Асса и другие произведения этого автора. Книга 3. Слово за Слово — страница 33 из 65

— Ну-ка, дайте поглядеть мне эту дрянь!

— Соломон Абрамович, это не дрянь. Это вполне породистая вещь, из очень хорошей семьи…

— И сколько вы хотите за эту породу?..

— Соломон Абрамович, мы ничего не хотим! Она по каталогам стоит восемнадцать тысяч рублей.

— Ну, давайте рублей за триста я у вас ее куплю.

— Соломон Абрамович, вы шутите?

— Ну хорошо, возьмите пятьсот. Она больше не стоит.

— Соломон Абрамович, это невозможно…

— Ну хорошо. Пусть она стоит даже тысячу. Ну а насчет восемнадцати-то это вы, конечно, сами придумали?

И, нужно сказать, ему отдавали за тысячу. Половину того, что находится в виде некоей скромной коллекции у меня в квартире, наторговал, посоветовал, указал пальцем мне Соломон.

Как-то мы втроем бродили по Питеру зимой: я, Соломон и Митя. Было промозгло, холодно, слякотно. Я уже купил себе какой-то старый железнодорожный фонарь, уже тогда думал, может, когда-нибудь пригодится для «Анны Карениной». По Садовой дошли до Невского, до Пассажа. Соломон предложил:

— Зайдем в советский отдел!

Я устал, Митя тоже устал, идти не хотелось. Соломон пошел в одиночку, мы ждали его на улице. Минут сорок Соломона не было. Ну что ему там, в хрустальном советском отделе Пассажа, делать?

Наконец Соломон вышел. Всегда великолепно умевший никак не показывать, что сделал удачное приобретение, на этот раз он сиял, держа в руке какой-то тухлый газетный кулечек.

— Что в кулечке? — с нехорошим завистливым предчувствием полюбопытствовал я.

— Сколько раз я тебе говорил — нельзя лениться, нужно ходить и ходить…

Соломон надорвал кулек. Под газетой празднично светилась фарфоровая скульптурная миниатюра — подписной оригинал сомовского «Маскарада», купленный только что буквально за копейки. Пассажные комиссионщики приняли сомовский фарфор за совдеповскую чернильницу.

Эти обаятельнейшие Соломоновы заморочки так затягивали, что иногда все просто запутывалось в мозгах. Однажды, тоже в Питере я встретил на Невском замечательнейшую актрису и необыкновенно красивую женщину Иру Метлицкую.

Вообще Ира, на мой взгляд, была удивительнейшим явлением в артистической жизни России. И не только в своем поколении, вообще — в русском артистическом мире второй половины двадцатого века. Я впервые увидел ее в каком-то хорошем спектакле Ромы Виктюка, что-то там не то про китайцев, не то про японцев, но что-то удивительно талантливое и увлекательное. Но самым талантливым и увлекательным в этом спектакле была Ира. Первый раз она появлялась, зацепившись ногами, по-моему, за какой-то шест и долго вися вниз головой. Причем ее удивительные, тогда даже рыжие, по-моему, волосы свисали еще куда-то вниз почти до самой сцены. Когда-то, глядя картины, снятые Урусевским, который обожал после длинной панорамы, выходя на портрет героя или героини, перекосить камеру, я поймал себя на том, что, несмотря на любовь к Урусевскому, я в зрительном зале скашиваю голову в другую сторону, чтобы рассмотреть лицо. В случае с Ирой и с этой виктюковской мизансценой мне немедленно захотелось встать на голову, чтобы ее разглядеть получше.

Конечно, она была женщиной немыслимой красоты, но еще она была и женщиной необыкновенно артистически одаренной и с замечательно тонким природным артистическим вкусом. Я не помню ни одной ее работы, даже больше — ни одного слова, произнесенного ею, в котором присутствовала бы хоть слабая тень какой-либо фальши. Она была всегда замечательно естественной, органичной, точной и при этом совершенно необыкновенной. Вот эта обыкновенность необыкновенного и поражала в ней больше всего. Она никогда не ломалась, никогда ничего из себя не корчила, была только самой собой. Прекрасной самой собой. К тому же она была еще и изумительной матерью и замечательной женой. Могу сказать, что я всегда страстно завидовал Сереже Газарову, ее мужу, и Роме Виктюку, который необыкновенно много сделал для Иры на взлете ее карьеры. Завидовал просто потому, что имеют счастливую возможность так много с ней общаться, да и просто дышать одним воздухом.

Она ушла совершенно неожиданно и так бессмысленно рано. После чего мне стало казаться, что вообще ее явление среди нас было даже несколько дематериально. Словно бы некое облако, но тоже дематериальное, или некий сгусток света, который всем нам должен был бы напомнить что-то необыкновенно важное, может быть даже главное. Я и тогда, да и сейчас не могу сказать — что.

А тогда Ира снималась в Ленинграде в какой-то картине. Меня в Питер привез банк «Эскада» на открытие своего петербургского отделения; дорога и пребывание были обставлены, как говорил 0. Бендер, «с пошлой роскошью».

— Я все закончила здесь, улетаю в Москву…

— Зачем? Я сегодня вечером уезжаю поездом. У нас целый эс-вэшный вагон, мы едем в нем вшестером — я, сын, банкир с женой, близкие товарищи банкира, их охрана. Поехали вместе… Ты где остановилась? В «Октябрьской»? Жди меня в холле в двадцать минут двенадцатого, я за тобой заеду, и мы сразу — на вокзал…

— Только учти, у меня денег нет — ни зарплаты, ни суточных нам тут не платят. Я сдаю билет и, если ты за мной не заедешь…

— Как я могу за тобой не заехать?

Разговор был в два часа дня — в пять у меня в номере «Европейской» раздался звонок.

— Слушай, — сказал в трубку Соломон, — в комке на улице Марата стоит белый стул. Стоит восемьдесят долларов. Он в страшном виде. Но на самом деле это настоящий русский дворцовый стул, думаю московский, сделанный еще до пожара 1812 года. Только успей до закрытия. До Москвы есть на чем его довезти?

— У меня целый вагон пустой.

— Тогда немедленно поезжай. Стул тебе оставят.

Время было позднее, мы с Митей прыгнули в такси, забрали стул. У входа в «Европейскую» нас встретил швейцар, весь обшитый золотыми позументами:

— Почему несете в гостиницу мебель?

— Нельзя?

— Зачем же нельзя? Внести можно. Но вынести — вы уже не сможете. На вынос нужен специальный пропуск. Пропуск оформляет администратор. Но он уже ушел. Вы скажете мне: «Вы же видели, что мы внесли этот стул». Да, видел. Но когда вы понесете его назад, меня уже не будет. Я сменюсь, придет другой. Он вас не выпустит. Потребует пропуск…

Речь человека в позументах была убедительной и нескончаемой одновременно.

— Что делать?

— Не знаю. Но стул, я вам дружески советую, не вносите. Иначе его не вынесете…

— Тогда ты садись на стул прямо здесь, у входа, на панели, — сказал я сыну, — а я поднимусь, соберу вещи…

— Я есть хочу.

— Тогда давай сначала я буду сидеть здесь на стуле, а ты иди ешь. А вернешься — ты посидишь, а я буду собираться…

Я сел на стул рядом со швейцаром. Митя сходил куда-то, поел, принес и мне сосиску. Не вставая со стула, я съел сосиску. Потом на стуле меня сменил Митя. Я собрался идти внутрь за вещами. Время двигалось к отъезду.

— Сейчас придет банкирский «рафик», — давал я указания сыну, — ты залезай в него со стулом и ждите меня.

В номере я быстро собрал вещи, спустился ко входу. Митя сидел на стуле.

— А где «рафик»?

— Уехал. Стул в «рафик» не влез. Но мы договорились, что они будут ждать нас у вагона. А мы приедем на такси…

Ловим такси — такси нет. Десять минут двенадцатого… Двадцать минут двенадцатого… Полдвенадцатого… Я понимаю, что мы практически уже погорели и сегодня никуда не уедем. Наконец без двадцати двенадцать поймали случайную машину, чудом воткнулись в нее вместе со стулом. Без пяти двенадцать уходил поезд, без десяти — мы вылезли у вокзала и вытащили стул. Бегом добежали до перрона, поймали какого-то носильщика — помочь дотащить тяжеленный стул; в 54 минуты втаскиваем стул в тамбур спального вагона. Банкиры радуются, что мы успели… Куда девать стул? Положили в купе на спальное место, и тут меня прошиб пот… Стул лежал на гипотетическом месте преступно забытой мной в «Октябрьской» Иры Метлицкой! Ужас, ужас, ужас! И прощения мне нет и быть не может! И тут же, почти одновременно, я еще раз понял магическую силу антикварных заморочек Соломона. Ведь так непросто было вышибить у меня из головы Иру… Вот ведь, вышиб. На следующий день я пришел в Союз кинематографистов к моему тогдашнему секретарю Рите Сендерович:

— Рита, выручай! Я совершил страшное преступление… Найди Метлицкую, придумай что хочешь, но хоть как-нибудь за меня извинись. Это все этот проклятый стул!..

Отреставрированный белоснежный стул с золотой резьбой, потрясая красотой, стоит у меня в комнате. Думаю, он даже приобрел более праздничный вид, чем был у него до 1812 года. Стул стоит и простоит, верно, еще долго-долго… А вот Иры уже нет. Нет и Риты. Нет и Соломона…

За добро, а ничего, кроме добра, за долгое время нашего приятельства я от Соломона не видел, я тоже как мог старался платить ему добром. Иногда случайно.

Как-то Соломон в очередной раз приехал в Москву. В ту пору только-только стали открываться первые кооперативные рестораны.

— Пойдем к Федорову, — пригласил Соломон.

Ресторан Федорова, по тем временам страшно дорогой, был тогда очень и очень в моде. Мы заняли столик в центре небольшого зала, обслуживали нас роскошно, со всеми приличествующими случаю прибамбасами и китайскими церемониями; очень вкусно кормили, но все это тянулось немыслимо долго. Во время бесконечных ожиданий следующего блюда Соломон рассказал мне любопытную историю.

Предварю ее небольшим отступлением. У профессиональных собирателей, надо сказать, диковинная бытовая жизнь. Соломон, к примеру, как-то познакомил меня с четой, у которой в обшарпанной комнатушке висела люстра на несколько сот тысяч долларов. Под ней, смиренно сидя в драных туфлях на колченогих стульях, хозяева нарезали друг другу колбасу за два двадцать. Покупали они ее по сто грамм, на большее денег не хватало, поскольку каждая копейка экономилась на следующую покупку, примерно аналогичной стоимости. Наверное, от этого у собирателей и в личной жизни тоже происходят довольно занятные, можно даже сказать, удивительные вещи. Взять хотя бы их браки, столь сложные, обставленные таким количеством условностей и предосторожностей, что напоминают они скорее браки династические, поскольку и здесь сочетаются не просто люди, но еще и стоящие за ними колоссальные ценности. Думаю, великое Соломоново счастье заключалось и в том, что он встретил Женю в самом начале своего пути, до коллекции, которую собрали они уже вместе.