Астроном — страница 20 из 86

– Ну, наконец-то! – басит председатель и не давая Конраду раздеться тащит его к столу. Люба тут же оказывается рядом. Брачную церемонию председатель провел лихо, снег на шапке у Конрада даже растаять не успел.

– Именем советской власти объявляю вас мужем и женой, – возвестил председатель, ставя печать в книге записей.

Я, честно говоря, чуть не прослезился. Вот, подумал, война вокруг, смерть, разрушение, а у людей любовь. И, похоже, настоящая.

– Поцелуйтесь, молодые, – возвестил председатель и захлопнул книгу.

Конрад сорвал, наконец, с головы шапку и потянулся губами к лицу Любы. Та, трепеща и краснея, подняла лицо навстречу его губам, глянула на мужа, вскрикнула – это не он! – и упала в обморок.

Все прояснилось в считанные секунды, вместо Конрада посреди сельсовета стоял Бурмила.

– А постель молодым приготовили? – спросил он, глумливо улыбаясь. – Я хочу спать со своей законной женой.

Люба очнулась, ушла в угол, опустила голову на колени и задергалась в безмолвных рыданиях.

– Ты что это такое, подлец, сделал? – пошел на Бурмилу председатель. – У меня приказ полковника поженить Конрада с гражданкой Онисимовой, а не с тобой, горлопаном пьяным. Знаешь, что за нарушение приказа бывает?

– Ты, дядя, не шибко разоряйся, – покачиваясь, отвечал Бурмила. – Приказ был тебе даден, ты и в ответе за его выполнение. А с меня чего спрашивать, нешто я врал? Спросили меня, хочу я взять в жены гражданку Онисимову. Я честно сказал, что хочу. И все дела.

– Ну, ничего, – сказал председатель. – Женили мы ее с Конрадом, он и есть ей законный муж. А ты просто недоразумение, нечастный случай. Убирайся отсюда, подобру-поздорову.

– Ну, и хрен с вами, – согласился Бурмила, нахлобучил шапку и вышел из комнаты. Похоже, он был изрядно навеселе. Впрочем, он всегда был навеселе, так что это обстоятельство не вызвало у меня никаких подозрений. Тревожило другое – куда подевался Конрад.

– Он у Каменских остановился, – сказал председатель. – Я схожу, выясню, в чем дело. Может, его метель с толку сбила, да заплутал по дороге, хоть и негде тут плутать, а может, другое чего произошло.

– Нет уж, – сказал я. – Ты с невестой посиди, а до Каменских я сам наведаюсь. Где они живут?

Объяснил мне председатель, я и пошел. А деревню занесло; окрестность исчезла во мгле мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу; небо слилось с землею, словом воцарилась настоящая пушкинская метель. С трудом отыскав нужную избу, я постучал в оконце. Дверь отворил хозяин, невысокого роста зверообразный мужичок.

– Где жених? – спросил я, не желая тратить время на объяснения. Но Каменский понял меня с полуслова.

– Дак, в горнице у себя был. Мы ему чистую половину отвели, постелю застлали, как молодым положено, да и оставили. Тихо там, мы думали, он давно ушел.

– Пойдем, посмотрим.

Дверь в горницу не поддавалась, верхний край отходил под нажимом, а нижний держался, словно приклеенный. Наконец, после нескольких энергичных усилий, она распахнулась, и перед нашими глазами предстало ужасное зрелище.

Конрад лежал на спине, широко раскинув руки. Голова откинута вбок, точно вывернута, а горло перерезано чуть не до шейных позвонков. Пол кровью залит, даже под дверь подтекло, она примерзла, кровь-то, оттого и открыть сразу не получилось.

Как прошла эта ночь, лучше не рассказывать. Люба, когда узнала о случившемся, точно окаменела. Опустилась на свое место и замерла. Возвратиться в штаб мы не могли из-за вьюги, председатель пригласил заночевать у него, но Люба промолчала, будто не слышала его слов. Я остался с ней, прилег на другую лавку, да так и скоротал ночь. Просыпаясь, я бросал взгляд на Любу. Она сидела в той же самой позе, беспомощно, словно затравленное животное, глядя перед собой.

Утром метель утихла, послали гонца к полковнику. Он приехал сам, окруженный десятком опричников. Осмотрел тело, велел обыскать хорошенько горницу, посадил Любу в свои сани и уехал. Мы двинулись вслед за ним.

Похороны назначили на следующий день. Бурмилу с двумя опричниками послали рыть могилу в лесу, отогревать кострами землю и долбить ее ломами. Я вернулся в свою комнату и принялся за привычную работу. Вскоре ко мне зашел Куртц.

– Расскажите, как дело было, – то ли попросил, то ли приказал он.

Я рассказал все без утайки. Он слушал, барабаня пальцами по столу.

– Несчастная девушка, – произнес Куртц, когда я закончил свой рассказ. – Несчастная девушка. А убийцу мы накажем. Так накажем, чтоб другим неповадно было.

Он вытащил из ящика стола нож и потянул мне.

– Узнаете, Макс Моисеевич?

Два свинцовых в кольца в рукоятке! Да ведь это…

– Не надо, – остановил меня Куртц. – Я уже все знаю. Убийца или спешил, или был сильно пьян, но главную улику он потерял в сенях и не позаботился отыскать.

– Зачем он это сделал? – спросил я.

– А зачем это вообще делают, – усмехнулся Куртц. – Зачем люди так последовательно и безнадежно убивают друг друга? Об этом вы не думали?

Он встал, походил по комнате.

– Мне донесли, что он давно глаз на Любу положил, а как стало известно про свадьбу, напился и повторял без умолку: – опять жидам русское мясо!

– Но ведь Конрад поляк!

– Он такой же поляк, как вы Быков, дорогой Макс Моисеевич. Трудно вашей нации жить на свете. И нам с вами трудно.

Он еще походил, а потом спросил меня:

– Аскольдова вам читать не доводилось?

– Нет, – сказал я.

– Понятно. Впрочем, откуда у вас Аскольдов, – хмыкнул Куртц.

Он вытащил папиросу из пачки, закурил, потом уселся на лавку перед окном и долго смотрел в черное стекло.

– Есть такой русский философ, глубокий, искренний человек.

Синий дымок папиросы уходил под низкий потолок. Потрескивали дрова в печурке. Было тихо, как бывает только зимой.

– Душа любого человека трехсоставна, – загасив папиросу, произнес Куртц. – Святое, человеческое и звериное, вот и все компоненты. В русском человеке, как типе, наиболее сильны звериное и святое начала. Гуманизм, то, чем человек отличается от зверя, выражен весьма бледно. Русские никогда в нем не преуспевали, и были гуманистически отсталыми на всех ступенях развития. И не потому, что мы запоздали в культуре. Скажем обратное: культуры в России не было и нет от слабости гуманистического начала. У нас рождаются или святые, или звери. А святые сейчас не в моде.

Он поднялся, и, не прощаясь, вышел из комнаты.

Похороны были торжественными, всех опричников выстроили буквой «П» вокруг могилы, командиры отрядов принесли на плечах свежевыструганный гроб с телом Конрада и осторожно опустили в яму. Куртц произнес короткую речь.

– Мы хороним героя, – сказал он. – Больше года немецким фашистам удавалось удерживать в своих руках стратегический объект – мост через реку Пинчин. Не один и не два раза пытались мы взорвать этот мост, но тщетно. Пока не пришел Конрад и сам, в одиночку сделал то, чего не могли добиться десятки бойцов. Вечная слава павшему герою!

Под гром ружейного салюта яму забросали мерзлой землей. Ее комья гулко стучали по крышке гроба. Люба, стоявшая возле Куртца, плакала навзрыд.

Когда в холмик воткнули колышек с красной звездой, Куртц поднял руку.

– Подлый убийца героя находится среди нас, – сказал он. – И сейчас мы попросим вдову Конрада выбрать ему наказание.

Он подхватил Любу под руку и медленно пошел вдоль замерших опричников, вглядываясь в лицо каждого.

Наступила мертвая тишина, опричники боялись пошевелиться, ведь в качестве жертвы Куртц мог выбрать любого из них. Пройдя почти весь строй, он остановился напротив Бурмилы.

– Узнаешь? – спросил он, вытаскивая из кармана нож.

Широко раскрытые глаза Любы сузились, превратившись в две щелки. Бурмила побледнел… и бросился к ее ногам…

– Пассажирский поезд восемьдесят шесть Новосибирск Москва прибывает на третий путь ко второй платформе. Повторяю, пассажирский поезд…

– Пошли, – Макс Михайлович поднялся со скамейки. – Если опоздаем, придется идти через мост.

Миша поднялся следом.

– Папа, а чем этот эпизод закончился?

– Как и все на войне, одни умерли, другие дальше жить стали.

– А все-таки?

– Бурмила страшную смерть принял, Любу вернули в штаб, я возвратился в свою комнатку. Куртц начал бриться самостоятельно, и кожа его быстро утратила былой блеск и упругость.

Спустя две недели Любу отвели в баню к полковнику, и после этого она согласилась передать в эфир несколько десятков цифр. Когда через три месяца Красная Армия освободила Любанские леса, за Куртцем приехал грузовик из СМЕРШа. Впрочем, арестованным он себя не чувствовал, со всеми попрощался, был как всегда ровен и холоден. По настоящему арестовали Болдина, разоружили, скрутили руки за спиной. Мне за этот рейд дали капитана и медаль «За отвагу». Давай быстрее, поезд уже на подходе.

Письмо пятое

Дорогие мои!

На сей раз я долго не мог придти в себя, понять, где нахожусь. Ощупывал стол, бездумно смотрел на рисунок головы дракона, узкую щель под ним, прижимался спиной к теплой стене, ерзал на стуле. Но сознание не возвращалось, я одновременно находился в двух мирах: зыбкой реальности своей комнатки и ярком пространстве сна. Лишь спустя час раздвоение ушло, сон оплыл, растворился, только перед моими глазами безостановочно плывет текст, словно замкнутый ролик кинокартины. Я просмотрел его уже пять или шесть раз, почти выучил наизусть. Наверное, единственный способ остановить картину – перенести значки на бумагу. Иначе, зачем он не отпускает меня? Я сделаю это, превращу его в письмо и отправлю вам.


«Досточтимой Латронии, славной патрицианке и несравненной властительнице дум от всадника Децима Симмаха.

Ты помнишь, как мы с тобой повздорили из-за Исая, юного палестинского раба? Хозяин, чем-то рассерженный, просил за мальчишку цену хорошего мула. Но кто думал о деньгах, я хотел Исая для своих утех, а ты – для своих. Мы поспорили, ты слегка возвысила голос, и твоя верхняя губка искривилась, обнажив полоску блестящих зубов.