Ассистент клоуна — страница 22 из 30


— Это кто ж такой?


— Я ж сказал: чиновник из графской канцелярии. Возил я его раз на хутор Рено. Следовало пять рублей — говорит: в другой раз отдам. Прошло с неделю. Выходит: вези на хутор Рено!.. Повез опять. Следовало уж десять рублей, а он и в этот раз не отдал. Возил я его и в третий, и опять в долг: нечего было делать; и рад бы не ехать, да нельзя: свиреп был, да и ходил с железной дубинкой.


Тут я стал что-то припоминать, повнимательнее пригляделся к вознице, и неожиданно из меня вырвалось:


— А Вася-то что?


— Какой Вася? — не понял он. — Не было никакого Васи.


Ну, да, действительно, какой Вася… Вася.


— А фамилия-то твоя как?


— Береза, барин, моя фамилия. Все мы Березы, весь род. — И оскалился в бороду. — Иные, конечно, надсмехаются. Вроде как мы деревья, а не люди. И бог с ними, пускай надсмехаются.


— Что ж, так и не отдал денег-то?


— Кто?


— Ну, чиновник-то этот.


— То-то и оно, что отдал. Прошла неделя, другая. Только раз утром гляжу — тут же и наша биржа… растворил окно, зовет всех, кому должен… Прихожу и я. На вот тебе по шесть рублей за каждый раз, — говорит, — да смотри вперед, не совайся!


— Да зачем же ездил он на хутор Рено?


— А бог его знает! Посидит, походит по берегу час, полтора, потом назад.


— Как так? Разве он не на дачу к даме сердца ездил?


— Про даму сердца, барин, ничего сказать не могу. А только видел я, что никакой дачи не было. По берегу ходил — было. А про дачу ничего не знаю.


С полверсты примерно не доехав до хутора, я спрыгнул на землю и побрел к берегу, оставив извозчика дожидаться у дороги. Чуть дальше, где берег легким выступом уходил в море, уже светились огни дачного поселка — словно мелкие осколки догорающего заката. На гальке у самой воды спали перевернутые лодки, и тут же, привязанные к сваям уходящего от берега узкого причала, дышали на мелкой волне готовые к ночному лову шаланды.


Пройдя три десятка метров по мосткам, я скользнул за заграждение и заглянул в темную вечернюю воду. Контуры моего отражения плавали в беспокойной воде, то истончаясь до полного исчезновения, то вновь обретая форму, летящую, прыгающую, извивающуюся, словно вода отражала призрак. Она отражала не только меня. Она отражала затухающее небо и первые вызревшие на нем звезды. В ней, точно таким же образом извиваясь, плавали прибрежные пирамидальные тополя, теряя в сумеречной воде свои острые кроны. Море отражало целый мир. Оно искажало целый мир. Это было гигантское кривое зеркало из комнаты смеха. И этой комнатой смеха был целый мир, мир, где уже никто не смеялся, глядя на свое отражение.


Никто не смеялся, хотя, конечно, все это было смешно. Какая дача? Какая дама сердца? А еще и деньги! Зачем? Если бы он решился, любая шаланда увезла бы в ночь, к западному берегу за сущие гроши. И все! А если пролеткой — так еще проще. Степью… До Измаила или Рени. Никто бы и хватиться не успел.


Нет. Этот берег был границей. Но не границей между странами. Не границей между водой и сушей. Нет, другой границей. Никому и незаметной. Здесь рождался выбор. Выбор без выбора. Не гамлетовское “Быть или не быть”. Другое: “Не быть или не быть?” И как именно не быть.


Бежать за море — уцелеть, но не быть. Вернуться — погибнуть, но быть. Или не быть?


— Выбор? — извиваясь и размахивая тростью, смеялся из воды призрак. — Нет никакого выбора, потому что выбор уже давно сделан. Распорядок установлен. Пиэса написана. Нет никакого выбора. Есть только искушение убежать со сцены.


— Куда убежать?


— В никуда. Со сцены — только в никуда.


— То есть исчезнуть?


— Что должно исчезнуть — исчезнет непременно. Чему дано возродиться — возродится.


— Значит, вернуться? Вернуться и…


Я оглянулся. Призрак, размахивая тростью, уходил по мосткам в сторону берега. Его ладная фигурка в цилиндре таяла в подступающей темноте. Я заглянул в воду: она больше ничего не отражала. Кинувшись к экипажу, я услышал скрип рессор, хлесткий выстрел кнута и успел разглядеть на заднем сиденье коляски выступивший на фоне почти погасшего неба высокий цилиндр. Точно такой, с каким ни за что не желал расставаться сумасшедший Ипсиланти. Призрак на моем экипаже возвращался в Одессу. Или… не призрак? Или я не заметил, как сам стал призраком? Господи, ну какие призраки в наше время!


Так или иначе, но экипаж умчался. А я остался среди ночи на берегу. Делать выбор, которого нет. Выбор без выбора.


Поодаль светились огни дачного хутора Рено.


Опомнившись, я сообразил, что внимательно разглядываю свое зеленеющее отражение в бочке с дождевой водой. Лето выдалось знойное, страшное. Поговаривали, что такого лета тысячу лет не было. Вначале из-за небывалой жары полностью зарос ряской соседний пруд. Теперь дело дошло до бочки. Яблоки все еще падали на землю, но собирать их становилось все труднее. Нечем было дышать. Вокруг все горело, и дым бродил по саду, полностью растворив в себе беспомощное небо. Постепенно исчезали дома поселка, а с ними грунтовая дорога и вчера еще дышавший прохладой лес. К моему раю подбирался ад. И я отпрянул от бочки, испугавшись, что мое отражение исчезнет раньше, чем я смогу все это осознать.


— Как тебе понравится такая новость? — огорошил меня утром Сеня. — Пропал петух Рабиновича.


— То есть как это пропал?


— Пропал — это, значит, пропал. Хотя, с другой стороны, какой у него был выбор?


— У петуха?


— У какого петуха? У Рабиновича! Смотри сюда: если ты имеешь петуха, но этот петух, как сломанный будильник, больше не показывает время, так это все равно, что ты без петуха. И без времени. А если ты все равно без времени, так зачем тебе петух? Выбор простой: без времени и без петуха, но с супом. Или без супа и без времени, но с петухом. И зачем тогда петух, если без времени и без супа?


— И как же он пропал?


— Кто, Рабинович?


— Петух.


— Петух утонул.


— Как это утонул? Петухи же не тонут. Где утонул?


— Где? Он еще спрашивает где. На дне кастрюли.


— А Рабинович?


— А что Рабинович? Рабинович — это Рабинович. Он не тонет.


XVII. Такой номер не зарегистрирован


Короткое совещание, созванное Ивановым для подведения первых итогов следствия, ничего не дало, как он того заранее и опасался. Специально выделенный сержант, не имеющий прямого отношения к отделу исчезновений, был, тем не менее, тоже приглашен для отчета. И добросовестно изложил все то, что уже было известно всем, а не только специально выделенному сержанту. Он довольно живо описал и разбитую витрину, и характер самого объекта, и даже оторванную от сердца сырокопченую колбасу. Свой рассказ он обильно украсил всевозможными не свойственными рядовым сержантам сравнениями, метафорами и выводами, из которых следовало, что Ипсиланти идеологически не здоров, а потому вдвойне опасен. В общем, отчет оказался полным, абсолютно, можно сказать, исчерпывающим, заслуживающим всяческого одобрения и даже повышения по службе и в звании. Если бы не одно обстоятельство. Отдельной строкой отчета у сержанта вдруг выплыли незапланированные расходы. В частности, пресловутая и многократно уже упоминаемая сырокопченая колбаса. Этот пункт отчета почему-то вызвал резкую и негативную реакцию не только со стороны Иванова, но и со стороны остальных штатных сотрудников, включая практикантку Людмилу.


— И что за болезнь такая? — возмутился Иванов, когда сержант был буквально выставлен за дверь. — За все хотят получить. Даже за колбасу.


— Совсем озверели! — подхватил Вовчик. — Сами третий месяц без премиальных, а он колбасой спекулирует.


Практикантка Людмила сообщила, что, помимо всего прочего, не удержалась и попыталась связаться с журналисткой Викторией Фибиргасовой, той самой, что в журнале “Страстная пятница” давала свою версию, хотя и непроверенную. Связаться пока не удалось, но кое-какой анализ сделан.


— Что за анализ? — поинтересовался Иванов.


— Во-первых, наш источник сообщил, — доложила Людмила, — что Виктория Фибиргасова — вовсе не Виктория Фибиргасова, а Валентина Мындрикова. Во-вторых, ее недавно бросил муж. А в-третьих…


Тут Людмила неожиданно покраснела, затеребила бретельку и, приблизившись к Иванову, что-то страстно зашептала ему на ухо, чем вызвала некоторую ревность Вовы-Сантехника.


— Любопытно, — отреагировал старший следователь. — Но что это нам дает? Мы же не можем проверить по всей Москве этих… Ну, этих… Впрочем, ладно. А что по Стрежневке?


— Ничего, — доложил Вовик. — Все пьяные.


— То есть? — не понял Иванов. — Вся деревня?


— Почти. Кроме лошади.


— И старушки, — добавила любившая точность Людмила.


— Придется еще раз съездить, — распорядился Иванов. — Они же когда-нибудь трезвеют. А что у нас с этим клоуном? То есть с ассистентом?


— Как сообщил источник, ассистент скрылся за городом. Никого не желает видеть и работать в цирке отказывается. Пристроился в деревне, собирает яблоки и тем живет, — отрапортовала Людмила. — Правда, цирк все равно не работает. Манеж-то мы прикрыли.


Тут запел телефон. Сняв трубку, Иванов сказал: “Слушаю”.


— Слушаю, — сказал Иванов.


— Это отдел исчезновений? — спросила трубка женским голосом.


— Так точно. Кто говорит?


— Протасова. У нас исчезла собственность.


— Какая Протасова? Какая собственность? Куда исчезла?


— Протасова, нянечка я, из урологического, — доложила трубка. — Рубашка, кальсоны и халат. Все исчезло. Кто платить будет?


— А нам-то чего звоните? — удивился Иванов. — Мы занимаемся исчезновениями людей, а не кальсон.


— Так кальсоны же не сами исчезли, а вместе с человеком. Ипсиланти его фамилия, фокусник из цирка, — уточнила Протасова. — Сделал нам фокус: исчез и все на себе унес. Только фрак от него остался. Дореволюционный. А на что нам фрак? Нам