пирс, серые суровые волны Балтики и только*только выпавший белый снег. Вокруг никого, только они — капитан-лейтенант и учмор Марксэн Еаухман-Свердлов, два человека, которых связала эта классическая, но всегда роковая ситуация. Они идут по пирсу, уходящему в море, и белый снег падает на них. Орогаченный каплей топает сзади с пистолетом. «Куда он меня ведет? — думает Марксэн. — Что он, здесь меня шлепнуть не может?» Потом понял: «Доведет до конца пирса, там шлепнет и пинком начищенного ботинка столкнет мой молодой труп прямо в волны». Ну просто вылитая сцена из «Мы из Кронштадта».

— Что тут попишешь? — рассказывал он мне в Алма-Ате, когда мы, два неплательщика, трусливо скрывались, не включая света в номере, делая вид, что нас вообще в нем нет. — За дело же, понимаешь?.. У меня ни рука не поднялась — драться, ни нога — попытаться убежать. Знаю, его право. Доходим до конца пирса. Думаю: «Скорей бы уж он меня шлепнул». Никакого внутреннего сопротивления, понимаешь. Сам с этим приговором согласен, нужно, нужно меня шлепнуть. Особенно в военное время. А он останавливается, дает мне в руки свой пистолет, говорит: «Застрели меня! Я от позора жить и воевать дальше не могу». — «Товарищ капитан-лейтенант! Ты что говоришь? За что же я*то тебя стрелять буду?» — «Застрели, — говорит. — Прошу. Ни учить тебя дальше фортификации, ни жить дальше не могу!» — «Нет, не буду. Возьмите, товарищ капитан-лейтенант, принадлежащее вам табельное оружие и сделайте надо мной то, что вы правильно решили». — «Ну, тогда я тебя застрелю!» — «Меня стреляйте. Пожалуйста». — «Я тебя просто так стрелять не буду. Стань передо мной на колени!» И тут я подумал: «Вот это уже, каплей, ты лишнее задумал. Это ты уже перегибаешь. Это тебе — хуй! Так у нас дело не пойдет, с такими омерзительными предложениями. Это не разговор». И прямо и честно говорю ему: «Что значит — на колени? А вот это уж тебе, каплей, хрен*то! Это уж хрен, понял! Этого не дождешься». Развернулся и, насвистывая «фью-фью-фью», независимо пошел назад по молу. Иду и все жду, когда он мне в спину пальнет? Когда же? Дошел до конца, вышел на берег, повернулся, а он с пистолетом сидит на молу на карачках, раскачивается и плачет!..