– Мороз – красный нос!
Из кухни появился муж, кругленький лысеющий толстячок в спортивном шерстяном костюме. Широкие малиновые полосы вдоль штанин делали его похожим то ли на генерала на отдыхе, то ли на швейцара в домашней обстановке.
– А вот и письмо.
Он слегка наклонился, словно отвешивая поклон, и протянул жене небольшой конверт. Жена, мило улыбнувшись, – вот мол, то самое – протянула его Николаю Александровичу. Еле сдержав гримасу отвращения, Николай Александрович осторожно протянул два пальца, но в последнюю секунду, когда хозяйка уже отпустила конверт, слегка отдернул руку, и конверт мягко спланировал на пол.
– Ох, извините!
Он резко присел, подхватил конверт и, сложив пополам, запрятал во внутренний карман пиджака.
– Дома почитаю, – объяснил он хозяевам. – Заварю чай, и не спеша, с чувством, с толком, с расстановкой.
Насчет «расстановки» он слегка приукрасил: письмо оказалось тонюсеньким, максимум на один листок.
Запах из кухни усилился, наверное, картошка на сковородке дошла до последней стадии шкворчания и начала отвердевать, покрываясь хрустящей коричневой корочкой. Николай Александрович не сдержался и проглотил слюну. Глотая, он дернул головой, надеясь, что складки кожи замаскируют движение кадыка, но ошибся. Хозяйка отреагировала немедленно:
– Куда вы, с мороза. Оставайтесь, поужинаем вместе.
– Спасибо, – Николай Александрович провел для верности ладонью по борту пиджака, проверяя на хруст присутствие конверта, и встал. – Пора идти.
Мороз усилился. Пальцы ног совсем задубели, Николай Александрович время от времени переходил на осторожную трусцу. Холодно и страшно одинокому человеку в ночном городе. Не спасают ни мишурная веселость реклам, ни теплые огни иномарок. Пробегая мимо недавно восстановленной церкви, Николай Александрович остановился. Сколько он себя помнил, тут размещался краеведческий музей, со старыми картами, чучелами енотов, портретами знаменитых земляков. Теперь музей переехал куда-то на окраину, а в отреставрированном здании служат по три торжественные службы за неделю, словно стараясь восполнить годы, потерянные на созерцание траченных молью чучел.
Обряды Николай Александрович не жаловал, подозревая в них нечто фальшивое, неискреннее. Объяснить он не мог, но чувствовал кожей. Каждый раз при звуках песнопений она отзывалась мелкими мурашками стыда, неудобства за совершаемый обман.
«Чем пялиться на небеса, лучше бы заглянули в собственную душу», – думал он, брезгливо оглядывая воздетые хоругви и запрокинутые головы.
Но сегодня все было по-другому. Сам не зная почему, Николай Александрович сорвал шапку и принялся истово креститься. Никто его такому не учил, движения оказались странными, но приносили облегчение. Закончив креститься, он низко поклонился, нахлобучил шапку и затрусил дальше.
В квартире было чуть теплее, чем на улице. Раздевшись, Николай Александрович прошел на кухню, плотно прикрыл дверь, включил газовые конфорки на полную мощность и, протянув руки к огню, принялся терпеливо ждать. Через пять минут отпустила боль в пальцах, через десять перестали гореть щеки. Еще через полчаса, напившись свежего кипятку, он вытащил письмо, разорвал конверт и впился глазами в три строчки на маленьком, наспех вырванном из блокнота листке. Прочитав, он осторожно положил листок на стол и принялся расхаживать по кухоньке. Три шага вперед, поворот, три шага назад, поворот.
«Дождался, Казимир Станиславович, вот и этого ты дождался. Если быть терпеливым, все приходит само собой».
За последние несколько лет, проведенных наедине с самим собой, Николай Александрович прочитал все накупленные впрок подписные издания. В бесконечных разговорах, затеваемых с самим собой, он завел странную манеру называть себя именами любимых персонажей или писателей. Имена менялись в зависимости от расположения духа и времени суток. По правде говоря, Николай Александрович всегда жил с некоторый оглядкой на героев прочитанных книг. Они служили ему если не путеводной звездой, то, по меньшей мере, бакеном. Другому не научили, и в красном углу его сердца всегда мерцал огонек перед несколькими портретами.
Книжная жизнь представлялась Николаю Александровичу богаче и интереснее собственной. Путаница забот, мелочь, суета повседневности тушевались на фоне рассыпанных по страницам страстей. Их горечь казалось горше, а радость – веселее. Про героев Николай Александрович понимал почти все; выпуклые, четкие характеры можно было разгадать, а поступки предвидеть.
Вот и сейчас, называя себя Казимиром Станиславовичем, он почти физически ощущал присутствие на голове старого крепового цилиндра. Боль не стихала, но, чуть преображаясь, становилась немного книжной, и отходила в сторону.
На следующий день он купил авиабилет, побросал в чемодан оставшиеся приличные вещи, сходил в баню и к вечеру поехал на кладбище. Перед тем как выйти, он отпер дверь спальни и, не переступая порога, заглянул внутрь.
С того самого дня тут ничего не изменилось. Смятый халатик жены на разобранной постели, ее домашние туфли, пожелтевшая газета, осыпавшийся букет в вазе с ржавой каемкой высохшей воды. В комнате, словно чучело, стояла прежняя жизнь Николая Александровича. Он открывал спальню не чаще, чем раз в месяц, а заходил только на годовщину, передвигаясь осторожно и боязливо, будто священник в Святая святых. Совершив небольшой круг по комнате, он подходил к подоконнику, опускался на колени и надолго замирал, прижавшись лбом к мертвому дереву.
До кладбища Николай Александрович взял такси. В новой части могила жены была единственной, над которой не возвышался крест. Снег на граните растаял и подмерз, превратившись в неровную корку льда. Жена устало и пренебрежительно глядела с фотографии. Он постоял минут пять, рассматривая слегка раскосые глаза, завитушки волос, полные губы. Фотографию он выбирал сам, сам носил к мастеру, переплачивал, требуя наилучшего качества. Мастер не подвел, прошли уже четыре суровые зимы, но эмаль даже не потрескалась.
«Еду, вот… Вот, еду… Такое, видишь, дело, как не поехать». Он прислушался, словно ожидая ответа. Тихо. Просто тихо; даже ветер, обычно свистевший в перекладинах крестов, улегся перед забором.
«Молчишь. Сколько лет молчишь. Хоть знак подай, или приснись, я ведь знаю, ты слышишь. Ведь и оттуда меня не отпускаешь, тогда зачем уходила?»
Он постоял еще немного, прислушиваясь. Потом обиженно сжал губы, и, не оборачиваясь, пошел с кладбища. Тель-авивский рейс вылетал через четыре часа.
В самолете Николай Александрович чувствовал себя неуютно. Мелко подрагивающие крылья и тяжелый гул двигателей не внушали доверия. Не то чтобы он чрезмерно ценил свою жизнь, но инстинкт сам по себе шебаршился под ребрами, время от времени выпуская на шею и спину горстку непоседливых мурашей.
Ездил Николай Александрович мало. Несколько командировок, один раз по курсовке в Сухуми, вот и все. От Сухуми осталось чувство глубокого недоумения перед липкой жарой, крикливыми чучмеками и дрянной пищей. Про командировки лучше не вспоминать.
Отдыхать Николай Александрович любил дома. Патриотизм – да нет, какой патриотизм, он по-настоящему любил неброскую природу родной области, сосновые боры, мелкие речушки, заросшие темной травой, продутые ветром колки посреди полей. На летний отпуск он вместе с женой и дочкой всегда отправлялся в деревню, снимал у одной и той же хозяйки полдома на крутояре в Сосновке и проводил законные двадцать четыре плюс два за «дружину» в блаженном ничегонеделании.
Спал допоздна, тяжело поднимался, долго приходил в себя, пил чай на скамейке перед обрывом, разглядывая медленно плывущие по реке баржи. Потом гулял по лесу, курил, ходил в сельпо, неспешно закупаясь по списку, составленному женой. После обеда снова спал, но уже мало, к трем часам собирал снасти и отправлялся на рыбалку. Для удобства ловли Николай Александрович сколотил «козла» – насест из крепких, оструганных досок. Сложив снасти в авоську, он вешал ее на шею, подсаживал «козла» на плечи и заволакивал в реку. Косым, отработанным движением вгонял козлиные ноги в илистое дно и взбирался на насест.
Потом начиналось главное. Зажравшаяся речная рыба брала осторожно и редко, поплавок слегка подпрыгивал на мелкой ряби, выделывая неприхотливые коленца. Солнечные лучи, отражаясь от пляшущего водяного зеркала, завораживали Николая Александровича. Спустя десять-пятнадцать минут наблюдения за поплавком он впадал в странное оцепенение, не сон и не явь. Границы реальности расплывались, теряя непроницаемость, и сквозь образовавшуюся брешь валили видения, одно причудливее другого. Они не мешали реальности, а существовали как бы параллельно, на втором плане. Руки сами собой подсекали, вылавливали рыбешку, насаживали извивающегося в последнем танце червяка на черненое железо крючка, доставали из шапки папиросу и спички. Николай Александрович ясно слышал гудки катера, каждый час швартовавшегося к пристани на противоположном берегу, периодически поглатывал из чекушки, стынущей в авоське между ногами «козла», и параллельно со всем этим любимым и знакомым миром наблюдал причудливые картины, стелющиеся по поверхности воды. Ни объяснить, ни пересказать их он не мог.
Через четыре гудка водка заканчивалась, и солнце, валясь за крутой левый берег, прекращало свою безумную пляску на поверхности воды. Улов часто оказывался небольшим. Николай Александрович пересчитывал рыбу, не без удовольствия спрыгивал в прохладную вечернюю воду и, взвалив «козла» на закорки, брел домой. После двух недель такого времяпрепровождения производственные заботы уходили куда-то вбок и назад, а к концу отпуска в город возвращался другой человек. За всю жизнь Николай Александрович изменил своей рыбалке только один раз, о чем сильно жалел, и ошибку, допущенную, кстати говоря, только под давлением жены, больше не повторял. А посему его путешественнический опыт, несмотря на солидный возраст, оказался до смешного малым.
В иностранном самолете, то есть на территории чужого государства, Николай Александрович оказался впервые в жизни. Все здесь казалось иным: запахи, цвета панелей, надписи. И стюардессы – смуглые красавицы со слегка раскосыми г