Атаман Платов — страница 20 из 71

— Да так вот и понимайте, — ответил Матвей Иванович, поглаживая саблю.

— Слова-то ваши того, с душком.

— Эту саблю вручил мне отец. Он честно служил государыне императрице и отечеству…

— Ну вот, опять вы дерзите. Разве вам не известно, что государь повелел не употреблять слова «отечество» и «гражданин»? Иль вы пренебрегаете императорской волей?

— Тьфу ты, будь неладен! Видать, нечистый меня попутал, — постарался перевести в шутку разговор Матвей Иванович. — Ну, спасибо, сударь, за добрую весть. Через три дня моей ноги в столице не будет.

13 декабря он действительно выехал к себе на Дон.

И не ведал Платов, что в тот самый час, когда карета выносила его из столицы, Ратьков докладывал Павлу:

— Этот самый Платов, ваше величество, дерзкие мысли изволил высказать. Сидевший с ним в камере полковник Трегубов донёс, да и мне пришлось сие слушать. Замыслил доказать свою невинность. Полагаю, что на Дон его нельзя пускать. Подалее бы от родных мест надобно направить.

— Так не пускать! Немедленно вернуть!.. Нет, не сюда! В Кострому его! Послать сейчас же нарочного с депешей к Орлову, приказать направить Платова без промедления в Кострому!

В тот же день вслед Платову помчался сенатский курьер Николаев с письменным предписанием. 16 декабря он примчался в Москву.

— Остановился ли отставной генерал Платов? — потребовал ответа у хозяина придорожной гостиницы.

— А как же! Он и ныне проживает. Пошёл на службу в собор, завтра поутру отбывает далее.

Курьер поспешил к собору. Служба как раз кончилась, и народ выходил из храма. Он узнал Платова, высокого, по-кавалерийски стройного, с посеребрёнными усами и висками.

— По велению самого императора, — шагнул он к генералу…


Матвей Иванович ехал в Кострому с чувством глубокого и несправедливого оскорбления, и причиной опять был не кто иной, как сам государь. Душила обида, но высказать её не мог: рядом сидел Николаев, настороженно следящий за каждым его движением. «Дурак! Неужто сбегу?»

Он понимал, что пребывание в Костроме — это ссылка, неведомо длительная по времени. Но не это страшило, терзало душу воспоминание о доме, там семь его детей, к тому же вторая жена здоровьем слаба, часто болеет.

24 декабря добрались до Костромы. Город встретил перезвоном колоколов. Возвышались маковки церквей, кресты колоколен царапали серое низкое небо.

— Губернатором здесь Островский Борис Петрович, — сообщил Николаев. — К нему у меня письмо относительно вашего превосходительства.

В письме обер-прокурор писал, что генерал-майору Платову государь император соизволил повелеть жить без выезда в Костроме, а губернатору следить за образом его жизни, о чём постоянно уведомлять.

На следующий день пред Платовым предстал здоровяк с крутыми плечами и большой головой. Широкоскулое лицо с узкими глазами источало радость:

— Готов биться об заклад, что вижу донского героя! Матвей Иванович, здравствуйте!

— Ермолов! Ты ли?

Когда-то Потёмкин назвал его белым негром. С лёгкой руки светлейшего эта кличка прочно приклеилась к молодому офицеру. Он и в самом деле лицом походил на африканца.

— А ты-то за что здесь?

— От великого до смешного — один шаг, а в нынешнее время и того менее. Одни ли мы в опале!


С восшествием на престол Павла над Россией словно опустилась тень. Боясь, как бы «зловредные умствования» и дух французской революции не встревожили россиян, необузданный самодержец повелел принять жёсткие меры. Запрещался выезд русских за границу, ввоз иностранных книг, газет, журналов, даже музыкальных пьес; усилилась власть цензуры, все частные письма вскрывались.

Полагая, что дисциплина в армии низка, государь ввёл жесточайшие меры для наведения «порядка». Русский устав заменился прусским сорокалетней давности. Армия облачилась в прусский мундир, непригодный не только в войне, но и в мирное время. Со службы были уволены неугодные императору офицеры и высшие чины. Получили отставку семь фельдмаршалов, в том числе Румянцев, Каменский, Суворов, более трёхсот генералов. Увольнялись за малейшее отступление от уставного правила, отдавались под суд.

Платов и Ермолов поселились по соседству, часто проводили вместе целые дни. Нередко к генералу приезжали из близлежащих поместий помещики, приглашали к себе.

— На сие не имею права, — ответствовал Ермолов. — Испрошу разрешения столицы.

Он послал письмо прокурору Куракину: «Осмеливаюсь сим испросить у вашего сиятельства милостивого, буде возможно, позволения во утешение скорбной души Матвея Ивановича Платова, чтобы позволено было ему в некотором расстоянии от города в селения к дворянам известным по званию их выезжать; ибо его всякий желает у себя видеть за его хорошее, тихое и отменно вежливое обращение; ему же сие послужит к разгнанию чувствительной его унылости».

Ответ пришёл через несколько дней: «Сколько бы ни желал сие сделать, но невозможно, ибо это не от меня зависит».

— Терпи, казак, атаманом будешь! — успокаивал Ермолов.

— Ходил в атаманах. Всё это в прошлом.

— Я имею в виду большим атаманом, всего Войска Донского.

— Хороший ты человек, Алексей Петрович. Зятя бы мне такого! И не пожалел бы для тебя атаманского водка, вручил бы со спокойной душой…

Как ни тяжело было, Матвея Ивановича не покидала вера, что возведённая против него напраслина будет отвергнута, что он ещё поведёт в сражение полки. Он часто раздумывал над проведёнными ранее сражениями, строго оценивал свои решения и действия частей, выискивая недостатки и промахи. С жадностью набрасывался на газеты и сообщения, которые поступали в последнее время с Итальянского фронта, где воевала против французов возглавляемая Суворовым русская армия. Генералиссимус ведь ранее тоже был в опале.

Но в сентябре 1800 года возникло дело об укрывательстве на Дону беглых крестьян, и тучи над опальным генералом вновь сгустились. Невыносимые условия вынуждали бедняков центральных районов России бежать на юг. Существовавшее издавна право «с Дона выдачи нет» хотя и было отменено, однако многим беглым ещё помогало укрываться. Павлу представили списки помещиков, у которых беглые нашли приют. Там оказалась и фамилия Платова.

— Опять Платов! — вскипел Павел. — Где ныне он?

— В Костроме, под надзором.

— В Костроме? Не там ему место! В крепость его, в равелин! И потребовать объяснение!

Письменное распоряжение, о переводе Платова, из Костромы в Петербург застало, его больным. Сказалась походная жизнь, ранения. 9 октября его вывезли из Костромы снова в Петропавловскую крепость, на этот раз в Алексеевский равелин, как повелел император. Прощай, Кострома, где бесцельно прожито три года! Впереди тёмная неизвестность.

Через неширокую дверь его ввели в большое сводчатое помещение со множеством дверей по обе стороны.

— Ну-ка, гусь-сударь, скидывай одёжку, — потребовал рябой стражник. — Тут, сударь, зараз подчиняйся, с полуслова!

С него стащили сюртук, шаровары, сапоги. Босым, в одном бельё провели дальше.

— Одевай, гусь-сударь, парадное! — швырнули заношенную шинель, колпак, затвердевшие, без шнурков, башмаки.

Камера напоминала мешок. Шесть шагов до окна и от стены до стены — три. Койка, стол да параша. И всё.

Окно от пола высоко. Нижний край проёма скошен, чтобы свет падал в камеру. Решётка из толстых прутьев, схваченная для прочности на пересечении кольцами. Видно низкое, серое и холодное петербургское небо.

От окна к двери можно вышагивать по каменным плитам до бесконечности, до одурения.

В первый же день судебный чиновник удостоил его вниманием:

— Болезнь-то, видать по вас, отошла?

— Слава богу, немного полегчало.

— А коли так, то пишите объяснение.

— О чём?

— Как ютили беглый люд.

— Где ж мне писать, милостивый сударь? Неужто в камере?

Воздух в камере был сырой, стены в потёках, и холод пронизывал до костей.

— А что же не в камере? Пишите день. Никто не торопит, — сказал чиновник и оставил его наедине с листами бумаги.

…Взяв перо, Платов задумался. На память пришёл хмурый день поздней осени. В подворье он встретил своего управляющего Ивана Бугаевского.

— Поглядите, Матвей Иванович, на энтих. — Управляющий указал на стоящих поодаль мужика, бабу и детей. — Приплыли ноне с верховья откуда-то, ищут пристанища.

— Беглые, что ли?

— А то…

Матвей Иванович подозвал пришельцев.

— Как звать? — спросил мужика.

Тот ответил. Был он в расхлёстанных лаптях, в дерюжьем армяке, с холщовой котомкой за спиной. Баба босая, и ему запомнились её красные вспухшие ноги. К ней тянулись трое детей, четвёртого держала на руках.

— Уж не согрешил ли чего? — спросил он мужика.

— Что ты, барин! Как можно!

— Почему же ударились в бега?

— Бурмист проклятый извёл. В прошлый год девчонку нашу осильничал. Она через то руки на себя наложила, утопла в реке. А когда я барину пожаловался, тот совсем озверел.

— Кто? Барин?

— Не-е. Бурмист. Барин — что? Послушал да через неделю укатил в Москву. А бурмист остался. Обещал в гроб вогнать. И вогнал бы. Вот и задумали мы бежать.

Матвей Иванович посочувствовал.

— С конями дело имел? — спросил он мужика.

— С конями? А то как же! Свово конька имел, да подох. А коли б был, разве убег…

— Может, на завод определим? — Матвей Иванович посмотрел на управляющего.

— Можно и туда… Уж вы мне доверьтесь. Приписку сотворю, комар носа не подточит…

Вспомнив это, Платов не спеша посреди листа вывел слово «Объяснение». Как ни тяжело было, однако он старательно писал, черкал, выписывал сбоку листа и над строчками слова. Лишь с третьего раза переписал начисто свою «письменюгу». В ней объяснил, что начиная от 1786 года он, как и все донские помещики, принимал на жительство беглый люд, ибо запрещения не было, что, отсутствуя, он действительно дал словесное разрешение своему управителю Ивану Бугаевскому принимать пришлых людей и строить им дома для жительства из своего дохода, а также дав ещё и льготы для исправления их бедного хозяйства, не требуя от них ни работы, ни оброка, кроме государственных податей, когда истребованы будут…