Ночь, проведенная во дворце без сна Казимиром Казимировичем и его супругой, ознаменовалась любопытным событием: среди приглашенных не было не только впавшего в глубокую немилость Пушкина, но и княгини Вяземской, сославшейся на нездоровье. Что было весьма странно, поскольку, во-первых, намедни видели ее весьма бодрой, а, во-вторых, Вера Федоровна находилась в довольно-таки доверительных отношениях с Елизаветой Ксаверьевной. А посему бальная зала полнилась слухами, перешептыванием, недомолвками и догадками. В точности никто ничего не знал. Никто. Кроме, может быть, самой графини. Но она хранила грустное молчание, и только по лицу ее можно было догадаться, что происходит нечто малоприятное.
Вера Федоровна тем временем пребывала в крайнем смятении, уже сама плохо понимая, каким образом она, взрослая женщина, мать семейства, позволила втянуть себя в опасные затеи этого мальчишки. По доброте, конечно. Исключительно по доброте. Нет, понимала, что — талант. Понимала, что сладкой жизни ему не будет. Понимала. И жалела. Но ведь форменный сумасброд. Просто мальчишка. Господи! Убьют его здесь.
И Петр Андреич конечно же не одобрит. Не одобрит, хоть Александра любит и даже считает своим другом. Не одобрит. Ведь одно дело любить и жалеть, и совсем другое — ох, страшно вымолвить… Преступление против воли государя! Причем сама, сама все придумала. Александр и не просил ни о чем таком. Так, заикнулся только, что неплохо бы глянуть за море. А она и повелась. Да с чисто женской практичностью кинулась денег искать на дорогу. И Елизавету Ксаверьевну втянула, что уж совсем не к добру.
А ему — хоть бы что. Чуть стемнеет, отправляется едва ли не каждый день на извозчике на хутор Рено выслеживать очередную даму сердца. Правда, когда решена была его высылка из Одессы, прибежал с дачи Воронцовых растерянный, без шляпы и перчаток. Пришлось даже человека за ними посылать. Но ничего, примирился. Не сегодня же ехать. И не завтра. Какое-то время еще есть. Можно отдаться увлечению.
И как вскрылось-то? Непонятно. Елизавета Ксаверьевна только и сумела сообщить о глубоком неудовольствии графа и о его желании, чтобы ее, Воронцовой, сношения с Вяземской прекратились. Очень, дескать, Михал Семеныч сердит на обеих. Особливо на княгиню. Но как узнал-то? Неужто сама графиня и проговорилась? И что теперь будет с Сашей? А со всеми нами? Как жаль, что Петра Андреича рядом нет. Письма-то когда еще дойдут? А понять, что делать, — сегодня надо бы.
Нет, Сеня, конечно, не прав. Самое интересное в истории — совсем не то, что Клара устраивает ему по вечерам. Самое интересное в истории — это довольно-таки смешные попытки человеков переписать или исправить уже готовый сюжет. Давно готовый. Мне их жалко, этих человеков. Они ведь не по злобе, они по доброте стараются. И о них мало кто помнит. Они почти не попадают на страницы учебников. О них не сочиняют саги и былины. Они проиграли. Они хотели победить Бога, но не сумели. Они хотели победить Бога, даже не зная, не понимая, кого именно хотели победить. Пытались. Не вышло. И выйти не могло.
И пусть над ними посмеиваются такие же смешные человеки, которые не только не пытаются переписать сюжет, но и вовсе не понимают сюжета. Они побеждают только друг друга. И считают себя победителями.
Какие смешные человеки.
— Ваше высокородие! — завопили мужики с порога, откуда их пытался вытолкать наружу гренадерского вида швейцар. — Вытащили, ваше высокородие!
— Ну, слава богу! — откликнулся Казимир Казимирович. — Я уж думал, до ночи провозятся.
Распростившись со своими новыми знакомыми, я отправился побродить по городу. Спустившись поближе к уже преодоленному мною утром оврагу, свернул на Итальянскую улицу, утонувшую в тени платанов. Ходить здесь было, конечно, небезопасно, поскольку улицу буквально разрезали морщины канав, она спотыкалась на грудах камней и прочего мусора. Но, что важно, здесь уже мостили дорогу, которая местами даже напоминала почти паркетную залу. Дойдя до “Северной гостиницы”, принадлежавшей, как следовало из вывески, французскому негоцианту Шарлю Сикару, я на минуту остановился, раздумывая, не устроиться ли здесь на ночь. Но не стал и побрел, коротая время до сумерек, дальше, к базару — мимо еврейских лавочек, наполненных привезенной из-за моря мануфактурой, мимо чубатых малороссов, прямо с телег торговавших свеклой и картошкой, мимо хитрых усатых греков — рыбных королей Одессы. Вся южная жизнь кипела на пыльных улицах — активная, шумная, красочная и певучая, как итальянская опера.
Чуть солнце стало клониться к западному берегу залива, я вернулся поближе к театру, на угол Дерибасовской и Ришельевской, где невдалеке ржала и била копытами извозчичья биржа.
— Куда, барин, изволите? — подскочил низкорослый мужичонка, суетливо почесывая бороденку.
— На хутор Рено.
— Далековато будет, барин. Разве из шести рублей токмо. Оно, конечно, следовает пять, но уж темнеть скоро будет.
— Где хутор-то хоть знаешь?
— Это не сумлевайтесь. Возил. Возил на этот хутор. И не раз возил. Где наша не пропадала.
Я вгляделся в мужичонку попристальнее — кого-то он мне напоминал. Но кого — я сразу не вспомнил. А может, показалось. В общем, пришлось соглашаться на шесть рублей. Не пешком же идти.
С необыкновенным проворством извозчик провел экипаж среди ям и ухабов, вывернул к окраине, которая начиналась почти сразу за городским центром и, поднимая пыль, пустил кобылу по Малофонтанской дороге. Устроившись поудобней на мягком сиденье, я с интересом разглядывал бегущий вдоль дороги пейзаж. По левую руку, где-то далеко внизу, сливаясь с небом, бродило предвечернее море. Справа остывала после дневного зноя степь, изредка заслоняемая от глаз небольшими придорожными зарослями акаций и пирамидальных тополей. Проезжая очередной такой оазис, я вдруг услышал кукушку. И даже стал было считать, но не успел — пролетка быстро пронеслась мимо, и голос кукушки пропал в густой тополиной листве.
Кукушка, кстати, напомнила мне одну Антошкину репризу, в которой он, надо прямо сказать, отвел мне довольно неприглядную роль. Антошка напялил на меня маску, чем-то напоминавшую, видать, кукушкину морду, и водил по манежу вдоль первых рядов, предлагая желающим узнать, сколько им осталось жить.
— Ку-ку, — заливался я, — ку-ку!
— Мало! — обижался кто-нибудь из зрителей.
Тогда Антошка жестами подсказывал, что нужно сунуть мне в руку червонец. Я поворачивался спиной к зрителю и через мгновенье ощущал в руке хруст купюры. Убедившись, что это именно червонец, а не что-нибудь другое, я добавлял:
— Ку-ку, ку-ку, ку-ку!
Но как-то в цирке объявился какой-то инспектор от культуры, которого мы раньше и в глаза-то никогда не видели. Он-то и стал очередной жертвой. Точнее, мы. Я ему — “ку-ку”, а он денег не дает. Я ему еще раз, бесплатно — “ку-ку”. А он жмется. Вскочил и вышел из зала. А как только представление закончилось, глядим, на нас Костиков, директор наш, несется — весь красный, глаза навыкате. И затаскивает к себе в кабинет. А там уже этот, наш недавний клиент, который и оказался инспектором от культуры.
— Вы, — говорит, — искусство в какой-то балаган превратили, в торговую лавочку. Кто позволил человеческой жизнью торговать?
— Так мы это, в духе времени, — стал оправдываться Антошка, как и все, ссылаясь на время. — Теперь же все нужно продавать. А если продавать, значит, и покупать.
— Что продавать? “Ку-ку”?
— Так у каждого свой товар, — поддержал я Антошку. — У нас же ни заводов, ни фабрик. Одно “ку-ку”. Вот мы “ку-ку” и продаем.
— А деньги куда? Зритель за билет заплатил? Заплатил. А вы с него еще дерете.
— Так это ж разве деньги? — пожал плечами Антошка. — Так, мелочь на сигареты.
— Точно, — подтвердил я. — Сущие копейки.
— И вы туда же? — взъелся он на меня. — Из вас, можно сказать, птицу сделали, хапугу с клювом. А вам — хоть бы что.
Короче, в таком виде нашу репризу запретили. Или даже не столько запретили, сколько высказали пожелание. Да я, в общем, и не против был. Мало удовольствия по манежу с клювом на морде таскаться, хлопать крыльями, орать “ку-ку” и выцыганивать червонцы. А Антошке жалко стало, можно сказать, плод собственной творческой фантазии на помойку выбрасывать. И он где-то раздобыл самую настоящую кукушку. Посадил в клетку и начал с ней работать. Без меня. Ясное дело, с кукушки финансового проку никакого. Кто ей червонец даст? Да и каким местом она его брать будет? Она же кукушка. Но работать можно. Поднесет, бывало, клетку к зрителю, ущипнет птицу, она и делает свое “ку-ку”. Бесплатно. А тут опять этот инспектор от культуры в первом ряду объявился. Наверно, проверить хотел, как его пожелания выполняются. Смотрит — птичка настоящая, взяток не берет, ну и расплылся в улыбке. А Антошка приметил, что начальник довольный сидит, обрадовался, дурак, и — к нему.
— Ну, давай-давай, — разрешил инспектор. И приготовился считать.
Антошка тоже изготовился, прищурился и как ущипнет кукушку от всей души, чтобы больше накуковала. А та молчит. Он щиплет, а это дитя гнездового паразитизма, как совершенно верно указано в энциклопедии, даже клювом не ведет. Так и не сказала ничего. В общем, новый скандал. Антошку даже временно от работы отстранили. Потом, правда, восстановили. Но уже без кукушки.
А инспектор вскорости исчез. Господи прости! То ли помер, то ли сквозь землю провалился. Года не протянул.
— Так вы меня слушаете, барин? — переспросил извозчик, которому, конечно, было скучно погонять кобылу молча.
— Слушаю, слушаю, — заверил я, занятый своими мыслями.
— Так вот, я и говорю: прихожу я к нему на квартиру. Жил он в клубном доме, во втором этаже. Вхожу в комнату: он брился. Я к нему. Ваше благородие, денег пожалуйте — и начал просить. Как ругнет он меня, да как бросится на меня с бритвой! Я бежать, давай, бог, ноги, чуть не зарезал. С той поры я так и бросил. Думаю себе: пропали деньги, и искать нечего, а уже больше не повезу.