Атака мертвецов — страница 20 из 56

«…настаивал, но я наотрез отказался отправляться в госпиталь. От майской контузии я давно оправился, а ранение под Ляояном было обыкновенной царапиной.

От последнего дела осталось тошнотворное послевкусие, как от протухших щей в заштатном трактире: оборону мы держали вполне надёжно, а наши артиллеристы и пулемётчики набрались наконец опыта и действовали успешно. Но штаб не решился ответить на японский удар нашим ударом; наоборот, велел отступать на тыловую позицию в семи верстах от города. Мы брели по дороге, превратившейся в болото; дождь и туман скрыли отход, и японцев настиг сюрприз в виде внезапно опустевшей оборонительной линии.

Теперь мы ждали, что Куропаткин скомандует наконец наступление; но ждали напрасно.

Вновь какая-то сонная растерянность, пассивность; мы вяло отбивались от фронтальных атак. Японцы в чёрных мундирах, жёлтых ремнях, фуражках с жёлтыми околышами лезли и лезли, словно трудолюбивые, но бескрылые пчёлы – чтобы ужалить и умереть. А тем временем неутомимый шельмец Куроки обошёл нас с фланга, продрался по раскисшей равнине – и внезапно оказался всего в десяти верстах от станции.

Думаю, что у японцев самих не осталось ни сил, ни припасов для последнего рывка; но штабным бздунам в истерике уже привиделась перерезанная, словно горло самурайским мечом, железная дорога в нашем тылу, а вместе с тем – отрезанная и окружённая армия; вновь велели отступать. Отошли мы в полном порядке, да толку: Ляоян теперь потерян, и Порт-Артур стало ещё труднее избавить от японской осады.

Впрочем, война – не парад на Марсовом; война – это тяжёлая работа, марши под нескончаемым дождём по колено в грязи, кашель простуженных солдат в сырых землянках. И своенравная фортуна, которая пока что повернулась к нам отнюдь не лицом.

Теперь готовимся к наступлению. Наконец-то. Надеюсь, что грядущее сражение в долине Шахэ станет переломным, мы разобьём врага и дойдём до Порт-Артура.

Сейчас наш батальон остановился на ночёвку; квартирьер подобрал мне лучшую фанзу. Видел бы ты, братец, эту глинобитную будку, больше похожую на склеп! Пол земляной; китайцы спят вповалку на грязной соломе. Живут они очень бедно и голодно; я вообще не понимаю, зачем нашим стратегам эта Маньчжурия. Можно подумать, что у нас нет своей нищеты, что где-нибудь в Минской губернии или в ста верстах от Рязани прозябание лучше. Но вместо того, чтобы накормить свой народ, мы предпочитаем гробить его в гаоляновых полях совершенно чужой страны.

Однако долг офицера – сражаться, а не обсуждать приказы. Размышлять вслух в армии не дозволяется; если только тихонько и про себя, дабы старшие начальники не расслышали, упаси господи, скрип извилин и не позавидовали.

Вот сейчас, поужинав едва тёплым чаем и сухарями, я пишу это письмо, а цикады за грязной глиняной стенкой любезно заглушают скрип пера…

…не хотел об этом. Думал, что никогда не решусь; но невысказанность терзает меня, а в бой надо идти с чистым сердцем, пустым желудком и лёгкой головой.

Я очень виноват перед тобой; всё твоё детство я мстил тебе, вредил всеми возможными способами. А ты, чистая душа, прощал всё и тянулся ко мне; ты и вправду любил. А я – ненавидел.

Ты спросишь: за что. Что же, я отвечу искренне. Мама ушла, когда мне едва исполнилось десять лет. Мы были очень дружны и ласковы друг к другу. Мне жутко не хватает её до сих пор. И главным виновником её смерти я считал тебя: ведь она умерла родами. Твоими родами, братец.

Это была несусветная глупость – обвинять тебя, младенца; но я и сам был тогда младенцем, в смысле умственном. Теперь я это понимаю, а тогда мучил тебя и себя.

Я лишился материнского тепла; я достоин сочувствия.

Но ты, не имевший материнского тепла НИКОГДА, достоин сочувствия стократно. Уж по крайней мере со стороны единственного родного брата.

Я осознал это совсем недавно, когда покинул Петербург и отправился в далёкие края; что же, лучше поздно, чем никогда.

Прости меня, братец. Когда я вернусь с этой проклятой войны, мы обязательно сядем рядышком, обнимемся. Я расскажу тебе о маме: её тёплых руках, её золотых локонах; её серых глазах, всё понимающих. Вспомню колыбельные песни и сказки, которых тебе не досталось.

И мы, быть можем, поплачем о ней.

Как родные братья.

Вместе…»

* * *

Весь остаток дня прошёл, как в тумане: я не слышал преподавателей и схлопотал «плохо» по любимой географии; отвечал невпопад на вопросы Купца, вызывая его изумление…

Спешил домой, желая одного: уединиться в своей комнате с пером и чернильницей, написать ответ Андрею. О том, чтобы он не винил себя, я нисколько не обижен; о том, что есть такая детская игрушка – пирамидка. У неё основание с крепким штырём, на который нанизаны кольца разного размера и цвета; но стоит выдернуть основание – и кольца раскатятся в разные стороны, лишённые объединяющего начала. Мама была таким основанием для нашей семьи; с её смертью мы все – папа, я, Андрей – раскатились кто куда. Но время идёт, и нам пора собираться вместе, вновь соединяться – если не мамой, то хотя бы памятью о ней.

Ещё я обязательно напишу, как люблю Андрея, как скучаю и волнуюсь за него… Или не надо? Нужны ли ему, испытывающему судьбу на войне, эти сопли? Может, лучше написать что-нибудь бодрое и весёлое, чтобы он шёл в бой с улыбкой?

Дверь открыла Ульяна; в полутьме прихожей показалось, что лицо её распухло. Прислуга не сказала ни слова и исчезла в кухне; кажется, оттуда донеслось что-то вроде сдавленного стона.

Я прошёл в гостиную: за столом сидела тётя Шура. Глаза её были необычайно сухи; так бывают сухими глаза у человека, который уже не в силах плакать. В руках она мяла какой-то листок.

– Сядь, Николай, – сказала она бесцветным голосом, – сядь и выслушай меня.

Я притулился на кончике стула и разглядел наконец бумагу в её руках.

Это был бланк казённой телеграммы.

В груди моей что-то сжалось, будто ожидая удара. Что-то уязвимое и горячее, словно лишённая крыльев птица.

Это было сердце.

До сих пор я не знал, где оно находится.

* * *

24 сентября 1904 г., Маньчжурия


Наступление длилось третий день: сибирские стрелки Восточного отряда уверенно карабкались по горным отрогам, стремясь достичь перевала Тумынлин и рассечь японские позиции.

Неуёмный генерал Ренненкампф, так и не залечивший раздробленное пулей колено, не покидал седла и вёл казачью дивизию по долине реки Шахэ, сбивая вражеские заслоны лихими наскоками; сибирские стрелки теперь стремились сделать свою часть работы и поддержать доблестных забайкальцев.

Японцы сдавали рубежи один за другим; но чем выше были горы, тем ожесточённее бои; противник получал подкрепления, в то время как осторожный генерал Куропаткин не спешил наращивать удар, держа добрую половину войск в резерве.

Отстала, застряла на узких горных тропах полевая артиллерия, а вьючной было мало; планов вражеских укреплений не было вовсе. Отправленная в разведку казачья полусотня нарвалась на замаскированную позицию и отступила в беспорядке, понеся потери; бородач в лохматой папахе растерянно водил грязным ногтем по карте и бормотал:

– От туточки, вроде.

– Что значит «вроде», подъесаул?! Извольте точнее, вы же разведка.

– Ось так. Здеся, ваше высокородие.

– Сколько их?

– Рота. Мабуть, батальон, кто же разберёт. Они как зачали палить…

Подполковник сплюнул:

– Ну, станичники, в бога душу мать. Иди с глаз моих. Где четвёртая?

– Подходят.

Запыхавшийся поручик вскинул ладонь к выгоревшему околышу:

– Ваше высокоблагородие, четвёртая рота…

– Вольно, поручик, не до реверансов. Андрей Иванович, дело как раз по вам, нужен офицер хладнокровный и опытный. Вот, гляньте сюда. Оседлали япошки тропу и палят беспрерывно, весь полк держат. Надо бы сбить.

– Сколько их?

– Одному японскому богу ведомо. Рота или больше. Но пулемёт у них имеется, вот здесь. Я пятую роту выведу сюда, чтобы отвлечь огнём, а вы попытайтесь по склону.

Поручик поглядел. Задрал фуражку на затылок, почесал лоб:

– Крутенько.

– Да уж, не по набережной фланировать.

– Артиллерия будет?

– Откуда? Одна горная пушка, а снарядов три штуки, – вздохнул подполковник.

– Ну, хоть что-то. Пуганёте?

– Распоряжусь. Когда сможете начать?

– Так, тут шагов пятьсот. Потом заросли. Отдышаться, перекреститься. Через полчаса смогу.

– С богом, Андрей Иванович. На вас одна надежда.

Поручик подозвал фельдфебеля:

– Так, дружок, повзводно – вон к тому кривому дереву. Там низинка, где будем накапливаться. Командуй.

Раскрыл перочинный ножик. Нагнулся, срезал прутик и пошагал за ротой, нахлёстывая по голенищу.

Командир пятой поглядел вслед, хмыкнул:

– Сразу видать павлона. Будто со стеком по Невскому. Пижонит.

– Бросьте, штабс-капитан. Ярилов – отличный офицер, не раз в бою доказал.

– Да я любя. А когда ему уже «георгия» вручите?

– Не знаю, застряло представление, с июня ещё.

– Чёртовы штабные, зажимают нашего брата-строевика.

– Не без этого. Извольте к своей роте, штабс-капитан, вам выдвигаться через десять минут.

Ярилов тем временем собрал отделённых и взводных. Говорил, как всегда: негромко, но доходчиво:

– Идти цепью, интервал между стрелками – три шага, между взводами – двадцать. В кучу не сбиваться, у них пулемёт. Без команды не стрелять, не ложиться, не трусить, не помирать!

– Гы-гы.

– Кто там ржёт? Калинин, ты? Я вот тебе поржу. Ещё раз прозеваешь сигнал, как под Ляояном, я тебе уши шомполом прочищу.

– Виноват, ваше благородие.

– Идти тихо. Пока кустами – нас не засекут, если не топать, как жеребец перед случкой. А там – одним рывком, сто шагов всего. На бегу не стрелять, не отвлекаться: доберёмся до окопов – и в штыки. Сигнал – пушечный выстрел. Вопросы есть?

– А если они палить начнут?

– Ты, Краснов, дурак невозможный. Конечно, начнут стрелять, тут же война, а не сеновал с девкой. Только в тебя не попадут.