Я потерял брата, отца, любимую – да ты и сам знаешь.
Самое страшное, что я потерял самого себя; теперь мне предстоит себя найти.
Мне будет не хватать тебя, друг мой Сера. Твоего крепкого плеча рядом, твоего табачного запаха, наших разговоров.
Не ищи меня.
Когда-нибудь мы встретимся, вспомним нашу юность, посмеёмся вместе. И помолчим над могилами, в которых – наши мечты.
Когда-нибудь – обязательно.
Прощай.
Николай Ярилов, 24 июля 1905 года.
Август 1905 г., Балтийское море
– А ну, шевелись, доходяги!
Солнце едва поднялось над городом, сладко потянулось, глянуло вниз сквозь просвет в серых тучах, а там вовсю кипит работа. Катали разгоняются с тяжело гружёнными тачками, взлетают по прогибающимся доскам на борт. Высыпают груз в трюм – и назад, за новой порцией, волоча пустую грохочущую тачку за собой.
Снуют носаки со стопками досок на плечах; крючники, кряхтя от немыслимой тяжести, волокут на горбу по два пятипудовых мешка с солью за раз. Шныряют скободёры с бегающими глазами: только отвернётся шкипарь – тут же подскакивают, выдирают железные гвозди и скобы из бортов, и дёру.
У Четырнадцатой линии – чистая публика. Ни ругани, ни скрипа тачек – духовой оркестр, нарядные дамы, бравые городовые пучат глаза и расправляют усы в треть аршина. Здесь швартуются пароходы на Ревель, Либаву и Ригу; сегодня – черёд почтово-пассажирского «Зевса».
Провожающие кричат, машут котелками и зонтиками; носильщик тащил гору дамского багажа – споткнулся, не удержал: упала шляпная коробка, соскочила крышка. Ветер тут же подхватил парижскую шляпку, будто мальчишка-хулиган, покатил по мокрым доскам под глумливый хохот зевак, распугивая воробьёв.
Капитан, сияя золочёными пуговицами, прокричал в медный рупор:
– Отдать швартовы!
Замолотил винт, взбаламутив грязную воду; тяжко пыхтя, похожий на бегемота крутобокий пароход отвалил от причала, пополз вниз по течению.
На верхней палубе – пассажиры первого класса: знакомятся, флиртуют, обсуждают последние новости. Пижон в английском клетчатом пиджаке, в жёлтых крагах трясёт свежим номером «Речи»:
– Ай да молодец Витте! Прижал всё-таки япошек. Подписал в американском Портсмуте мир.
Пассажиры живо интересуются:
– Ну, как там? Велика ли контрибуция?
– Что с Сахалином?
– Подождите, – умоляет пожилая дама с исплаканным лицом, – подождите. Так пленных теперь отпустят? У меня сынок мичман. В отряде адмирала Небогатова, сдались они в Цусиму. Отпустят?
Пижон читает вслух: про отказ японцев от требования контрибуции и претензий на Владивосток и Приморье.
У борта опирается на трость гимназист. Его бледное лицо словно искажено мукой – совсем не по годам. Молодой человек прислушивается к пижону, неожиданно улыбается чему-то своему.
Пароход выходит из невского устья; вот уже невысокая волна Финского залива бьёт в нос, пытается раскачать громадину, но быстро теряет интерес. За кормой – конвой из чаек; сверкает белыми тушками, словно кавалергарды – колетами.
Публике быстро надоедает бросать чайкам хлеб. Накрапывает, дует. Пассажиры расходятся – кто по каютам, кто в буфет. Остаётся лишь тощая фигура гимназиста.
Юноша достаёт из-за пазухи мятый конверт, вынимает протёртый на сгибах листок. Отворачиваясь от ветра, прикрывая от брызг, перечитывает – в который раз! – письмо. Затем тщательно рвёт его на полоски и выбрасывает за борт; белую стайку подхватывает ветер и несёт над водой; глупая чайка ловит один, взлетает торжествующе, но быстро понимает обман. С разочарованным криком выплёвывает несъедобную бумажку.
Ветер тоже теряет интерес к новой игрушке: обрывки падают и некоторое время качаются на серых волнах. Быстро расплываются чернила, и вот уже не разобрать написанное – как не разобрать далёкий шёпот в ночи. «…будут говорить, но ты не верь: я ведь не верю в твоё предательство…», «…слаще, мальчик мой…», «…надцать лет – это неимоверно много: я превращусь в старуху, а ты войдёшь в самый мужской сок…».
Что это? О чём? Зачем?
Гимназист достаёт бинокль, смотрит на расплывающийся в мокрой дымке отпечаток города на низком небе – словно эстамп, попавший под дождь.
На мгновение в поле зрения попадает форт Брюса: его осклизлые стены текут влагой, чёрные амбразуры хмуро глядят вслед пароходу. Форт криво ухмыляется аркой широких ворот: вернёшься, никуда не денешься.
Юноша вздрагивает. Отворачивается и спускается по трапу, в тёплое корабельное нутро.
Самая упрямая чайка долго летит за кормой, кричит – но её призыв никому не слышен.
Часть третьяФорт Брюса
Глава четырнадцатаяАтака мертвецов
Крепость Осовец. Июль 1915 г.
Телега скрипела нещадно.
Поручик поморщился и хлопнул возницу по спине:
– Слышь, пшек, ты бы хоть колёса смазал. А то германец нас за десять вёрст услышит и артиллерией накроет просто из милосердия.
Крестьянин пробормотал что-то неуважительное, помянул Ченстоховскую Божью Матерь и ожёг лошадёнку кнутом. Несчастная кляча вздрогнула и прибавила шагу.
Полевая дорога вывернулась из чащи и зазмеилась лугом. Жаркое июльское солнце вскарабкалось в зенит; лежащий на спине Ярилов разглядел чёрный крестик, застрявший на голубом полотнище: орёл или ещё какой небесный хищник.
Поручик ухмыльнулся и продолжил беседу:
– Так вот, любезный Николай Иванович, никакому вашему литератору двадцать лет назад и в дурном сне не могло померещиться, до каких высот дойдёт стремление человечества самоуничтожиться. Все эти аэропланы, бронеавтомобили, цеппелины! Мортиры размером с Исаакиевский собор! Огромные умственные и технические усилия потрачены не на раскрытие тайн мироздания, не на то, чтобы накормить голодных и излечить больных. Нет! Только самоистребление. Мог ли подобное описать ваш Жюль Верн?
Новоиспеченный прапорщик Коля Ярилов возразил:
– Сочинителям свойственно воображать хорошее скорее, нежели дурное. По крайней мере фантастическим писателям. Потому тот же Жюль Верн сообщал о космических путешествиях, а не об ужасах будущих войн…
– Ха! Из пушки на Луну, как же! Приехали бы вы сюда, голубчик, четырьмя месяцами раньше, в марте пятнадцатого! Просвещённые немцы изволили нам такую бомбардировку устроить из всех калибров – от дыма и пыли пальцев на руке было не рассмотреть. Земля ходуном ходила. Есть у них такая «фрау Берта», так она не очкастых профессоров на Луну запускает, а чудовищные снаряды в шестьдесят пудов – на наши бедные головы. И эти летучие корабли, аэростаты и прочие средства завоевания воздушного океана для чего теперь используются? Только для нашей погибели. Все выдуманные писаками сюжеты обратились человечеству во вред. Воплотились в нашу реальность, но совсем с другой, ужасающей стороны.
– Ну почему же? Не все. Вот, например, английский сочинитель писал о нашествии марсиан на Землю.
– Ну-ну. Это вы Уэллса имеете в виду? Я вам так скажу, дорогой прапорщик военного времени: никакие инопланетные захватчики не способны принести человечеству столько горя, сколько мы сами, потомки Каина…
– Смотрите-ка! – воскликнул Ярилов и поднялся с соломы, которой была выстлана телега. – Разглядел кого-то! Сейчас нападёт.
– Вы про что?
– Да вот же, в небе! Орёл. А может, и ястреб. Спускается.
Сквозь скрип тележных колёс пробился какой-то посторонний звук – непонятное зудение.
– Ах ты ж бога в душу! Это же аэроплан, германский! Бегом, прапорщик, прячьтесь.
Поручик необычайно ловко спрыгнул и порскнул в высокую траву. Ярилов бросился следом, неуклюже споткнулся и с размаху упал: ноздри сразу забил сладкий запах полевых цветов. Перед носом качалась на травинке беззаботная божья коровка.
Зудение нарастало, становилось рёвом; будто гигантский трубач раздувал щёки – всё громче, всё страшнее. И наконец загрохотала барабанной дробью пулемётная очередь…
– Приват-доцент? Позвольте, вы же должны быть освобождены от службы.
– Ваше превосходительство, я доброволец, – сказал Коля и покраснел: показалось, что это признание прозвучало выспренне.
– Ну что же, это прекрасно, – генерал-майор Бржозовский кивнул седым клинышком бородки, собрав в улыбке добрые морщины у глаз, – славно, когда наша молодёжь не пытается спрятаться в тылу, а в трудное для отчизны время… Гхм. Впрочем, вы, судя по всему, не нуждаетесь в громких словах. Крепость Осовец уже десять месяцев являет собой пример стойкости и мужества, два тяжелейших германских штурма нам удалось отбить. Я рад, что офицерский состав гарнизона пополнился вами, Николай Иванович. Нам такие специалисты, не побоюсь сказать, позарез нужны. Крепость начинал строить сам Тотлебен, так где ещё начинающему военному инженеру снискать почестей и новых звёзд?
Коля украдкой скосил взгляд на непривычные ещё серебристые погоны с единственной звёздочкой и эмблемой из перекрещённых сапёрных топоров. Видел бы папа – обрадовался.
– Я слышал, что вас по дороге от станции обстрелял германский аэроплан?
– Так точно, – сказал Коля, и пережитый страх вновь сдавил желудок, – но без последствий.
– Да, небо тут, к сожалению, не наше. Чужое. Они имеют превосходство в авиации. Как, впрочем, и во многом другом. Что же, будем считать этот неприятный казус вашим крещением. Поступайте в распоряжение командира сапёрной роты.
Канцелярия сапёров располагалась тут же, в Центральном форте. Ротный ординарец, татарин в выгоревшей гимнастёрке, помог отнести чемодан в выделенную для проживания каморку.
Ярилов оглядел потёки на сырых стенах. Узкая походная койка, колченогий стул, ржавый таз под жестяным умывальником – не «Англетер», конечно. Под потолком едва светилось окошко в ладонь. Выложенный из кирпичей низкий свод давил.
– Склеп, – пробормотал Коля. И тут же утешил себя: – Зато снарядом не пробьёшь. Наверное.