Асса и другие произведения этого автора. Книга 3. Слово за Слово — страница 46 из 65

Пока он глядел про советских пионеров и детдомовцев, мы подняли по Москве, и в частности среди кинематографического начальства, дикий шухер: мол, что, совсем обалдели?! Что, Бертолуччи у нас на дороге валяются? После просмотра мы повезли его в «Арагви», приехала Клер, снова произносили тосты — под вечер второго дня Бертолуччи опять уже стал чувствовать, что, да, его признают за того Бертолуччи, которым он недавно еще уезжал из Рима. Когда мы привезли его назад в его гостиницу, там уже ждало расписание показов «XX века», встреч в каких-то престижных аудиториях с тысячами почитателей его таланта. Советская слава Бернардо на наших глазах росла и ширилась. Он, уже почти забывший, что вчера еще был в первых именах мировой режиссуры, рождался на наших глазах заново практически из никого, из какого-то фуфла фестивального, каких пруд пруди, и стал опять взаправдашним Бертолуччи. Он и душ принял, и голову вымыл, и побрызгался хорошим одеколоном, и ЛСД перестал предлагать направо и налево — в общем, час от часу мужал, и день на четвертый уже никто бы не посмел ему сказать: «Ладно, парень, брось дурака валять! Какой ты Бертолуччи?» Закончилась его блистательная московская карьера уже совершенно по голливудским стандартам: на пятый или шестой день его принял сам идеологический вождь Советов Суслов. Накануне мы проконсультировали Бернардо, как ему там себя вести, что отвечать, как и во что одеться: Суслов не всех баловал вниманием. После визита Бертолуччи к Суслову мы встретились опять.

— Ребята, — сказал он, — посоветуйте. Первый раз в жизни я перед какой-то странной дилеммой. Суслов мне сказал: «Мы с товарищами по Политбюро ЦК смотрели твою картину „XX век"…»

— А что, он с тобой на «ты»?

— На «ты». Я даже переводчика переспросил. Он разговаривал со мной, как со своим. «Если ты, Бертолуччи, вырежешь из картины наиболее омерзительные твои порнографические уродства… Как тебе самому-то не стыдно такое снимать, да еще и показывать… Так вот, если…»

Мы еще раз поняли, что хоть мы станем трижды Бертолуччами, хоть пятижды Антониониями и Феллиниями, все равно разговор с Сусловым будет тот же, что и с Ермашом: «Старик, вырежешь гадости, дадим большой тираж, получишь хорошие деньги».

— …Я объяснял ему, что у меня нет порнографии, — продолжал рассказывать нам про встречу в верхах Бертолуччи. «Так вот, — говорил ему Суслов, — если ты вырежешь всю эту гнусь, эти свои отвратительные дрочения…» — «Это не мои. Это фашисты дрочат…» — «Не надо! Фашисты не фашисты, никому не позволим этого при нашем зрителе, пусть у себя в ФРГ дрочат, если так нравится! Все это порнография и мерзость. Вот вырежи все это — мы мало того, что купим картину, мы купим ее за те деньги, которые тебе и не снились, пустим ее по всему Союзу, проследим за прокатом. Все двести миллионов в СССР ее посмотрят. Если, конечно, есть у тебя голова на плечах, нравственность коммуниста и ты нас послушаешь».

Бертолуччи в момент рассказа казался совершенно запуганным советским режиссером. Его грызли такие понятные нам сомнения. За какие-то шесть дней великий боевой слон мирового искусства полностью адаптировался к социалистической реальности.

— Слушай, — мучительно размышлял он, — может, действительно дрочилки эти выкинуть? Деньги заплатят, народ кино посмотрит.

— Бернардо, — говорили мы ему, — ты что? С дуба рухнул? Неси ж ты гордо свой крест! Мы тут все диссиденты, ложимся каждый день грудью на амбразуру…

— Нет, — безутешно отвечал он. — Если бы речь шла о католической цензуре, я бы их всех знаешь куда послал. А тут — коммунистический, в общем, фильм, двести миллионов зрителей в коммунистической стране…

— Ты их не знаешь, — запальчиво возражали мы, — им даешь палец, они живо скелет вытаскивают… А Суслов твой вообще козел. Он давно уже не соображает ничего — галоши в холодильник ставит…

Бернардо уехал в Рим в тяжких сомнениях. Может, действительно стоит порезать эти отвратные фашистские эротические фокусы? Боюсь, что, побудь он еще хоть день в Москве, Суслов бы сказал ему то же, что сказал как-то Никите Михалкову другой кинематографический начальник, Баскаков: «Голодом вас с братом, видно, не сломаешь! С вами нужно пробовать другие способы!»

Спустя несколько лет я оказался в одном жюри с оператором Сторарой в Венеции, много времени нам приходилось проводить вместе, между нами возникли хорошие человеческие отношения, но все равно я не мог поверить, также как и при встрече с Бертолуччи, что вот это он, рядом сидящий на обыкновенном стуле, Стораро, и снял «XX век». Мощь, захватывающая языковая огромность этого фильма были таковы, что никакой реально живущий человек не мог восприниматься мною как его создатель.

Еще с одним недосягаемым кумиром я встретился на фестивале в Венеции в 1981 году. Меня снова пригласили работать в жюри. Язык, на котором общаются члены жюри всех международных кинофестивалей, — английский; мне, как неполноценному, никаких языков не знающему, разрешили ходить на заседание с переводчицей, для чего потребовалось и специальное разрешение, и особая ее подписка о неразглашении наших фестивальных тайн. Переводчицей была прелестная молодая женщина Изабелла Леоне, вся Венеция долгое время считала ее моей женой, поскольку многие фестивали подряд — то я приезжал туда как конкурсант, то как член жюри — все время мы проводили с ней вместе, ни при каких обстоятельствах не расставались. Стоило ей лишь на секунду от меня отвлечься, как любой подошедший ко мне с любым самым простым вопросом мог удостовериться, что никакой я не член жюри и не конкурсант, а дуб дубом, ни на каком языке не способный ничего промычать. Однажды Изабелла, до смерти устав от своих переводческих обязанностей и от меня, попросила дать ей на вечер отдых и отправила меня на просмотр со своей дочерью. Уже на следующий день по Венеции прокатился слух, что у меня большие проблемы с женой — вроде бы я спутался с ее дочкой.

На первом заседании жюри я услышал от Изабеллы, что вот тот, сидящий в стороне седоватый господин — Питер Богданович. Я ушам своим не поверил. Сам я его никогда в жизни не видел, даже на фотографии, но если б и видел, все равно бы глазам не поверил. Это не правдоподобнее, чем встретиться с воскресшим Владимиром Ильичем и получить от него приказ самолично дать залп «Авроры» по Зимнему.

— Не может быть!

— Богданович, — невозмутимо подтвердила, заглянув в какую-то бумажку ничему не удивляющаяся Изабелла. — Питер. США.

Богданович был очень печален. К моему удивлению, он, как и я, на заседание пришел не один — рядом сидел какой-то странный тип.

— А кто с ним? Богданович-то уж как-нибудь по-английски, наверное, говорит?..

— Не знаю, — сказала Изабелла. — Я спутника Богдановича видела, он вместе со мной давал подписку, но кто это, не выясняла. Хочешь, спрошу.

Через какое-то время она вернулась.

— Этот тип — его телохранитель Билл. (В имени телохранителя я, конечно, могу теперь сомневаться. Сколько времени уже прошло. Но суть не в этом — пусть будет Билл.)

Телохранитель производил впечатление неописуемое. Он выглядел средней высоты деревянным ящиком, поставленным на попа и одетым на манер попугая: голубые ботинки, малиновые носки, желтые брюки, зеленая рубашка, фильдеперсовый пиджак — сочетания совершенно ирреальные. Казалось бы, сама его профессия такова, что надо по-возможности быть незаметным; Билл же, напротив, привлекал к себе внимание моментально: боюсь, что многие фестивальные гости увезли тогда из Венеции единственное сильное впечатление — образ Билла во всей невероятной его экипировке. Позднее, когда мы подружились, Билл объяснил, что фильдеперсовый пиджак — не просто крутой кич или тонкая вкусовая склонность артистической души, а профессиональная одежда, скроенная и сконструированная в лучших отделах спецслужб США. В доказательство сказанного он тут же распахнул обе полы пиджака, и я увидел внутри аккуратно уложенный арсенал — автоматы, пистолеты, штыки, ножи.

Признаюсь, состояние моего личного гардероба не давало оснований особенно кривить рожу по поводу цвета ботинок Билла. Дело в том, что чемодан мой из Москвы в Венецию вообще не прилетел. Его потеряли, но обещали найти. Материальная же часть моей жизни как члена жюри в Венеции была устроена своеобразно — фестиваль давал мне золотую карту, по которой я мог есть и пить с любым количеством спутников почти в любом ресторане Венеции, но наличных денег у меня, считай, не было вовсе. Те жалкие гроши, которые в виде суточных мне дали в Москве, деньгами никак назвать нельзя было, так что я вел двойную жизнь — Рокфеллера и бомжа одновременно. Прилетел я в тапках на босу ногу, в старых джинсах и майке — было жарко. Чемодана в Венеции не обнаружилось, так я в славном костюмчике этом и остался — и на открытие фестиваля, и на прием по поводу открытия, и на обед с губернатором Венеции так и ходил: тапки, майка, драные штаны. Коллеги по жюри сначала удивлялись, хиппарей в нашей профессиональной среде они встречали, но не до такой же степени! Вскоре они и к этому привыкли, как и к тому, что майку мне время от времени Изабелла споласкивала в море, а сушила прямо здесь, в фестивальном зале: когда заканчивалось торжественное представление фильма и нашего жюри, в зале гасили свет, я снимал влажную, уже постиранную майку, а Изабелла, размахивая ею по воздуху с балкона, довольно быстро добивалась ее практической сухости.

Тем не менее мое зрительское восхищение Богдановичем было так сильно, что первое время я к нему вообще не приближался и не обращался и всю свою любовь изливал на телохранителя. Дня через три мы подружились, и со стороны уже казалось, что охраняет он больше меня с Изабеллой, чем вверенный ему объект.

Богданович все больше грустно сидел на отшибе, а мы хохотали, о чем-то беспрерывно разговаривали, а потом Билл, дай Бог ему счастья и здоровья, уже неформально, по-человечески, по-дружески познакомил нас с Богдановичем. Тогда же от Билла я узнал совершенно кошмарную историю, объяснившую мне странность ситуации. Поначалу казалось, ну что за нелепая американская придурь — в жюри были и другие звезды, но никто же не тащил за собой в Венецию охранника! Когда Билл рассказал Изабелле в общих чертах причины, все кошмарно прояснилось. История эта прямейшим образом связана с тем, чего я здесь постоянно касаюсь: с жизнью людей кино, с режиссерской профессией, с тем, как сложно и сурово, как безжалостно повязана она с реальностью. Каждый член жюри имеет право показать на фестивале вне конкурса свою новую картину. Богданович этим правом воспользовался. Я эту его картину видел, впечатление она произвела весьма среднее, не помню уж точно ее сюжета. Помню, что начиналась она на искусственном катке в Нью-Йорке, какая-то женщина знакомилась там с каким-то мужчиной, и дальше они долго, с какими-то там приключениями, крутили кинематографический роман и параллельно все катались на коньках на этом знаменитом катке. Но суть была в ином.