Атака мертвецов — страница 22 из 56

ика нашей семейной трагедии.

Пассажиров по осеннему времени и плохой погоде было мало, и те все набились в салон на носу; на палубе остались я и двое чиновников Морского ведомства. Они разговаривали вполголоса, и я слышал иногда сквозь грохот корабельной машины казённые обрывки: «циркуляр министерства, оклад жалованья, превышение бюджета».

Я бездумно смотрел в бурун винта за кормой: кипящая белая дорожка рвалась на отдельные пузыри и напоминала Млечный путь, который исчезал в тумане неизвестности и опустошения.

Так прошла половина дороги; я здорово продрог, но не хотел в душный салон; морведовцы тоже не уходили, продолжая бесконечный и скучный, как урок латыни, разговор. Внезапно пароход заревел басом надрывно, будто заблудившийся в тумане слон; испуганно зазвенела рында, и тут же дискантом ответил свисток – совсем недалеко, саженях в двадцати, показался маленький колёсный пароход, идущий встречным курсом. Мы едва на столкнулись; чиновники возмущённо замахали руками:

– Это «Микроб»!

– Точно, из Чумного форта. Куда в такой туман? Ещё чуть – и катастрофы не миновать.

– Может, случилось что? Очередной медик помер от опытов?

Про Чумной форт ходили мрачные слухи: там изучали заразные болезни, страшные эпидемии, что было связано с огромным риском, и смерти персонала не были редкостью; посещение его было строго запрещено, деятельность окутана тайной; сообщение с Большой Землёй – только посредством принадлежащего лаборатории пароходика, того самого «Микроба».

Я невольно прислушивался к разговору, надеясь узнать что-либо новое, но чиновники пересказывали друг другу всем известные слухи. Я заскучал, и вдруг…

Капитан «Зари» по причине непогоды или иной изменил обычному маршруту – мы забрались значительно севернее. Вдруг сквозь туман вылез мрачный силуэт: будто замок некоего злобного морского разбойника или храм хтонического древнего божества. Всё ближе и ближе, всё чётче выступал из марева – и наконец сбросил туманный плащ и предстал перед изумлённым взором.

Сложенное из гигантских гранитных блоков основание, выше – серая стена из камней, будто вытесанных титанами; бойницы – как пустые глазницы колоссального черепа многоглазого морского чудовища. И всё это было покрыто чем-то осклизлым, зелёным, невыносимо противным, будто соплями и рвотой пополам.

Словно некий монстр покинул преисподнюю, выстроил здесь себе гнездо и только ждал подходящего момента, чтобы вырваться из каменного заточения и пожрать солнце, воздух, весь наш мир…

Мне стало не по себе.

Атмосферу нагнетала чудовищная вонь гниющих водорослей или ещё чего-то; даже морведовцы притихли и как по команде вытащили белые носовые платки размером с небольшой флаг – будто капитулировали.

– Неужто форт Брюса? – прогнусавил один, уткнувшись в платок.

– Точно, он, – ответил второй.

Я, признаться, был поражён; не подозревал, что есть такой. Да ещё и названный в честь одного из самых загадочных сподвижников Петра Первого.

Давно уже исчез за кормой форт, показался остров Котлин, сверкнул внезапный солнечный луч на куполе Кронштадтского морского собора; а в памяти всё не исчезал мрачный образ чудовищного сооружения.

* * *

Дверь казённой квартиры открыл незнакомый матрос в заляпанном кухонном переднике поверх формы.

– А где Лобов? – назвал я фамилию папиного вестового.

– Нету таких, – хмуро ответил незнакомец, – тебе чего?

– Я приехал к отцу, инженер-капитану Ярилову.

– И таких нет. Здеся капитан второго ранга Зинченко проживают.

Я растерялся. Как так? Неужели перепутал этаж или парадную? Но нет: обои те же, и медный персидский кувшин в углу… Это квартира отца.

– Прекратите шутки, мне не до них, – сказал я строго, – или надо обратиться к Семёну Семёновичу?

– К кому? Путаешь, паренёк.

– К помощнику коменданта Кронштадта, мы с ним дружны. Вот окажетесь на гауптвахте, друг мой, сразу память вернётся.

Матрос будто сдулся и начал нервно теребить грязный передник:

– Да что вы, барин, зачем так? Мы вчерась въехали, а до нас жил какой-то инженер, да. Вот и послание я на почту собирался отнесть, они просили, да не успевши.

Я забрал письмо; оно было адресовано не мне, тётке. Но это не остановило меня: нервно надорвал конверт, пробежал сухие строки с распоряжениями по хозяйству и пояснениями о переводе денег. Не сразу увидел ещё один листок, подписанный «Николаю».

Всего восемь строчек.

«…поступить по-иному. Андрея нет; смерть его требует отмщения. Это ненормально, когда на войне погибает сын, в то время как отец отсиживается в тылу; первыми должны умирать родители, а не дети. Я добился, прикомандирован к флагманскому минному офицеру. Срочно выезжаю в Либаву, эскадра выходит на днях. Не извиняюсь перед тобой, Николай: уверен, ты прекрасно меня поймёшь и не осудишь. Обещаю писать с дороги.

Будь мужчиной.

Инж. – кап. Ярилов И. А., сентября 28-го числа».


– Ну, барин, всё теперь хорошо? – осторожно поинтересовался матрос.

– Нет. Всё очень плохо, – ответил я и вышел из чужой квартиры.

И здесь – не успел.

* * *

До обратного рейса было ещё два часа; чтобы как-то отвлечься от снедающих меня печальных мыслей и убить время, я зашёл в гости к бывшему папиному сослуживцу, проживавшему в том же доме, но в соседнем парадном.

Олег Михайлович Тарарыкин год уже как вышел в отставку, но остался в казённой квартире Морведа. Жил он бобылём; может, поэтому был со мной столь ласков и внимателен, видя во мне сына, которого сам не имел.

Во время редких поездок в Кронштадт я обязательно с ним встречался, болтал о всякой всячине; и даже о таком, что никогда не решился бы рассказать вечно хмурому и занятому отцу.

Олег Михайлович был страстным поклонником науки вообще и химии в частности; в квартире его имелась великолепно оснащённая лаборатория, на которую отставник тратил значительную часть своей пенсии – как и на книги, заполонившие всё свободное пространство его захламлённой «берлоги», как он называл своё пристанище. Он и сам был похож на медведя: большой, лохматый, добродушный; ничего от офицера – ни осанки, ни строгости в речи и поступках.

Именно Тарарыкин приучил меня к «littérature fantastique», познакомив с Жюлем Верном и британцем Уэллсом; он же внушил мне любовь к химии и снабдил учебниками по этой чудесной науке за авторством Рамзая и Григорьева.

– Друг мой, придёт время – и человечество осознает все безграничные возможности химии! Пища, одежда, каучук для велосипедных шин, лекарства – всё это можно производить искусственно, а не добывать трудом безграмотного и забитого земледельца!

Его седые, давно не стриженные космы развевались, глаза горели – он будто вещал с университетской кафедры или даже с амвона, становясь похожим на библейского пророка: воспламеняющего, неимоверно убеди– тельного.

– Мир станет прекрасным; голодные будут накормлены, больные – излечены. Войны прекратятся, ибо человечеству станет нечего делить; наступит Золотой век – но не выдуманный религиозными невеждами, а истинный, настоящий! Мы превратим нашу планету в цветущий сад и рванёмся в космические выси, к иным мирам ради преодоления и познания, ради науки!

Я не смог удержать скептицизма (видимо, становился всё больше похожим на братца, нигилиста и ехидны) и невинно спросил:

– Насчёт войн. Как высокое человеколюбивое предназначение науки соотносится с тем, что бездымный порох изобрёл химик Поль Вьель, и это позволило существенно поднять количество выпускаемых во врага пуль, а значит, и число погибших? Динамит, нитроглицерин, мелинит и прочие вещества для смертоубийства – откуда бы они взялись, если не стремительное развитие химии? Скорострельные пушки и броня не появились бы без современного понимания строения вещества.

Сказал – и пожалел: Олегу Михайловичу будто подрубили крылья. Он весь скуксился, опустил плечи и стал не вдохновлённым пророком, а пенсионером в старой блузе, прожжённой кислотой и прочими едкими веществами во время многочисленных опытов.

Тихо промолвил:

– Увы, так было всегда. Топором можно нарубить хворост для костра, вытесать мачту для корабля или конёк для крыши дома, в котором воцарятся любовь и мир – и топором же можно проломить голову ближнему своему ради корысти, как о том поведал сочинитель Достоевский. Инструмент не имеет воли и права выбора – ими обладает только человек. И только человеку решать, на что тратить свои усилия: на созидание или на разрушение.

Впрочем, – улыбнулся Тарарыкин, – всё это мечты, а жизнь требует иного. Я ведь и сам потрудился в научно-технической лаборатории морского ведомства, созданной трудами самого Менделеева. Мне посчастливилось работать с ним вместе на Шлиссельбургском заводе, и мы с Дмитрием Ивановичем занимались отнюдь не мечтаниями, а вполне боевым делом – пироколлодийным порохом.

Потом мы говорили о Русском физико-химическом обществе: Олег Михайлович пообещал мне исхлопотать пропуск на лекции, которые читали только студентам и приват-доцентам высших учебных заведений.

– Думаю, мне не откажут. Тем более что приглашают с циклом выступлений.

– О, так вы будете читать в Петербурге? – обрадовался я.

– Пожалуй, я соглашусь.

Олег Михайлович тепло проводил меня, одарив напоследок брошюрой французской Академии наук и свежим номером «Журнала РФХО».

Заняв место на пароходе, я тут же раскрыл брошюру и с головой погрузился в трудный французский текст о «блуждающих атомах и их излучениях».

И на время забыл и о страшной потере, и о страшном форте Брюса. Даже не помню, проходил ли наш обратный маршрут мимо этой цитадели ужаса.

* * *

Декабрь 1904 г., Санкт-Петербург


– Николай, у нас будут жильцы. Сдадим комнату… Дальнюю комнату, у кухни.

Тётя Шура не решилась сказать «комнату Андрея».

Помещение пустовало давно: с тех пор как братец стал кадетом, добрых четырнадцать лет назад, когда я едва родился. Там и не осталось почти ничего в память о нём: только кровать да книжная полка; но книжки все я давно утащил к себе и прочёл по нескольку раз. Комнату использовали как кладовую, стаскивали туда всякую рухлядь: поломанную мебель, мои детские игрушки, подшивки журналов. Словом, всё, что надо бы выбросить, да жалко. У тёти Шуры были наклонности персонажа «Мёртвых душ» Плюшкина: она терзалась всякий раз, когда какая-нибудь вещица приходила в негодность, и выдумывала любые поводы, чтобы не отдать её дворнику или хотя бы продать старьёвщику-татарину. Древние, изношенные одежды она обещала распускать на пряжу; но руки не доходили, и по всему дому летала моль, чуть не лопающаяся от переедания. Старые газеты, мятые исчирканные бумажки, мои тетрадки за первый класс якобы предназначались на растопку и громоздились вдоль стены неопрятными грудами; если бы мы топили печь круглый год, то и тогда не смогли бы уменьшить эти пирамиды сколь-нибудь заметно.