Астральная жизнь черепахи. Наброски эзотерической топографии. Книга первая — страница 16 из 34

[5].

Трудно даже представить, в какие дебри самоанализа поверг реб Шлойме неумелый рисунок. Вся его жизнь замельтешила перед мысленным взором, словно страницы забытой на сквозняке книги. Впрочем, время для ревизии такого рода было самое подходящее. Нежданный визит пришёлся на пятый день месяца тишрей, самую середину Грозных[6] дней между Рош-Ашана и Йом-Кипур.

– Почему она пришла именно ко мне? – думал реб Шлойме. – Кому придёт в голову искать свинину в Бней-Браке? Не ангела ли послал Г-сподь, напомнить о моих прегрешениях?

Одни вопросы порождали другие, другие третьи. Пугая реб Шлойме неприступным видом и каменной остротой углов, они собирались в глыбу чуть ниже сердца. Так и этак прокручивал он возможные проступки, и чем больше думал, тем страшней ему становилось. Выход из этого кошмара был один: немедленно посоветоваться с раввином.

Хождение по раввинам приняло в Бней-Браке характер повальной эпидемии. О, если б Моше-Рабейну[7], установивший это правило, мог знать, какими вопросами станут донимать знатоков его Закона! На любое маломальское затруднение тут же находится немедленный ответ – посоветуйся с раввином. Переезжать ли на другую квартиру – стоит поговорить с раввином. С кем из двух врачей поликлиники проконсультироваться – к раввину. Во что вложить деньги на бирже – снова к нему.

Шутники утверждают, будто истинная мудрость состоит в знании, к какому раввину идти в каком случае.

– А что произойдет, – вопрошают они, – если посреди Бней-Брака приземлится летающая тарелка?

И сами же отвечают:

–Улицы опустеют. Дети побегут советоваться с мамами, мамы с мужьями, а мужья с раввинами.

Дело осложняется тем, что из десяти жителей Бней-Брака трое – раввины. Но это вовсе не снимает с них обязанности советоваться с другими знатоками, более сведущими в Законе, а, следовательно, и в мудрости жизни.

Бней-Бракцы не верят в существование летающих тарелок, пришельцев с других планет и прочую телевизионную нечисть, порожденную средневековыми страхами современного обывателя. В городе нет телевизоров, и оттого этот анекдот вызывает особенную улыбку. Но в соседнем Рамат-Гане, где над каждой крышей торчит антенна, его воспринимают совсем по другому.

С реб Шлойме дело обстояло несколько проще. Как настоящий хасид, он по любому вопросу обращался к Ребе, всегда получая практический совет и душевное успокоение. Ребе обладал удивительной способностью увидеть последний поворот мысли, сразу оказаться в той точке, которую собеседник ещё только пытается нащупать в тумане собственных слов.

Реб Шлойме закрыл магазин и направился прямиком в микву[8]. О, миква! Где найти слова, откуда взять краски, достойные повествовать о тебе! Как передать дрожь, пробегающую по телу вступающего под твои священные своды, чем отразить покой, чистоту и отрешенность тех, кто покидает сей прекрасный удел.

Горячий воздух, словно целебный бальзам, смягчает самые заскорузлые души. Обычаи твои просты и суровы, о миква, точно справедливый судья ты взыскуешь лишь истину, обнажая правду, доселе скрытую покровами лицемерия и лжи.

Повесив одежду на крючок раздевалки, реб Шлойме, стараясь не поскользнуться на влажном мраморном полу, вошел в зал. Четыре бассейна открылись его взору; первый, набитый битком, он прошел, даже не замедлив шага. Во втором резвилось несколько мальчишек, явно перепутав место ритуальных омовений с обыкновенным бассейном. Третий был полон лишь на треть, вода, шурша и захлёбываясь, струилась из отверстия в голубой кафельной стенке. В четвёртом степенно погружался старик, с багровеющей лысой головой. Лысина то показывалась над паром, стелющимся по поверхности воды, то исчезала в тумане.

Реб Шлойме ухватился за блестящий металлический поручень и начал спускаться по ступенькам. Войдя по щиколотку, он замер, уже во второй раз за последние полтора часа. Жидкость, наполняющая бассейн, походила на плазму в свободном состоянии, на бушующее пламя ада или, в самом крайнем случае, на крутой кипяток. Бросив недоумевающий взгляд на багровую лысину, реб Шлойме ойкнул, и быстренько выскочил наружу.

Настоящий хасид любит горячую микву. Неизвестно, откуда берёт своё начало этот обычай, но так сложилось, так повелось, и не нам его менять. Свидетельствует ли он о температуре души, или о степени отрыва от проблем плоти, а может, извечный дух мужского соперничества даёт о себе знать в такой странной форме, кто знает?

Начиная с погружений в бассейн с комнатной температурой, хасид постепенно воспитывает в себе способность купаться чуть ли не в кипящей смоле. И пусть смеются «литовцы»[9] в стриженые бороды, пусть называют это тренировкой, деликатно намекая на расплату[10], ожидающую в будущем мире последователей Бааль Шем Това, ничто не остановит хасида перед раскаленной миквой.

–А ведь на прошлой неделе я ещё мог! – вздрогнул реб Шлойме. – Не зря этот странный визит, ох не зря.

Шикнув на мальчишек, он вошел во второй бассейн, обернулся лицом к стене и медленно погрузился до шеи.

Окунался реб Шлойме ровно восемнадцать раз[11]. Закрыв глаза, он вспоминал события прошедшей недели, месяца, года. Попросив Всевышнего очистить его от известных и неизвестных прегрешений, набирал полную грудь воздуха и нырял. Вода смыкалась над головой, и становилось тихо. Привычные звуки исчезали, им на смену приходило глухое гудение водопроводных труб. Задержав дыхание, реб Шлойме представлял, как черные пиявки, порожденные его поступками, нехотя отлипают от тела и растворяются в горячей воде.

В микву он ходил каждую неделю на протяжении многих лет, и память ни разу его не подвела, услужливо напоминая о пропущенных молитвах, резком тоне, завистливых мыслях. Реб Шлойме отчаянно мычал и немедленно погружался поглубже.

Но в этот раз всё пошло по-другому. Вместо перечня прегрешений перед его мысленным взором вдруг поплыли давно позабытые картины войны.


Поддавшись общей панике, они успели на единственный поезд, ушедший 23 июня из Каунаса. В суматохе посадки, мать вместе со Шлойме и Ривкой, сумела пробиться в вагон. Спустя полчаса патруль, разыскивавший немецких парашютистов, обнаружил безбилетных пассажиров. Выяснив, что брони у них нет, он высадил «зайцев» на первом же полустанке.

Трехлетняя Ривка сильно ударилась о ступеньку вагона и плакала не переставая. Ножка начала опухать, и мать решила возвратиться домой. Спустя четыре часа они вернулись в город, а ещё через шесть в Каунас вошли немецкие танки.

Отца дома не оказалось. Кто-то рассказал, будто его мобилизовали сопровождать партийный архив. Больше Шлойме его не видел. Кроме коротких детских воспоминаний от отца не осталось ничего, совсем ничего.

Несколько недель они просидели запершись, не решаясь выходить на улицу, а когда закончилась еда, перешли в гетто. Было очень холодно, чтобы хоть как-то согреться разбирали пол и жгли доски в маленькой железной печурке. Постоянно хотелось есть, мать с утра уходила на работу, а вечером, возвращаясь, доставала из складок одежды всего несколько картофелин.

Прошло несколько месяцев или лет, Шлойме плохо ориентировался во времени, каждый день тянулся бесконечно долго, не принося ни радости, ни утешения. Однажды утром по гетто разнесли приказ – всем детям собраться на площади перед юденратом. За невыполнение приказа – смерть.

Мама одела потеплее Шлойме и Ривку и увела на чердак. Там, забившись в темный угол, они просидели до полудня. На чердаке царила студеная тишина, заиндевелые изнанки черепицы искрились в лучах солнца, проникавшего сквозь окошко. Лучи были настолько яркими, что казались нарисованными, словно неведомый художник провел их, не жалея желтой краски.

Иногда с улицы доносился крик или приглушенный расстоянием звук выстрела. Мама еще крепче прижимала к себе Шлойме и Ривку, и шептала в маленькие ушки, согревая их дыханием:

– Все будет хорошо, нас не найдут, все будет хорошо.

После полудня на лестнице раздались тяжелые шаги. Из щели в полу, прямо перед Шлойме выскочила мышка, как видно, напуганная скрипом лестницы. На Шлойме она не обратила ни малейшего внимания, словно он был уже неодушевленным предметом, наподобие стропил или дымохода.

Поводя глазками, мышка принюхалась, смешно топорща усы, и юркнула обратно в щель.

« Счастливая, – подумал Шлойме, – и я бы хотел стать такой мышкой, спокойно жить под полом, искать крошки, зерна, а при опасности скрываться в первой щели».

На чердак ввалились двое полицаев. Один бегло осмотрел чердак и, ничего не заметив, стал спускаться вниз. Второй задержался, что-то заподозрив, выставил перед собой винтовку со штыком и подошел к углу.

От него пахло водкой и чесноком. Наверное, собираясь на работу, он основательно выпил.

Мама заплакала. Она так кричала, так билась, так умоляла пожалеть детей, что полицай уступил:

– Ладно, – сказал он, отводя штык, – оставь себе одного. Но второго я уведу.

– Нет, нет, – плакала мама, – пожалуйста, нет! Полицаю надоела возня, он поднял винтовку и направил ее на Ривку.

– Тогда останетесь тут втроем.

Шлойме тогда было десять лет, и он все понимал. Какая-то сила подняла его на ноги, отцепила от сжавшихся пальцев матери и выбросила на середину чердака.

– Я пойду, – сказал Шлойме. – Не волнуйся мама, я уже большой.

Полицейский хмыкнул и двинулся следом. Спускаясь по лестнице, Шлойме посмотрел в тот угол, где оставались мать и Ривка. Последний взгляд Ривки до сих пор стоит перед мысленным взором Шлойме, стоит лишь прикрыть веки.

Полицейский вытолкнул Шлойме на площадку и вернулся на чердак. Из-за двери раздались два выстрела, Шлойме завизжал и бросился вверх по лестнице. Второй полицейский схватил его за ногу, и выволок на улицу.