В роли этой самой совершенно не запомнившейся мне конькобежки Богданович снимал непрофессиональную актрису, жену какого-то очень могучего американского миллиардера. Между Богдановичем и его актрисой возникли некие новые неуставные взаимоотношения, что, увы, время от времени происходит в силу тяжелой специфики этого своеобразного вида творчества. К концу картины — а к концу картины обычно все и происходит: угроза потерять друг друга становится явной — отношения эти привели к тому, что Богданович и его героиня поняли, что дальше друг без друга жить не смогут, друг без друга жизнь их бессмысленна. Богданович объявил об уходе из семьи, конькобежка — от своего миллиардера. Пока картина монтировалась, печаталась копия, они счастливо жили в Нью-Йорке. А дальше пришло угрюмое письмо от миллиардера. «Если ты думаешь, блин, Богданович, что я со всем этим смирился, то глубоко заблуждаешься. Даю тебе на размышление полтора месяца. Если к концу их ты не приведешь ситуацию к исходному состоянию, очень потом об этом пожалеешь. Месть моя будет страшна и невероятна, коснется она вас обоих. Доброжелатель».
Богданович, понимая, что живет в цивилизованнейшей столице мира, естественно, был возмущен, естественно, не мог скрыть угрозу от своей подруги. Она его успокаивала. Говорила, что, конечно, ее муж — человек сильно нервный, невоздержанный, с миллиардерскими заскоками, но нужно и его понять. Он переживает. Надо быть великодушными, простить ему эту вспышку гнева.
Через месяц пришло еще одно письмо с повторением того же. Богданович обратился в соответствующие службы — ему ответили: «У нас пока нет основания хватать обиженного мужа за руки и за ноги. Но вам советуем быть все же поосторожнее. У вас для этого достаточные материальные возможности. Наймите себе охранника». Тут и появился вот этот самый невероятно одетый Билл.
Еще через какое-то время происходит премьера его фильма в Европе, кажется в Париже. Они должны были ехать вместе, но конькобежка в последний момент сказала: «Знаешь-ка, поезжай-ка ты один. Я все-таки актриса непрофессиональная, да и незачем, чтобы европейские газеты опять полоскали наши грустные дела. Лучше я тут тихонько тебя подожду, не нужно никаких лишних всплесков вокруг нас — потом, когда все утихнет, пусть пишут, что им вздумается».
Так и порешили. Богданович с охранником полетели в Париж, прошла премьера, пресса минимум внимания уделила исполнительнице главной роли — писали, что снялась непрофессиональная актриса, никакие скандальные подробности не фигурировали. Он позвонил ей в Нью-Йорк — телефон не отвечал. Свернув все послепремьерные выпивки-банкеты, они с Биллом сели в самолет, полетели домой. Звонят в квартиру — никто не отвечает. Открывают дверь — находят ее в спальне, аккуратно расчлененную на куски. Причем все прямые улики подстроены так, что убийство вроде как никакого отношения к угрозам ее мужа не имеет — вроде как совершено исключительно с целью грабежа. Муж страшно переживает, пытается выброситься из своего миллиардерского высокого окна — на самом деле это так или это спектакль на дуру-публику, никому не ведомо.
Жертву хоронят, следствие ведет дело, газеты высказывают разные версии; в этом странном состоянии Богданович получает приглашение быть членом жюри, бросает все и приезжает в Венецию.
За точность частных подробностей не ручаюсь, мне эту историю рассказала Изабелла со слов Билла, но суть истории несомненно печальна и именно такова. Я тоже пытался расспрашивать Билла. Он вздыхал, кивал головой, говорил: «Не знаю, чего и ждать! Кто сейчас нас пасет — не понять…», печалился лицом, вспоминая все это, и больше никуда не ходил, не натянув на плечи свой очень крутой прикид.
Между тем фестиваль близился к концу. Картины были средние, мы сходили с ума от тоски и невозможности досидеть до конца сеанса, майка была стирана-перестирана, сушена-пересушена, тапки стоптались, открывалась перспектива хождения во Дворец фестивалей босиком, но из аэропорта сообщили — чемодан найден в Австралии и вот-вот прилетит, да и с просмотрами мы вскоре нашли выход. Сейчас могу рассказать об этих хитростях: Лидзани уже не директор фестиваля, да и дело давнее — если вдруг ему попадутся на глаза эти строки, он, надеюсь, простит нас. Мы приходили на просмотры в полном составе, вертелись перед глазами Лидзани, а потом — и зрителя, собравшегося в зале. Лидзани ставил галочки в своем кондуите, жюри заходило в зал, потом, когда гас свет, по одному тихонько сматывались на пляж, оставляя двух дежурных. Ночью уже был для нас заказан просмотровый зал, и где-то сразу после ужина в нем собирались все, кто картину днем не видел.
В один из последних дней Богдановича позвал кататься на яхте министр культуры Италии; в момент приглашения он увидел Изабеллу и загорелся пригласить и ее. К Богдановичу она никакого отношения не имела, потому пришлось пригласить и меня в качестве повода для ее приглашения. Министр в белом пиджаке изо всех сил ухаживал за Изабеллой, она, вздыхая, говорила: «Боже, как я устала жить в этой опереточной стране!» Действительно, все до невозможности походило на музыкальный муссо-линиевский фильм эпохи «белых телефонов»: яхта, синее море, девушки, кинорежиссеры. Министр в белом, охранник в своем невозможном фильдеперсе — полнейший аут.
Вернувшись, мы узнали от дежурных, что днем была очень интересная картина. Как-то так получилось, что днем ее все и посмотрели — не видели только мы с Богдановичем, прокатали ее на яхте. Втроем с Изабеллой мы пошли на ночной просмотр, в зале почти никого не было, с первых же кадров почувствовали, картина редкая. Называлась она «Ты помнишь о Долли Белл?», автор — никому не известный югослав, потом где-то в бумажках мы с трудом разыскали его фамилию — Эмир Кустурица. Мы с Богдановичем так обрадовались, будто сами эту картину сняли: в три часа пошли гулять, где-то выпили, что-то возбужденно пытались рассказать Биллу и Изабелле. Богданович бил себя в грудь растопыренными пальцами и громко вскрикивал на неведомом каком-то «славянском языке»:
— Моя папа — югославка!
На следующую ночь почти такое же прекрасное открытие — картина Маргарет фон Тротта «Свинцовые времена». В ту пору ее знали главным образом как актрису, жену Фолькера Шлёндорфа.
Еще до всех этих просмотров нас с Богдановичем удивил странный подбор фестивальной программы: от Югославии было три картины, причем две невозможно плохие — какие-то эпохальные партизанские полотна с немыслимыми массовками и пиротехническими дымами. Мы пристали к Лидзани: «Почему три картины от Югославии? Что за великая кинематографическая держава?» Лидзани честно сказал: «Мне очень понравилась одна югославская картина, но к парню, который ее снял, очень плохо относятся коммунистические власти. За нее его сразу сдали в армию, где теперь он чистит гальюны. А саму картину на фестиваль ни за что не давали. Согласились лишь тогда, когда я взял в придачу две другие, которые они мне впихивали. Но самого парня, как мы ни просили, в Венецию не выпустили».
Наконец настал достопамятный день, когда нас, полный состав жюри, повезли с Лидо с большим шиком, на каком-то особом катере, с капитаном в полной парадной форме, заседать в отель «Даниэль» на другой остров. Председателем нашего жюри был милейший дедушка, один из старейших столпов итальянского неореализма, писатель, кинодраматург, журналист — Итало Кальвино. Для начала он произнес перед нами прочувствованную речь:
— Дорогие члены жюри, вы понимаете, что итальянское кино в кризисе, и потому у меня просьба — прежде всего поддержать именно его. Это наш общий интернациональный долг, итальянское кино так много сделало для кино всего мира: очень важно, чтобы в него снова поверили. Поэтому, я считаю, прежде всего надо решить судьбу дебютного «Золотого льва». Я предлагаю первую картину нашей общей национальной надежды — режиссера Нанни Моретти. Давайте поддержим ее. Еще мне кажется очень сильной американская картина. Поскольку с Америкой нас все время ссорят, надо восстановить нормальные отношения и «Золотой лев» Гран-при американской картине, я думаю, будет тому способствовать…
Моретти сегодня стал весьма известным режиссером, та, первая его картина была вполне неплоха для дебюта, но выдающимся событием посчитать ее никак нельзя было, от Америки была очень профессиональная гангстерская картина Уильяма Фридкина.
Проникновенная речь Кальвино разбередила душу. «Действительно же итальянское кино столько всего хорошего сделало, да и хозяева фестиваля нас так замечательно кормили, в кармане по-прежнему лежала несгибаемая, непотопляемая, волшебная золотая карта. Ну покривим немножко душой, но и благое дело сделаем, поддержав итальянских коллег в трудную для них минуту у них же на родине» — так потихоньку вежливенько вертелось по ходу вступительной речи у меня в голове. Кальвино закончил речь, тут же заговорила невозможно хорошенькая французская актриса:
— Знаете, на меня тоже произвела очень замечательное впечатление картина итальянского дебютанта, там так классно ездят на мотоциклах, и вообще я так хохотала!
Еще кто-то поддержал Моретти и еще кто-то. Смотрю, тишайший маэстро Богданович багровеет.
— Одну секундочку. Стоп, — говорит он. — Я хочу понять, что происходит. У нас что, кинематографическое жюри или Министерство иностранных дел Италии? Я все понимаю. Святое дело помочь итальянскому кино. Я сам всегда буду рад ему помочь, готов в любой аудитории рассказать, как много оно дало миру. Но при чем тут Венецианский кинофестиваль? Какой Моретти? Какой Фридкин? Фридкин очень хороший американский режиссер, но эта его картина ничем не лучше других хороших американских картин. Таких у нас по нескольку штук обязательно в год выходит. Что мы сейчас обсуждаем? Вы же сами говорили, что на всех на вас большое впечатление произвела картина этого югослава. (Никто не мог запомнить трудное имя Кустурица — все говорили «югослав».) Мы с Соловьевым ночью пошли и посмотрели ее еще раз. Оба порадовались высокому вкусу жюри. Все мы сошлись на том, что это великая картина. Великая работа настоящего, редкого, даровитого молодого мастера. Вы что, все это вдруг забыли? А теперь, — он ткнул в мою сторону пальцем, — и ты скажи им, что обо всем этом думаешь.