Исачок неслышно перемахнул через забор и прислушался. Было тихо. Только Днестр чуть слышно шелестел за сараями, да в кустах цикады потрескивали. Ну, и — тьма кромешная. Здесь и раньше-то электричества не было, так хоть лампы керосиновые горели. А теперь тьма тьмой. Осторожно пробрался к дому, дернул ручку — дверь оказалась незапертой. И сразу — сквозняк из комнат. Чиркнул спичкой — погасла, не успев загореться. Задуло. Подняв голову, сразу сообразил, откуда ветер: в потолке зияла огромная дыра, как рваная рана. И сквозь нее — жирные южные звезды. А в полу, прямо под дырой, — яма. Чуть не свалился. Тихонько позвал отца — в ответ молчание. Дом был пуст.
Прокравшись назад, на улицу, заметил огонек в окне у Любки-староверки. Поскребся. Любка выглянула, узнала, да и ахнула.
— Вернулись твои, — зашептала на ухо в сенях, — вернулись. А Савченко уж их избу занял, хотел крышу крыть. И тут они вернулись. Ночью пришли. Из-под Кучургана их завернули. Там уже немцы были. Здесь тоже. В доме жить нельзя — дыра над головой. Я их к себе пустила. Так они даже не ложились. Всю ночь просидели. Дед Аврум все молился. Бабушка Лиза молчала, как каменная стала. Утром во двор вышли, а там уже Савченко. С немцами.
Любка молилась на икону Николая-угодника, когда Исачок вернулся с двумя мужиками — грязными, давно не бритыми, в мокрых насквозь драных гимнастерках.
Егор с Витькой поначалу уговаривали Исачка пробираться дальше, к своим. Раз уж тут не удастся отсидеться, надо идти. В темноте можно было уйти еще километров на двадцать, а там, отлеживаясь в дневное время в оврагах, двигаться в сторону Одессы. Глядишь, через две-три ночи и догнали бы своих. Не могли еще далеко уйти. Но Исачок все ходил вдоль берега, взад и вперед, словно пересекал невидимую границу. Пересекал и возвращался. Думал. Решал что-то. Наконец, принял решение, заговорил:
— Жить все равно так не смогу. Идите сами.
Мужики, вздохнув, пошли с ним: не бросать же дурака.
Любка же, словно почуяв неладное, умоляюще глядела на Исачка. Грех! Грех на себя возьмет. И уже заранее его жалела. Сама-то сиротой выросла, с дядьками да тетками, в строгом укладе, как это водилось у местных староверов. Родителей не помнила, боли за них не знала. Дядья с тетками хоть родные были, да все не мать с отцом. Но чуяла своей отзывчивой душой что-то другое, не всем понятное.
Староверы, ушедшие в эти места лет двести, а то и триста назад, еще от реформ Никонианских, веками учились терпеть, знали страх, но умели и постоять за себя и за веру. Когда церкви, синагоги и костелы в городке позакрывали и начали сносить, одна церковка только и уцелела. Старообрядческая. Бородатые мужики встали за ограду церкви с вилами да топорами. Власти и не решились. Лишнего шума, видать, не захотели. Так и стоит церквушка по сей день.
Потому, распознав Любкин взгляд, Исачок только для нее и произнес:
— Церковь мою снесли, Любка.
И та поняла. Только вытащила из комода котомку и стала собираться.
— С вами пойду. Мне тут делать нечего.
А Егор с Витькой только плечами пожали. Но ничего не сказали. Просто Егор достал откуда-то из-за спины их общее и единственное оружие — случайно найденный в коровнике плохо очищенный от грязи штык.
Разбуженный стуком в дверь, Савченко зажег фитилек керосиновой лампы и прямо в кальсонах выскочил в сени.
— Кого по ночам носит?
— Открывай, сука! — прохрипел Исачок. — Посылка тебе.
— Хто? — засуетился Савченко. — От кого? Хто послал?
— Бог послал.
Не дожидаясь, пока отворят, сын кузнеца так саданул плечом в дверь, что косяк затрещал. Сообразив, что дверь не спасет, Савченко трясущейся рукой отодвинул засов и тут же в страхе отступил в комнату. Узнал.
Исачок, ослепший от ярости, медленно пошел на отступавшего к стене Савченко. Он уже не видел его перепуганных глаз, он не видел его белого лица, он видел только расплывающийся по стенке кусок мяса, зачем-то облаченного в кальсоны и рубашку. И, коротко отведя руку назад, вонзил в это мясо штык.
От повторного удара Савченко спас нечеловеческий вопль Клани. Швырнув штык на пол, Исачок переступил через распластавшуюся у его ног женщину и пошел к двери. Силы оставляли его. Оглянувшись напоследок, он увидел сидящего у стены залитого кровью Савченко и распластанную на полу, обращенную в сплошной нечленораздельный вопль Кланю. В углу, тараща на Исачка огромные перепуганные глаза, плакал маленький мальчик.
Хлопнув дверью, Исачок вышел на улицу, где дожидались Витька с Егором и готовая к долгому пути Любка. Небо на востоке, подсвеченное заревом разрывов и пожаров, стремительно светлело. Приближался рассвет. Надо было уходить.
Плавнями, вдоль берега, они обогнули городок с юга и к рассвету вышли в степь. До сумерек отсиживались в стогу, а к следующему утру добрались к старообрядцам, в село Плоское, где у Любки была дальняя родня. Мужиков здесь тоже почти не осталось, кроме кривого Евсея, к войне совершенно не пригодного. Евсей и показал им брод через речку Кучурган, тогда еще полноводную.
Еще через три дня, перейдя довольно рваную линию фронта, они вышли к дачному хутору Рено, притулившемуся сразу за Малофонтанской дорогой. Вдоль дороги все было изрезано окопами и блиндажами, за которые зацепились остатки наших частей. После малоприятных формальностей мужикам все-таки разрешили влиться в защищавший Одессу стрелковый полк. Туда же и Любку определили. Санитаркой.
И тут зазвучала музыка. Зажигательная такая музыка. Сочная. В центр зала, куда свезли на колясках всех этих неподвижных стариков, выскочил похожий на клоуна смешной человечек, стал кривляться и плясать в такт барабанам и флейтам. И все эти люди в колясках, которые, казалось, уже не способны были ни к какой жизни, вдруг задергали головами, зашевелили руками, изобразили подобие улыбок и таким образом тоже включились в веселый праздник. В веселый праздник Жребия. Когда-то давно, в Вавилонском плену, им выпал счастливый жребий, потому что Артаксеркс, царь Вавилонский, пресек кровавые замыслы хитроумного Амана, доверившись своей жене Эсфири и ее дяде Мордехею, и позволил “собраться и стать на защиту жизни своей, истребить, убить и погубить всех сильных в народе и в области, которые во вражде с ними”. И они собрались, истребили, убили и погубили. И заунывный плач на реках Вавилонских обратился в веселый праздник на реках крови. Потому что так выпал жребий.
А сегодня этот жребий выпал мне. Странный жребий. Указ Вавилонского царя Артаксеркса выжил в веках и свалился мне под ноги в больнице на краю выжженной солнцем Галилеи.
А тем временем красивые юные создания в белых передничках начали разносить на подносах печенье. Когда очередь дошла до меня, я увидел, что печенье это странным образом напоминает форму ушей. Оно так и называлось: “Уши Амана”. И мне почему-то неприятно было к нему прикасаться. Потому что в какой-то момент показалось, что уши эти шевелятся.
Теперь, когда все закончилось, я, кажется, понял, чего хотел тогда, в юности. Я хотел просто бродить вдоль берега с детства знакомой реки, слушать перезвон листьев пирамидальных тополей, шелест зеленоватой воды в камышах и едва различимый шорох сгущенного, как кисель, воздуха. Я хотел быть гигантским ухом, способным уловить шепот ночного неба. И страшно боялся не разобрать слов.
По ночам я иногда просыпаюсь от стука — это на крышу дома падают яблоки. В этом августе столько яблок, что весь двор завален ими. Давно такого не было. Днем они зелеными зрачками выглядывают из травы, из-под кустов и скамеек, из-за забора. А ночью, почему-то всегда неожиданно, падают с обессиленных веток на крышу, врываясь в зыбкий сон продолжением кошмара.
Это вечера стертый пятак
нагоняет ненужные страхи.
Это яблоки падают так,
словно головы падают с плахи.
И сны беспокойные снятся.
А так — все спокойно. По утрам я беру два ведра и собираю яблоки. В одно ведро бросаю гнилые и побитые, в другое — целые, изнывающие от рвущегося наружу сока. В общем, это не сложно. Работа почти райская: сад, яблоки, тишина. Как будто мир еще не создан. Или уже не создан.
В саду пусто. Зеленое гуляет с красным и белым. Трава шелестит под рябиной, склонившейся над огромными белыми астрами. Секунда мира, покоя и ожидания. Ожидания, в котором надежда стережет страх.
— Ну, что? — вывел меня из оцепенения голос Иванова. — Проснулся? Или уточним: преступник возвращается на место преступления. Классика! Так я и знал. И что мы там искали?
— Ничего, — пробормотал я, приходя в себя и поднимаясь с пола. — Я, кажется, спал.
— Все мы спали. И, как говорится, проспали.
— Ну, уж вы, наверно, не спали, — заметил я, соображая, с какой ноги сигануть в кульбит. — Хотя и проспали.
У Антошки такая теория была: теория кульбита. Он и меня научил. Клоун, говорил Антошка, должен вовремя сигануть в кульбит. Именно так и выражался: сигануть в кульбит. В жизни может происходить все что угодно, но, выйдя на арену, надо сразу “сигать в кульбит”. И все. Ты уже клоун. А с клоуна какой спрос? Правда, у меня все чаще получалось наоборот. На арену выходил — зануда занудой, а уже за кулисами “сигал в кульбит”. И спросу — никакого. Пока.
— Вот тут вы правы, — признался Иванов. — Тут вы очень даже правы. Оперативная работа, знаете ли, спать не дает. Вопросы всякие в голове крутятся. А ответов пока нет. Нет пока ответов — и все тут. Не хотите ли помочь следствию?
— В чем?
— В поисках. Я же вижу, что вы тоже что-то ищете. Или что-то скрываете. Вот и расскажите, что вы там ищете и что скрываете. Облегчите душу. Зачем всю жизнь мучиться? А за это и вам воздастся, и нам, как теперь выражаются, обломится. Мы ведь про вас уже все знаем. — И тут он зашептал: — И про то, как вы ветерана наших органов без штанов на посмешище выставляли. И как над Лениным глумились. И еще кое-что, — добавил он таинственно. Правда, что именно, не сказал.