Атака мертвецов — страница 45 из 56

Дверь заскрипела, без стука просунул голову давешний татарин:

– Ходи к капитану. Зовёт.

Ярилов снял очки и начал их протирать чистой тряпочкой, как всегда делал в минуты раздражения. Заметил:

– Голубчик, я ведь всё-таки офицер. Будь добр, обращайся по уставу.

Татарин хмыкнул, кивнул голой башкой:

– Ходи, твоя благородия.

Плохо выбритый капитан, пуча красные глаза, ткнул карандашом в карту:

– Вот, извольте получить первое задание, прапорщик. Следуйте в расположение тринадцатой роты Землянского полка. Необходимо оценить состояние инженерных сооружений на передовой позиции и наметить план фортификационных работ. Ожидается германское наступление. Давно надо было сделать, да дел невпроворот. Сам вторые сутки на ногах. Распишитесь в журнале приказаний, и с богом. Осторожнее, там германец того. Постреливает.

Ярилов, заполняя строчки в потрёпанной тетради, про себя отметил: 23 июля 1915 года. Подумать только, завтра у него день рождения!

А он и забыл.

* * *

Не спалось.

Коптилка из снарядной гильзы лениво дразнилась жёлтым языком пламени, играла замысловатыми тенями на стенах блиндажа.

Ярилов положил карандаш, разминая усталые пальцы. Нечаянно смахнул с самодельного стола жестяную кружку и замер, кляня себя за неловкость.

Ротный перестал храпеть. Пробормотал:

– Перебежками! Живо, по одному с правого фланга, сукины дети…

Повернулся на жёстком топчане и выдал новую руладу храпа с переливами и бульканиями.

Николай осторожно встал со скрипучего табурета. На цыпочках пробрался к сколоченному из шершавых досок шкафу, начал на ощупь искать коробку с чаем. Пальцы неожиданно коснулись гладкого.

Вытащил тонкую книгу на свет. Удивлённо прочёл: Николай Гумилёв, «Чужое небо». Издание Аполлона, двенадцатый год. Надо же, этот бравый командир пехотной роты читает стихи в розовых обложках!

Улыбаясь, выбрался из блиндажа. Небо начинало светлеть, розовея по краю: без четверти четыре часа утра.

Вспомнилось: белая пена черёмухи, белые кружева. Он читает гумилёвского «жирафа» в берлинском кафе, а немка напротив уткнула длинный нос в пивную кружку и хихикает.

Ярилов вздрогнул и поправил очки.

Западный ветер набирал силу, дул всё злее. Странная тёмно-зелёная волна ползла по земле, кралась к русским позициям. Резкий запах хлора ударил в ноздри, перехватил дыхание, впился в глаза.

Часовой закричал отчаянно:

– Газы! Немец газом травит… – и закашлялся.

Жгло кожу, каждый вдох драл горло, разрывал внутренности. Ярилов сполз на дно траншеи. Зажмурив глаза изо всех сил, щупал глинистые стенки – искал обратную дорогу в убежище.

– Рота, в ружьё!

Подпоручик, матерясь, выскочил из блиндажа. Наступил сапогом на спину Коли, вдавил в грязь.

Ярилов прополз внутрь, уткнулся в холодный дощатый пол. В обложенную смрадной ватой голову бились выстрелы, грохот разрывов, жуткие вопли умирающих…

Коля свернулся зародышем. Плакал, ощупывая чужое, сочащееся болью лицо.

Перестали метаться образы перед глазами: залитый солнцем цветочный луг, деловитое пчелиное жужжание, кружка тёплого молока.

Остались только страх и боль.

– …кто из офицеров?

Ярилова трясли за плечо.

– Вашбродь, вы живы? Роту в атаку некому вести. Да поднимайся ты, прапорщик! Отрава – она понизу ползёт.

Николай встал, цепляясь за стену. На фоне светлого пятна, обозначавшего вход в блиндаж, качались какие-то тени. Слёзы уже не текли – кончились. Схватил жестяной чайник, вылил на голову.

Нащупал кобуру с наганом – не потерял, слава богу.

– Пошли.

Мимо скукожившихся трупов, мимо обмотавших грязными тряпками сожжённые лица живых.

Или – уже мёртвых?

Выбрался на бруствер. Перекрестился. Изрезанное хлором горло отказывалось слушаться. Собрался, прохрипел чужим голосом:

– Рота, слушай мою команду! Примкнуть штыки. С богом, в атаку…

И пошёл, пошатываясь, в сторону густых цепей германского ландвера.

Сзади брело его адское воинство, мыча что-то неразборчивое вместо бравого «ура», качая шприцами трёхгранных штыков, дрожа лохмотьями сползающей лоскутами кожи, чернея бывшими лицами с потёками бывших глаз.

Тевтонские ряды рыгали частыми вспышками выстрелов. Пули взвизгивали от ужаса, разглядев, в КОГО им предстоит попасть…

Потом он лежал на спине, и над ним качалось небо, сочащееся зеленоватым гноем.

Отравленное.

Чужое.

* * *

Август 1915 г. Госпиталь


Это как артиллерийская канонада. То накатывает, то становится тише. Но не умолкает никогда.

Начинает сосед у окна. Торопливо, будто захлёбывающаяся в спешке трёхдюймовка:

– Кха-кха-кха-кха.

Следом – пехотный поручик. Глубоко, солидно, басом – словно гаубичная батарея:

– Гах. Гах. Гах.

Я держусь до последнего – и зря. Меня разрывает, словно заложенным под крепостную стену камуфлетом, выворачивает; глаза, кажется, готовы оторваться и вылететь из глазниц, разбиться о стену:

– А-хха!

Мы все отравлены хлором. Наши слизистые истерзаны, прожжены; наши слюна, пот, слёзы соединялись с молекулами газа и превращались в соляную кислоту; она разъедала всё – лёгкие, глаза, кожу.

Нам повезло. Те, кому не повезло, остались там, в Осовце – в жутких судорогах, в собственном дерьме, посиневшие от удушья.

Когда ландверный батальон бежал, не выдержав наших штыков, выжившие опускались бессильно на землю. На почерневшую, умершую от хлора траву. Листья на деревьях свернулись и пожелтели: они погибли, не пережив досрочную осень в июле.

Подоспевшие санитары, причитая от ужаса, перевязывали нас; кто-то пересчитывал на ощупь оставшиеся в подсумках патроны дрожащими пальцами, кто-то доставал кисет и пытался курить, но быстро тушил самокрутку – сожжённые ноздри и языки не чувствовали запаха и вкуса, какой смысл?

Мы думали, что самое страшное позади – и падали вдруг, бились в конвульсиях, задыхаясь: начинался отёк лёгких. Распёртые рты, как у рыб на берегу; лопающиеся в муке глаза: воздуха! Хотя бы глоток, хотя бы молекулу…

Я очнулся здесь, в госпитале. Ранен в руку, но это пустяки – навылет, просто порвало кожу. С отравлением сложнее. Врач слушает мои хрипы дважды в день; откладывает стетоскоп, морщится и бормочет что-то про эмфизему.

Я не знаю, почему выжил. Наверное, что-то не успел доделать; а быть может, кто-то там, наверху, решил, что такой исход будет слишком простым для меня, и готовит сейчас что-нибудь совершенно фантастическое, какое-нибудь особенное мучение.

– Кха-кха-кха!

Словно шутихи взрываются над Петербургом, то есть теперь – Петроградом. Праздник. Салют. Ура, война! Какое счастье.

Ведь всего лишь год назад разбитые витрины немецких магазинов, гранитные обломки с крыши германского посольства на Исаакиевской площади. Счастливые толпы, нарядные манифестации, курсистки с букетиками, восторженные взгляды, сияние золотых погон.

– Гах. Гах. Гах.

Бухает барабан, раздувают щёки оркестры; геликон сияет на солнце, пыжится и тужится, издаёт слоновий рёв. Или это ревёт немецкий пятнадцатисантиметровый снаряд?

– Гах. Гах. Гах.

Поручик садится на постели; его плечи пляшут, будто хотят оторваться от позвоночника и улететь к чёрту; кровавые ошмётки лёгких разлетаются по всей палате.

Я боюсь заснуть. Мне кажется, стоит забыться – и я захлебнусь в собственной крови. Встаю, бреду в коридор. Прислоняюсь лбом: отличное окно, правильное. Холодное стекло пьёт мой жар. Луна заливает всё жёлтым светом, словно изрыгает хлор.

– Вашбродь! Вам плохо?

Это санитар. Я пытаюсь ответить, но вместо этого разражаюсь кашлем. Тело словно хочет вывернуться изнутри; так хирург выворачивает резиновую перчатку.

Санитар бормочет:

– Господи, мучаются-то как.

Я машу рукой: отстань. Отхаркиваю в застиранный платок. Рубиновые брызги на жёлтом фоне: словно темляк ордена Святой Анны, жёлто-красная «клюква».

Я получил первую награду, прослужив даже меньше, чем отличившийся в деле с китайскими боксёрами брат Андрей. Он, наверное, смотрит на меня с небес и ухмыляется: «Молодец, лопоухий».

Вновь упираюсь лбом в оконный переплёт, сплю стоя. Если лечь – задохнусь.

Сосед у окна умирает под утро.

* * *

Сентябрь 1915 г., Псковский вокзал


– Так сколько ждать? Четыре часа уже стоим. Весь ваш хвалёный график к чертям собачьим.

– Не могу знать, ваше высокоблагородие. Воинский пропускаем.

Железнодорожник разводит руками, улыбается и морщится одновременно: всячески выказывает сочувствие и невозможность помочь. Глаза его воспалены бессонницей, неряшливая седая щетина мокнет под мелким дождём.

Ротмистр злится. Стучит палкой по доскам перрона и изрыгает слова, в приличном обществе не принятые.

Я смотрю на кавалериста и испытываю что-то вроде ностальгии. Год назад я вынужден был отказаться от трости, вечной моей подруги с гимназических времён, и теперь мне её не хватает. Но по-другому было нельзя: иначе я не прошёл бы врачебную комиссию. Какая армия с «третьей ногой»?

У ротмистра впалые жёлтые щёки, болезненная бледность. Он узнаёт меня, как узнают друг друга в тысячной толпе поэты или кокаинисты: свой.

– Из выздоравливающих, прапорщик?

– Так точно.

– Бросьте, мы же не на плацу. Я из Киевского госпиталя. Вот, перевели в нестроевые, седла мне теперь не видать.

Хлопает себя палкой по высокому сапогу. Улыбается одним ртом; глаза по-прежнему злые.

– Буду юнкеров гонять в Николаевском училище. Меня под Перемышлем, осколком бедро к чёрту разворотило, едва не ампутировали. Я им орал, что если отрежут – приведу свой эскадрон и порублю в капусту всех вместе с клистирами. А вас?

– Осовец. Газы и так, по мелочи. Рука навылет.

Ротмистр смотрит уважительно. Вздыхает:

– Наслышан. Оставили Осовец-то.

Ушло, отгремело копытами, отстрадало лето пятнадцатого года. Лето, истерзанное шрапнельными разрывами, исцарапанное колючей проволокой, провонявшее карболкой госпиталей.