Я увидел на набережной какие-то подозрительные кучки вооружённых людей; наклонился к командиру катера и прокричал:
– Давай дальше, к Владимирскому дворцу.
Пришвартовались; мичман ёжился, явно чувствуя себя неуютно. Я вошёл в Зимний со стороны госпиталя: у дверей стояли юнкера Михайловского артиллерийского училища. Они не отдали честь и не спросили пропуск – только безучастно проводили взглядом.
Я долго бродил по коридорам, натыкаясь на закрытые двери и патрули ударниц из женского батальона смерти. Наконец нашёл приёмную. Секретарь посмотрел на меня недоумённо:
– Чем обязаны?
– Инженер-капитан Ярилов, вызван главой правительства.
– А, «Кот Баюн»! Ожидайте, там совещание.
– Давно?
– Вторые сутки, – печально улыбнулся секретарь. Глаза у него были воспалённые.
Я сел на изящный стул орехового дерева и подумал, что будь я большевиком – мог бы с парой бомб и двумя браунингами совершить государственный переворот прямо сейчас: меня ни разу не задержали, не обыскали, не спросили документы. Бардак был настолько вопиющим, что уже не раздражал, а смешил.
Хлопнула дверь: из кабинета вылетел Керенский и шагнул ко мне. Я впервые увидел его плохо выбритым.
– Ну? Что ваш «Кот»? Был ли опыт?
– Был, час назад.
– И? Результаты?
Я замялся – и тут он завизжал:
– Что вы молчите, Ярилов?! Три месяца! Я жду три месяца, а вы тут строите глазки, как барышня на первом свидании. Отвечайте!
– Господин председатель правительства, опыт был. Результат неожиданный.
– Что значит «неожиданный»? Они заснули? Надолго? Каков запас газа?
– Запас – восемь баллонов, но мы быстро доведём до ста. Только подопытные потеряли сознание всего на час с четвертью, зато есть уникальный эффект…
– Что?! Вон! Вон отсюда. Кругом предательство. Надо было перестрелять всех офицеров, всех до одного, ещё в феврале…
Он орал ещё что-то, брызжа слюной, – но я уже шагал прочь, бледный от злости. Уже скрываясь за поворотом, услышал вслед:
– У вас есть револьвер, Ярилов? Застрелитесь!
«Вот уж дудки», – подумал я. Больше мыслей у меня не было: пустота.
Выбрался из Зимнего; юнкера исчезли. Пошёл по набережной: у катера стояла кучка солдат с красными бантами и вразнобой орала на мичмана:
– Почему тут?
– Есть мандат от Смольного?
– Шпионишь, гад, высматриваешь!
Раздался треск: из переулка выбрался броневик. Остановился и принялся принюхиваться пулемётными стволами.
– В чём дело, господа? – поинтересовался я.
– А-а-а! – завизжал низенький солдат. – Золотопогонник! Дайте, братцы, я его штыком пырну.
Я отступил на шаг и положил руку на кобуру. Дело принимало скверный оборот.
– Погоди. – Бородатый с Георгиевским крестом придержал низенького за плечо. Прищурился и спросил:
– Ярилов, Николай Иванович? Вы?
– Да. Мы знакомы?
– По Осовцу, господин капитан.
Он отдал честь (что стало редкостью) и сказал своим спутникам:
– Пошли, братцы. Я его знаю. Геройский, скажу вам, офицер, все бы такими были. Тоже газами травленный.
Мичман дрожал; я успокаивающе похлопал его по спине:
– Давайте обратно, в форт Брюса.
На этот раз Николаевский мост мы минули без приключений; я велел держаться как можно севернее, чтобы избегнуть встречи с большевистскими минзагами. По мере приближения к форту становилось всё тревожнее: вот его чёрный силуэт появился на фоне закатного неба, стал расти; уже различались мрачные пасти амбразур.
Что-то было не так: я не сразу понял, что у форта нет нашего парохода, «Бунтаря». Было непривычно пусто – ни силуэта часового на стене, ни снующих обычно у пакгауза фигурок измайловцев.
– Давай быстрее.
Боцман кивнул и подвинул рукоятку газа; мотор взревел. Вот уже виден причал, два лежащих на нём тела; амбразура, ставшая застеклённым окном моего кабинета, казалась огромной: вокруг неё расплывалось чёрное пятно, и курился дымок.
Руки начали дрожать, сердце бухало в рёбра; оставалось полсотни саженей, когда вдруг ударил пулемёт, поставленный у причала за баррикадой из мешков с песком.
Мичману сбило фуражку, он повалился на меня – и прикрыл, наверное, от смерти. Пока я укладывал его на узкую палубу, пули вырывали щепу из бортов, крушили стекло рубки; мотор всхлипнул и замолк, резко запахло газолином; катер катил по инерции.
Не размышляя, я выхватил наган, расставил ноги и принялся палить по силуэту за пулемётом; но злой язычок пламени дрожал, и пули били в катер, превращая в решето.
Боцман охнул, сломался пополам; я ухватил рукоятку штурвала левой, удерживая на курсе, правой продолжая палить.
Катер врезался в причал, задрав от толчка корму; я полетел вперёд и впечатался в разбитую рубку, порезав щёку стеклом.
Кораблик скользнул скулой и начал отходить от причала – я едва успел прыгнуть, упал на настил. Лежал, уткнувшись носом в черные мокрые доски, на которые стекала кровь из пореза – и это меня спасло: когда рванул газолин – огненная волна пролетела над головой, лишь слегка опалив спину и макушку.
Катер полыхал так, что больно было смотреть; я содрал шинель и погасил затлевшую ткань, топча сапогами. Весело трещал огонь, пожирая обречённое судёнышко; но в этот звук вмешивался другой – равномерные щелчки, будто кто-то печатал на ундервуде одну и ту же букву.
Я склонился над телом: это был наш приват-доцент, весьма толковый молодой человек; затылок его был разбит, костяные обломки торчали из бурого месива. Вторым был капитан «Бунтаря» – его закололи штыками.
Щелканье заевшей клавиши начинало раздражать; я огляделся и нашёл источник надоевшего звука. За пулемётом стоял на коленях унтер-измайловец и нажимал гашетку; лента давно кончилась и свисала из приёмника размотавшейся онучёй, а он всё давил и бормотал:
– Стрелять. Убить всех. Убить.
Глаза его были абсолютно безумными. Я кричал ему в ухо, тряс за плечо. Наконец, оторвал от рукояток и дал затрещину: он лишь мотнул головой и вернулся к «максиму», нажимать на мёртвую гашетку.
Я пошагал к воротам в форт. Ещё издалека увидел: будто куча тряпья и седые волосы, шевелящиеся на ветру. Тарарыкин выпал из окна горевшего кабинета; пульс прощупывался едва, на подбородке засохла кровь изо рта и ноздрей.
Я попытался сделать искусственное дыхание – и услышал жуткий треск сломанных рёбер, ладонь будто провалилась. Он застонал, открыл глаза.
– Николай… Жив, хорошо. Барский собрал солдат, взял баллоны. Видимо, применил – они стали как… как… О-ох.
Он закашлялся: глаза мои залепил кровавый сгусток. Заспешил:
– Эффект «Баюна» в том, что отравленные становятся абсолютно внушаемы. Они на «Бунтаре» отправились свергать. Керенского. Меня заперли в кабинете, дураки – я сжёг все мате… материалы исследований. Пришёл Барский. Злился. Я в окно.
Я склонился ниже – он говорил всё тише, путался.
– Это. Страшно. Надо остановить. Прости, Коля. Прости.
– За что, Олег Михайлович?
– Я скрывал от тебя. Делал копии всех отчётов. Они дома. У меня. Под бутылью с царской водкой, ты же. Помнишь. Где.
Он закашлялся вновь; бился, потом затих. Я долго сидел на мокром причале, держал тяжёлую голову на коленях, гладил по седым волосам, слипшимся от крови в ковыльные метёлки.
Стемнело. Я столкнул лодку в воду, вставил вёсла в уключины. Грёб неловко – ладони сразу принялись гореть. Между лодкой и фортом будто натягивался резиновый жгут: чем дальше я отплывал, тем медленнее он уменьшался, словно не хотел отпускать живым, тянул обратно.
И ещё долго разносились над притихшей водой щелчки гашетки и бормотание:
– Убить всех. Убить.
26 октября 1917 г. Петроград
Город опустел, притаился в запертых квартирах; лишь солдатня моталась по улицам, орала пьяный бред. Разгромленные витрины магазинов, разбитые винные бочки, вонь сивухи и бестолковые выстрелы – будто перекличка.
Я предусмотрительно выбросил офицерскую фуражку и шинель, сорвал с кителя погоны. Снял с мертвецки пьяного матроса бушлат, засунул в карман наган. Нашёл осколок зеркальной витрины, посмотрелся. Вид у меня был аутентичный: грязные сапоги, разлохмаченные волосы, разодранная щека, треснувшее стекло очков и сумасшедшие глаза. Так что революционные патрули, чуть трезвее товарищей, не обращали на меня внимания.
У парадной торчал пролетарий, опирающийся на винтовку, как селянин – на вилы.
– К Барскому.
– Валяй, – зевнул пролетарий, – третий етаж.
– Знаю.
– Вот и шкандыбай, коли знаешь.
Дверь в квартиру была распахнута, на пороге валялся смертельно бледный, светящийся в полутьме юноша, почти подросток; я склонился, хлопнул его по щеке – он заворчал сердито. Взглянул на свою ладонь: она была перемазана белым порошком. Из квартиры доносились пьяные вопли и надрывался заевший граммофон: игла подпрыгивала и без конца возвращалась на то же место:
…полюбил её паж…
…полюбил её паж…
…полюбил её паж…
Я заглядывал в комнаты – там орали, валялись в лужах собственной рвоты и мочи, праздновали победу. Толкнул дверь спальни: на кровати полулежал, опершись на спинку, Барский – с голой грудью, с папиросой в зубах; ночной столик был уставлен полупустыми бутылками, в которых плавали окурки. У него на плече покоилась голова какой-то лярвы; бесстыжее мраморное бедро лежало поверх смятой простыни.
– О, какие гости! Молодец, Ярилов, что пришёл. Ты – паренёк гнусный, но умный. Понимаешь, с кем надо и куда…
– Зачем ты это сделал? – спросил я, едва сдерживая ярость.
– Что именно? Я за последние дни много чего успел сделать, ха-ха.
– Тарарыкина – зачем? Капитана «Бунтаря»? Мальчишка, приват-доцент, чем тебе помешал?
– Под ногами болтался. Не гунди, Ярилов. Давай выпьем. Праздник какой! Петроград наш. Считай, без боя, сами сдались, слизняки. А там и Россия будет… Эй, просыпайся. Смотри, кто пришёл.