Заметайлов подошел к лоцману, спросил:
— Знаешь дорогу на Шестовский бугор? Самую короткую?
— Как не знать. На том бугре ватага астраханского ратмана Старцева. И кабак есть. Только мне бы уж пора и к себе. А то не ровен час…
— Тебя доставим к месту. Не опасайся. Все сделаем. Не обидим.
У Шестовского бугра атаман пересел с Тишкой в лодку. Велел перебираться и лоцману. Нужно было выведать, нет ли на бугре солдатской разъездной команды.
Из-за поворота бугор показался неожиданно. На бугре с десяток деревянных домишек. Внизу, у самого яра, ветерок трепал сети на вешалах, шевелил паруса дощаников, островских лодок, паузков…
— Разъездной, кажись, нет… И впрямь нет… Я уж эту лодчонку знаю, — прошептал лоцман и вдруг почему-то захихикал, смешно наморщив курносый нос.
— Ты чего? — удивленно глянул на него атаман.
— А ты зри, батюшка, зри, — давясь смехом, проговорил Игнат Рыбаков.
Он указал рукой правее яра. Там, на пологом песчаном берегу, толпились мужики. Некоторые голышом стояли в воде и плескали водой на человека, сидящего верхом на коне. Тот тоже был гол и походил на Бахуса[16]. Дородное белое тело его колыхалось и радостно ухало, когда тугие брызги обдавали его с головы до ног.
Атаман оторопело глядел на эту удивительную картину.
— Ишь день-то сегодня жаркий, вот и решил он искупаться, — пояснил Игнат.
— Да кто он-то? И почему на коне? — спросил атаман.
— Это целовальник шестовский. Сомов боится. Их тут пропасть. С плота бросают кишки, головы рыбьи, усачу только того и надо. Позалетось мальчонку малого сожрали, в реке купался. С тех пор целовальник боязлив стал, всегда верхом на лошади купается… Дозволь, атаман, я пугну его?
— Как пугнешь?
— Разденусь, тихонько подплыву ближе, а затем нырну… Под самым брюхом лошади вынырну и целовальника за пятки. Вот будет потеха…
— К чему пугать-то? — строго спросил Заметайлов.
— Да уж больно лют и хитер целовальник, всех в округе в руке держит. Раз подрядил меня вина привезти. Я привез по уговору. А вместо трех рублей он заплатил мне два. Я к целовальнику без робости — говорю, отдай, а то хуже будет. А он как стал меня бесчестить…
— Да чего пугать-то его, гада, — вмешался Тишка, — его прихлопнуть. — Старик стал поднимать ружье.
Атаман быстро отвел ствол в сторону.
— Обожди! Стоит ли руки марать? Убьешь одного, другой на шею сядет, да, может, похлеще первого. Надо целить в голову, а эта нечисть сама поотстанет. Ты лучше сигнал подай на шхоут. Пусть следуют сюда без опаски…
Узнав, что прибыл Метелка, на Шестовском бугре всполошились. Ватажные рабочие поспешили к атаману с поклоном и встретили его хлебом-солью. Видя, что некоторые промысловые рабочие испуганно жмутся в сторонке, Заметайлов успокоил их:
— Не бойтесь, братцы! От меня обижены не будете. Пойдемте, я вас угощу! А после и разговор поведем.
Насмерть перепуганный целовальник думал отсидеться за поленницей дров, прикрывшись лубьем. Но его отыскали, полуодетого приволокли в кабак и поставили за стойку.
Несмотря на купание, целовальника бросало в жар, на широком носу выступили капельки пота. Мокрые черные волосы прилипли ко лбу, отчего голова казалась круглой, похожей на морской буй. Бритый подбородок мелко дрожал.
— Плохо же ты гостей встречаешь, — проговорил атаман с укоризной, приближаясь к стойке.
— Да я… да я… государь мой, переодеться хотел, чтоб лучше встретить… — лепетал целовальник.
— А что, у тебя одежонка-то на заднем дворе хранится? — съязвил Тишка. — Ты давай нам лучшего вина. Знатного казака поминать будем.
На середину кабака выкатили бочку. Заходили по кругу чарки и ковши.
— Помянем душу раба божия Петра! — выкрикнул Тишка и поднял ковш над головой.
— Помянем! Помянем! — поддержали казаки. — Добрый был парень… Да, видно, на роду так написано. Сгиб не в бою и не дома…
— А ты полагай, что в бою, — горячился Тишка, — в походе ведь сгиб, от огненного боя. Правду я толкую, атаман?
— Верно! Выпьем теперь, чтоб в нашей ватаге прибыло. Глядите, мужики, у нас все поровну. В народе наша сила и в народе правда. Так и порешили: душегубов народных в воду! Ежели советы мои не по нраву, делайте, как знаете.
— Да мы, надежа-атаман, разве перечим, — вскинув лохматую голову, закричал высокий неводчик, — мы их, иродов, всех к ногтю… — И он повернул голову к целовальнику.
Скрипнула стойка, звякнула какая-то скляница. Целовальник помертвело смотрел вокруг. Ему хотелось вжаться в стену, да податься было некуда: позади полки с посудой, залитой хмельным зельем.
— Чего буркалы выставил, кисло стало? — зло хихикнул неводчик. — А ты давай сюда что покрепче, нечего нас травить астраханским чихирем.
На стол поставили водку, и сбивчив, нестроен стал гул голосов. Каждый толковал свое, жгучее, наболевшее:
— Выпьешь, так вроде и отойдет душа. И кажется тогда, что под другими лед ломается, а под тобой лишь трескается…
— Эх вы, комариного писка боитесь. Плюю я на всех, хоть на губернатора, хоть на царицу… А чего молчать? Хватит, намолчались… Кто она? А?.. Тайком многие говорят… У нас привыкли на Руси тайком. Блудница коронованная — вот кто она!
— Перестань, Тимоха, зря горло драть. На, выпей лучше.
— Я-то пью, а другие? Ты чего не пьешь, парень? Ведь Петруху поминаем. Не пьешь чего?
Шатаясь, Тишка протянул через стол чарку сидевшему напротив здоровенному парню с коротко остриженными волосами и остроносым лицом. Из-под коротких рукавов засаленного зипуна нехотя потянулась огромная рука с глиняной кружкой. В кружке водка плескалась едва на донышке.
— Вот ведь, пью я… Зря шумишь, старик… — не поднимая глаз, оправдывался парень. Голос звучал опасливо…
Сквозь слезную муть Тишка плохо различал лицо сидящего. И потому одобрительно закивал седой головой.
— Ну, пей, сынок, пей… Выпьешь — душа петухом запоет…
Никто в кабаке не приглядывался к этому верзиле с военной выправкой и отрывистым голосом, привыкшим отдавать воинские команды. Да и появился он здесь недавно, перед самым приездом казаков. Никому и в голову не могло прийти, что человек в засаленном, не по росту зипуне и рваной рубахе — поручик Климов.
Его послали соглядатаем по указанию губернатора. Из Астрахани до Шестовского бугра добирался с рыбаками на кусовой лодке. Говорил, что отпущен своим хозяином, нижегородским помещиком, на оброк. Показывал и отпускной билет. Боялся, как бы не показать по ошибке и другой лист, с памяткой от губернатора: «Долго ли были казаки в Богатом Култуке и у Гурьева-городка? Какая им была встреча? Где точно стояло, коим числом людей морское судно шхоут? Какой величины и как сильно вооружены пушками? Почему работными людьми сопротивления чинено не было? Почему по уезде Заметайлова разъездной команде да на брандвахты для скорейшей помощи знать не дают?!»
«Кто уж здесь заскорбит о скорейшей помощи — целовальник, а сопротивление чинить и вовсе некому. Ишь дорвались на дармовщину…» — зло думал Климов, перебирая в уме пункты памятки. Шумное застолье оглядывал украдкой, исподлобья. Сел спиной к лоцману Игнату Рыбакову, которого приметил давно. Из всех бывших в кабаке один он и мог признать его. Год назад провозил его команду до Бирючьей косы. Хотя вряд ли и помнит. Сколько за год-то люду перевозит — числа нет. Да и наряд таков — отец родной не признает. А все же береженого бог бережет.
И сидел, покусывая кончики тонких усов, которые отпустил нарочито для этой поездки. Бросал зоркие взгляды, все подмечал, и бессильная злоба мутила голову. Он видел, с каким почтением казаки и работные люди относились к атаману, как предупреждали каждое его движение, на лету схватывали его приказания. А ведь немудрящ, не чета Разину и Пугачеву. И было в его неловкой фигуре, коротких и крепких руках что-то простое, мужицкое, надежное. «Видно, этим и берет, — недобро думал поручик, — вот и лоцман под его дуду пляшет». Он заметил, как Заметайлов передал Игнату наполненную доверху чарку. Рыбаков выпил, утер ладонью усы и, смешно наморщив нос, запел низким, надтреснутым голосом:
Как во славном было городе, во Вастракани,
Появился там детинушка незнаем человек,
Как незнаемый детинушка, неведомый откуль…
Песню сменила балалайка. Тут, мелко постукивая каблуками по деревянному полу, вышел на пляс есаул-запорожец.
Взмахнув откидными рукавами кунтуша, он пустился в такую с выкрутами и топотом присядку, что и другие не удержались — будто неистовый вихрь втянул их в свою круговерть. После пляски вновь затянули песню, которую внезапно прервал крик:
— Опять табак в водку подмешан!
К стойке, опрокинув скамью, шел высокий неводчик. В руке дрожала скляница. Он бережно поставил ее на стойку и обратился к Заметайлову:
— Атаман, на прошлой неделе у нас в кабаке двое окочурились. Хозяин говорит, облились. А много ли на пятак обопьешься?
— Это поклеп… — прохрипел целовальник. — Брешешь ты спьяну, дьявол…
— Я брешу? — сощурил глаза ловец. — Пусть отведает батюшка-атаман и скажет свое слово. С этой водки на стену полезешь.
Заметайлов тяжело поднялся со скамьи и произнес рассудительно:
— Ну, выпью я, а как докажу правоту твою? На слово мне не каждый поверит. Нет ли у вас ремезиного гнезда?
В кабаке зашумели:
— Гнездо сюда!
— Чай, поди, у целовальника есть!
— Завсегда должон быть.
У целовальника гнезда не оказалось, хотя он и знал старый обычай — цедить подозрительную водку, наливая в ремезиное гнездо. Табачное зелье сразу оседало на гнезде-рукавичке желтым налетом.
Но вскоре гнездо принес со своего двора какой-то мужик. Держал для нужного случая. При беде гнездо поджигали и дымом окуривали больную скотину.
Атаман сам вылил водку из скляницы в мягкое белое гнездышко. Все смолкло. Лишь жаркое дыхание было слышно в сгрудившихся телах. Целовальник побледнел, голова его ушла в плечи, руки сами собой сотворяли крестное знамение. Он знал за собой грех и понимал, что ему несдобровать. Мужики загудели и потянулись к кабатчику. Атаман остановил их властным криком: