Ассистент клоуна — страница 26 из 30

а эту Европу и десяти шекелей.


Даниель замолк и посмотрел на море. Над морем летали разноцветные дельтапланы, а под ними в тучных водах плескались голые люди, и их тела светлыми бурунами скатывались с гребней волн.


И тут меня осенило.


— Даниэль, — спросил я, — а Мессия знает, что он Мессия? Или, может быть, он себе пока купается в море и ничего не знает?


— Это-таки вопрос, — сказал Даниэль. — Это-таки большой вопрос. Иногда бывают ошибки.


А в голове все вертелось: “Нет никакого выбора, потому что выбор уже давно сделан. Распорядок установлен. Пиеса написана. Нет никакого выбора. Есть только искушение убежать со сцены”. И извивающаяся тень в цилиндре. И убегающий прочь от моря экипаж.


Знал. Конечно же знал. Все знал. Ну, как же! Молодой человек двадцати трех

лет — и свежий эмигрант, живущий на пособие? Что у нас там было к югу от Одессы? Турция. Прекрасно. А к Западу, если морем? Опять турки. И дальше, в сторону

Балкан, — снова турки. Отлично. Национальный турецкий поэт Пушкин. Певец Босфора. А что? Еще в Кишиневе примеривался. Бывало, турком наряжался, феску напяливал на голову и так ходил по городу, пугая местных молдаван. Те-то, конечно, помнили, что у них еще недавно турки творили.


Ну, ладно. Допустим, до Италии добрался или даже до Парижа. И что? Потом вернулся бы? Так это — Сибирь. Верная Сибирь. Или не вернулся бы? И что? Россия без Онегина? Без “Пророка”? Без языка, в конце концов? Бред! Нет, все знал, все понимал. Потому и ходил часами вдоль берега у хутора Рено. Боролся. С сатаной боролся. С искушением. Не вышло. Извините, Вера Федоровна. И вы, Елизавета Ксаверьевна, извините. Тю-тю ваши денежки. Прав был именно Михаил Семеныч. Потому что ни о чем таком не думал, ни о каком таком выборе. Воевать так воевать. Строить так строить. Саранча так саранча. Порядок превыше всего. И дисциплинированно, даже упрямо выполнял то, что предписано. А кем предписано — государем или еще кем — не его забота.


А Пушкин думал. И додумался, и все понял. Уж ему-то, знавшему все сценарии назубок, было не понять? Понял. Тогда понял. Не поддался искушению. Вернулся. А потом, тем не менее, попытался выскользнуть. Нарушить. И женился. Тем, что женился, и нарушил. Попытался нарушить. Человек все же. А искушения — они одним разом не заканчиваются. Искушения всю жизнь за нами ходят. Сатана не дремлет, только обличья меняет.


Так вот: женился. Зачем? На собственной смерти женился. Спал с ней, рожал детей. Она-то при чем? Красавица, умница. Она ни в чем не виновата. Без нее ее женили. То есть замуж выдали. Не столько за Пушкина, сколько за будущие проклятья. Иуд, что ли, кроме нее, не нашлось бы? Что она им сделала? Да ничего. Просто стала жертвой попытки переписать известный сценарий. А он переписке не подлежит. Так, зигзаг сделал и — все к тому же концу.


Тот, из пустыни, ничему такому не поддался. Не поддался, но оставил иллюзию возможности выбора.


Осенняя гроза над Средиземным морем разразилась немедленно, и стена дождя почти заслонила огромную, похожую на бородатого старца тучу, из недр которой вырывались стрелы молний и пропарывали поверхность воды.


Мимо нас протащился насквозь промокший катер. Из-под столика выскочила неизвестно откуда взявшаяся дворняга. Набережную, держа над головой зонтик, пересекла старуха — серая, как мостовая. Громыхнуло. Оглянувшись, я вдруг увидел неподалеку, за спиной Даниэля, высокого бородатого старика с лицом, похожим на ту самую грозовую тучу, которая разрядилась над Воробьевыми горами в день исчезновения Соньки. Старик неотрывно глядел на меня, а потом вдруг одобрительно закивал головой, не произнося ни слова. Но не успел я его толком разглядеть, как он исчез.


И вдруг все остановилось. Отразившиеся от набережной капли повисли в воздухе. Две молнии коснулись воды и не погасли. Катер застрял на гребне волны. Собака застыла на задних лапах. Старуха медленно перебирала ногами воздух, держась обеими руками за зонтик. Мир стал безъязыким, беспомощным и неоправданным. А я, сидящий за стеклом кафе на берегу, был его частью и, казалось, испаряюсь вместе с ним, как вода с перегретого асфальта. Больше всего меня поразила именно эта мысль, мысль о том, что я — часть этого беспомощного мира.


И опять кто-то повернул трубочку. Стеклышки глухо зазвенели, запрыгали и, отражаясь в зеркалах и друг в друге, улеглись, создав новый узор, новую картину. И тут я понял, что прежняя-то уже не повторится. При всем желании — не повторится. Верти — не верти. Никогда не повторится.


А трубка вертелась и вертелась.


В петербургской цирковой гостинице мест не оказалось. Нет, парочка номеров в резерве имелась, конечно, но их держали на случай приезда более значимых фигур. Директор так и сказал:


— Извини, дорогой, не могу. Был бы ты народным артистом или, на худой конец, заслуженным — тогда другой разговор.


В общем, прав, конечно. Какой из меня народный артист? Смешно. Тем более что в данный момент наша программа по известным причинам находилась в простое. И поселили меня в служебной пристройке, за занавеской, куда был эвакуирован из парадного фойе старый диван. Небольшое окошко в комнатке было застеклено осколками, склеенными с двух сторон бумажными лентами. Но все равно дуло. Дуло прямо из стекол. По пристройке разгуливал морозный ветер.


Улегся я на диван средь бела дня. Спать-то, конечно, не спал. Не получалось. Так, проваливался время от времени в пустоту и опять глаза открывал. Помимо холода еще и мысли мешали. Вернее, не мысли даже — видения. То Савченко со своей лампой, то пляшущее в море отражение у хутора Рено, то извозчик этот странный, а то и назойливый полковник Иванов, который тоже куда-то исчез. Потом раздался знакомый смех Сени:


— Как тебе это понравится? Оказывается, Рабинович и не думал резать петуха. Что ему резать петуха, если петух был такой худой, как сам Рабинович? Наверно, поэтому и не кричал, когда надо кричать, а кричал, когда хотел кушать. Так что сделал Рабинович? Нет, я тебе говорил, что Рабинович не пропадет. Он продал петуха, а на вырученные деньги уже купил курицу и ее сварил. Правда, смешно?


— Нет.


— А то, что его петух на следующий день прилетел к нему назад, тоже не смешно?


— Нет.


— Ты, как я вижу, уже совсем, как не ты. Что ты себя мучаешь? Этот Савченко все равно был не жилец. Потому что его таки все равно надо было убить. Но, наверно, не тебе. Если бы ты его убил, тебя нашли бы, судили, и была бы совсем другая история. А так его убили без тебя. Значит, ты нужен для чего-нибудь другого. Оставайся клоуном. Это тебе больше подходит.


Боже, а откуда Сеня знает про Савченко? — подумал я, открывая глаза. Об этом может знать только Сонька. Но тут же сообразил, что это был сон. Краткий минутный сон. Тем не менее зародившееся беспокойство не отпускало. Поворочавшись, я пытался некоторое время понять, чем оно вызвано, но так и не сообразил.


Холод уже основательно забрался под одеяло и наброшенную поверх него куртку. Оставаться в кровати я больше не мог, поэтому встал и вышел на улицу, где уже закатился далеко за полдень сырой морозный день. Сырость не оставляла Петербург даже в морозы. И зачем меня сюда занесло?


Я медленно пошел вдоль промерзшей набережной в сторону Невского. Окна домов выдавали кое-какую жизнь, но не очень живую. Дворники, позевывая, сбивали у подъездов лед, а извозчики, подбадривая себя криками и нахлестывая лошадей, тянулись в сторону биржи.


— К Комендантской али как?


Сани выскочили откуда-то из-за спины, неожиданно. Я отскочил в сторону. А кучер, залихватски сбив набок черный треух, нетерпеливо глядел на меня, ожидая ответа.


— Тьфу ты, чертов сын! — выругался я. — Откуда взялся?


— Так едете или нет? — поторопил кучер. — В попону заверну — не замерзнете.


— Зачем к Комендантской-то? Чего выдумал?


— Так то не я выдумал, барин, — даже обиделся кучер. — А ехать самое время. Того и гляди метель начнется. Вон туча какая.


Туча. Опять туча.


Сани застряли в глубоком сугробе уже неподалеку от Комендантской дачи, и напрасно кучер стегал лошадей, заставляя их грызть удила. Они только ржали, задирая к небу точеные морды, но не могли сдвинуться с места. А я уже не мог ждать. Выпрыгнув из экипажа и утопая по колено в снегу, я выбрался к замерзшей речке и заскользил по прозрачному льду, под которым задыхались рыбы и водоросли. До леса оставалось метров триста. То и дело падая, поднимаясь и вновь падая, с лихорадочно бьющимся сердцем я добрался до опушки и направился в глубину леса. Однако вскоре меня остановил густой кустарник, скрывавший от посторонних глаз большую занесенную снегом поляну. На поляне что-то происходило. Но что именно, я увидеть не мог. Сквозь заснеженные ветки мелькали одни лишь силуэты.


Пытаясь обогнуть кустарник, я углубился в лес. И тут же со стороны поляны послышался выстрел, а следом, через какое-то время, — еще один. Когда я выскочил все-таки на поляну, сразу понял, что опоздал. Сани с поднятым верхом спешно удалялись в сторону города. В снегу, под деревом, валялся чей-то цилиндр, а

рядом — кивер. И все. И больше никого и ничего. Только на снегу под сосной алели капли крови.


Было пять часов пополудни.


Тут ведь еще что? Тут ведь оно вон оно как! Вечером тридцать первого января всех пригласили на панихиду. Ну, явились, чин чином. Шептались по углам. Под конец панихиды и объявили, что отпевание состоится утром в Адмиралтейской церкви.


А ночью, в третьем часу, Александр Христофорович Бенкендорф сделал известное распоряжение. Нечего, дескать. Еще и беспорядки какие учинят. Опять же, в чем он виноват? Да ни в чем. Как и Воронцов. Честно служил царю и Отечеству. Порядок есть порядок. И нечего его нарушать. И ведь прав, прав оказался. Как по писаному действовал. По предписанному.


Короче, явились все поутру к Адмиралтейской церкви. Стоят. Ждут на морозе. Переминаются. Опять же перешептываются. А как отвалили камень, то есть как открыли ворота церкви — там и нет никого. Где Пушкин? А нет Пушкина. И застыли в страхе.