Лежит среди них солдат 226-го пехотного полка Федор Бородин из села Фомина-Негачевки Землянского уезда. У жены остались от него на память венчальное кольцо, дочка Люба, как две капли воды похожая на отца, да похоронка на мужа.
Ему еще повезло – умер сразу. А вот Верхов Андрей и Самгрилов Кузьма после той газовой атаки попали в Минский госпиталь. Да там и скончались в муках через несколько дней, ненадолго пережив своего товарища. Но раньше, чем их, смерть настигла Ивана Костычева, еще на пересылке, в 214-м полевом госпитале. Все трое похоронены на Минском братском воинском кладбище. Там же упокоились канонир Петр Сорока и нижний чин осовецкой крепостной артиллерии Антон Быковский.
Везунчик Тимашок, не надышавшийся газом и не получивший за всю войну ни царапины, после долгих жизненных перипетий вернулся домой, в Землянск. Много раз он рассказывал родным и знакомым, как его спасли от верной гибели трупы однополчан, да орал ночи напролет, словно блаженный. Видно, снилось ему, что снова завален мертвецами в окопе и никак не может из-под них выбраться…
Пулеметчик Александр Кабанец тоже выжил, в отличие от своего напарника, который упал, едва добравшись до крепости, хрипя и пуская кровавую пену. Дернулся здоровяк и затих навечно. И Александр надышался газами, только не до смерти. Слег в госпиталь. Долго лечился. Ему вырезали одно поврежденное легкое, поскольку оно уже начало разлагаться. Списали солдата подчистую, отправив домой. Доживал инвалидом. Ни в Гражданскую, ни в Отечественную повоевать Кабанцу не довелось. Куда уж ему, и без того на ладан дышал.
На подпоручике Стржеминском отравление газами почти не сказалось. Он быстро восстановился. Его рота после отступления из Осовца была переформирована в 39-ю Отдельную саперную роту, которая весной 1916 года находилась на позициях под Першаями. Шел обстрел. В окоп, где находился Владислав, угодила немецкая мина. Солдаты, вытаскивая засыпанного землей командира, думали, он погиб. Настолько удручающим был вид искалеченного, залитого кровью, посеченного множеством осколков тела. Да только Владислав еще не собирался на покой. Рано ему было к «старухе», ведь впереди целая жизнь…
В полевом госпитале ему ампутировали правую ногу и левую руку. Сильно пострадали глаза. Если с левым дела обстояли более-менее нормально, то правый так и остался незрячим. Сделав Стржеминскому операцию, его эвакуировали в Москву, на лечение.
Он лежал в Прохоровской больнице. Преодолевая мучительные фантомные боли, заново учился двигаться. А еще требовалось научиться жить в том состоянии получеловека, в каком оказался Владислав, способный отныне ходить только на костылях. Ему было всего двадцать два, и уже беспомощный инвалид. Неизвестно, как сложилась бы судьба Стржеминского, не встреть он свою Катаржину…
В офицерском отделении госпиталя сестрой милосердия работала юная восемнадцатилетняя Катаржина Кобро, которую раненые ласково звали Катенькой. Дочь состоятельного судовладельца из русских немцев, она пошла сюда добровольцем. Именно эта хрупкая девушка смогла зажечь в сердце подавленного Владислава искру надежды, заставив его искать новую цель в жизни. Он много рисовал единственной уцелевшей рукой, вспомнив свое юношеское увлечение. Получалось неплохо. Катаржина хвалила. Причем не утешения ради, а вполне серьезно. Уж она-то разбиралась в искусстве.
Молодые люди сблизились, как это часто бывает у единомышленников. Владислав долго не решался сделать девушке предложение. Зачем ей такой урод?.. Но Катаржина дала понять, что любимых принимают такими, каковы они есть. Вот и сошлись да зажили вместе. Только жениться Владислав не торопился. Не хотел обременять собой столь милую особу.
Революция и Гражданская война обошли его стороной. Что с инвалида возьмешь? А он продолжал рисовать. Осенью 1918-го поступил в Свободные мастерские, названные модной по тем временам аббревиатурой СВОМАС. Они занимали здание бывшего Строгановского училища. Там Стржеминский не на шутку увлекся новейшими художественными течениями, сдружился с Татлиным[111] и Малевичем[112]. Ездил в Минск, чтобы участвовать в праздничном оформлении города к первой годовщине Красной Армии. В феврале 1919-го его избрали в Московскую комиссию по изобразительному искусству и художественной индустрии. А вместе с Певзнером[113] они возглавили Всероссийское центральное выставочное бюро. Осенью того же года Стржеминский с женой перебрались в Смоленск. Здесь у Владислава новая работа в подотделе искусств губернского отдела народного образования. Он продолжал поддерживать тесную связь с Малевичем, который работал в Витебске. Изостудия губернского отдела народного образования, которой с лета 1920-го руководили Стржеминский и его жена, фактически превратилась в филиал группы УНОВИС[114]. Они участвовали в выставках этой группы в Витебске, Москве. Работы с нее экспонировались даже на Первой Русской художественной выставке в Берлине в 1922 году.
В конце 1921 года Кобро и Стржеминский, наконец, официально расписались. Но лишь затем, чтобы вместе нелегально эмигрировать в Польшу. Несколько недель их продержали там под арестом, после чего дали разрешение поселиться в Вильно, у сестры Владислава. Он учительствовал в гимназиях небольших городов. Преподавал рисование, проживая то в Вилейке-Повятовой, то в Щекоцинах или Бжезинах, а то в Колюшках. В конце концов, с 1931 года обосновался с женой в Лодзи, где получил должность директора Школы технического образования.
Состоявшийся как художник, Стржеминский занял ведущее место в польском движении конструктивизма. Он выступал с критическими заметками, и к его мнению прислушивались. Организовывал выставки, которые с интересом посещались людьми. Он был учредителем конструктивистского общества и журнала «Blok» в Варшаве, сотрудничал с краковскими авангардистами, входил в варшавское общество «Praesens», во многом определяя его идейную платформу. По инициативе Стржеминского Варшаву посещал Малевич.
Владислав активно участвовал в ежегодных салонах Польского союза художников в Варшаве, Польской ассоциации художников в Лодзи, Института пропаганды искусства. Проводил персональные выставки в городах Лодзь, Познань и Варшава. Стал широко известен в Польше. А в 1936 году в семье Владислава и Катаржины родилась дочь Ника…
Вторая мировая война в одночасье разрушила далеко идущие планы. Первые месяцы Стржеминский жил с семьей в Вилейке, но в мае 1940-го вернулся в Лодзь. Чтобы заработать на пропитание, рисовал открытки, портреты, декорировал сумки, которые изготавливала жена. Оккупационные власти его не тронули. Заставили только подписать «Русский лист», по которому Владислав зарегистрировался вместе с женой как русский политэмигрант. За эту предосторожность его после войны обвинили в предательстве.
Но ничто не могло отвлечь Стржеминского от служения прекрасному. По его инициативе в Лодзи, уже в год победы над германским фашизмом, создана Высшая школа искусств, которая ныне носит его имя. Сам он возглавлял в ней отделение пространственных искусств, читая лекции по истории искусства и композиции. Вел студию функциональной графики и устраивал летние занятия на пленэре. А в 1947 году его брак с Катаржиной Кобро распался. Они развелись.
К жизненным неурядицам добавилось увольнение Стржеминского из Высшей школы искусств «за несоответствие идеалам социалистического реализма». Одновременно его исключили из Польского союза художников. Пришлось подрабатывать в кооперативах, рисуя рекламы и оформляя витрины магазинов. Еще и туберкулез подхватил. Эта болезнь его и погубила.
Умер Владислав Максимилианович 28 декабря 1952 года. Он похоронен в Лодзи, на Старом кладбище. Лишь после смерти, как обычно это бывает с талантливыми, верными своему делу художниками, к нему пришла настоящая известность.
История крепости Осовец вовсе не закончилась теми разрушительными взрывами пироксилина, что разнесли ее в августе 1915-го.
Спустя три года, когда отгремели битвы Великой войны, а Польша обрела независимость, героическая крепость продолжала лежать в руинах. Новым польским властям поначалу было не до нее. Но в двадцатых годах Осовец включили в общую систему обороны, после чего сюда согнали военных, приступивших к работам по восстановлению крепости. Они довольно быстро возвели на месте старых казарм новые и взялись за разборку многочисленных завалов.
Поговаривают, что в 1924 году во время работ на одном из взорванных фортов солдаты, пробив дыру в завале, обнаружили уходящий в темноту подземный тоннель. Спустившийся туда унтер-офицер осветил фонарем старую, сырую кладку, отколовшиеся куски битого кирпича и штукатурки. Свод выглядел целым, только слегка был поврежден взрывом. Поляк пошел в глубь тоннеля, с любопытством разглядывая стены.
– Стой! Кто идет? – вдруг прозвучало в темноте.
От неожиданности унтер вздрогнул и выронил фонарь. Здесь не могло быть людей. Этот завал, которому чертова уйма лет, раскопали только теперь. Если кого и засыпало им, никто столько времени под землей не проживет…
И тут до него дошло, что кричали-то по-русски.
– Матка Боска, – прохрипел перепуганный унтер.
Он пятился и крестился дрожащей рукой, а потом рванул без оглядки обратно к лазу. Вылетел из него, словно пробка от шампанского, изодрав пальцы в кровь, хотя в тоннель спускался минут пять.
Наверху бедный унтер, заикаясь, поведал офицеру страшную историю о встрече с призраком русского солдата. Не поверив ни единому слову, офицер обвинил его в трусости, требуя немедленно прекратить панику. Но снова спускаться в страшное подземелье никто не хотел. Плюнув, офицер сам полез в тоннель, приказав трясущемуся унтеру следовать за ним.
И снова их встретил окрик:
– Стой! Буду стрелять!
В тишине подземелья отчетливо лязгнул затвор. Оба поляка замерли на месте.