Атаман — страница 18 из 105

— Четыре пишем, три в уме, — прохрипел Семенов, прочистив горло.

До окопов оставалось пройти совсем немного, и немцы одолели бы эти три десятка метров, если бы не меткая, очень хладнокровная стрельба казаков. Они хоть и были оглушены и ослеплены артиллерийским налетом, хоть и потеряли многих своих товарищей, а смогли прицельной стрельбой разредить цепь наступающих ровно наполовину.

Атака захлебнулась, немцы проворно, валом, покатились назад, Семенов же сумел снять еще одного германца—гривастого, бородатого, с просторным мешком за плечами, в котором запросто мог поместиться человек — он убегал, делая огромные длинные прыжки, останавливался, оборачивался в сторону казаков и, зло кривя красное потное лицо, стрелял из винтовки и снова пластал пространство гигантскими прыжками.

В одну из таких остановок Семенов и поймал его на мушку.

— Пять пишем — два в уме.

Сотник как задачу себе поставил: срубить семь вражеских голов. Число семь возникло спонтанно, вроде бы из ничего, и походило на некий родительский наказ... Семь так семь. Он прислонился спиной к грязной стенке окопа, отдышался.

Немцев уже не было видно.

«Сейчас начнется. То, что немаков не видно — ничего не значит», — подумал Семенов с зажатой внутри тоской, оглядел своих: все ли целы?

Неподалеку от него, подложив под себя заляпанный грязью снарядный ящик, сидел, подергивая головой, Никифоров, выковыривал что-то из уха и снова тряс головой. За ним виднелся Луков, тоже живой, не покалеченный, с бледный худым лицом. Семенов откашлялся.

— Мужики, сейчас немаки снова начнут нас снарядами обрабатывать, — предупредил он. — Будьте готовы.

Казаки в его сторону даже не повернулись — сил не было. Лишь Никифоров подергал плечом и пробасил незнакомым, совершенно чужим голосом:

— Знаем, ваше благородие!

Сотник приподнялся над бруствером, выглянул. Неровное, изрытое воронками поле было усеяно трупами. Немцев валялось не менее пятидесяти, почти все с ранцами — полевым припасом, который всегда находился у них с собою. «Раз есть ранцы — значит есть жратва, — отметил про себя сотник, — казаки голодными не останутся».

Над полем, на малой высоте, будто птицы какие, тянулись хлопья дыма. Это горел фольварк Столповчина. Пахло прелью, гнилью, гарью — на этом поле присутствовали все запахи, все, кроме запаха жизни, и осознание этого рождало желание сделаться маленьким, совсем маленьким, забраться в землю и раствориться в ней.

Через десять минут в воздухе послышалось бултыханье; казалось, по небу летел чемодан, набитый тяжелыми пожитками и раскрывшийся на ходу, пожитки должны были выпасть из него, но не выпали, громыхали внутри, крышка должна была отвалиться, но не отвалилась — летел «чемодан», трепыхался в воздухе, издавал неприятный, вызывающий зуд на коже звук — промахнул через поле, через реку и на той стороне, за водой, вдали от берега, всадился в землю, завалив несколько деревьев и порубив кусты. Вода в Дресвятице приподнялась от взрыва, очутилась в воздухе.

Перелет.

За первым «чемоданом» приехал второй, азартно повизгивающий в полете, раскаленный — воздух разрезал оранжевый, окруженный искорьем болид, лег в землю в трех метрах от кромки воды.

Снова перелет.

Третий снаряд шел беззвучно. Он летел, он ощущался, но звука его не было слышно. В окопе сразу сделалось нечем дышать. Это был один из тех самых опасных снарядов — беззвучных, что обязательно накрывают человека.

— Хы-ы... хы-ы... — донесся до Семенова странный звук. Кто-то из казаков давился воздухом, пробовал протолкнуть его в себя, но никак это не получалось — он не мог продышаться. — Хы-ы-ы...

Сотник представил, как трудно этому казаку, схватился рукой за горло. Выкрикнул:

— Помогите же ему!

— Хы-ы! — Казак, которого кто-то ударил кулаком по хребту, в последний раз вздохнул, пробивая твердый воздушный комок.

Перед линией окопов плотным темным столбом поднялась земля, закрыла небо, превращая день в ночь, края окопа сдвинулись, сплющивая казаков, вбирая в себя их тела. Послышались задавленные крики.

Горячий вонючий воздух промахнул над головой сотника, больно обварил его, Семенов замычал немо, пытаясь присесть на корточки, спрятаться, но сдвинувшиеся стенки окопа не дали ему опуститься, и сотник так же, как и казаки, находящиеся рядом, закричал. По голове его ударил крупный комок земли, как страшная черная курица, свалился на погон, следом ударил еще один комок, поменьше.

Семенову показалось, что это конец, но нет — конец отодвинулся, над макушкой скрипуче пропели осколки, и сделалось тихо.

Уши словно забило ватой. Несколько секунд пи один звук не доходил до сотника, потом чуть отпустило, и до него из далекого далека донесся крик:

— Слюдянкина убило!

«Слюдянкин, Слюдянкин... — тотчас забились молоточки в тупом, но не угасшем — все-таки не угасшем — мозгу. — Кто этот неведомый Слюдянкин?» В сердце воткнулось что-то острое, заусенчатое, будто пристрял целый ворох верблюжьих колючек, Семенов напрягся, но в следующую секунду облегченно обмяк — ни в его сотне, ни в соседней казака по фамилии Слюдянкин не было. Значит, чужой, из полка уссурийцев.

Впрочем, на войне чужих быть не должно, чужими могут быть только враги. Слюдянкин — это тоже свой.

«Слюдянкин, Слюдянкин... Интересно, видел ли я когда-нибудь его?»

Сомкнувшиеся друг с другом стенки окопов медленно расползлись, комок верблюжьих колючек, прилепившийся к сердцу, будто к порткам, отцепился, сделалось легче дышать. Семенов сбросил с плеча комок земли, сдернул с головы испачканную фуражку, отряхнул ее двумя ударами о руку.

Глаза слезились, ноздри разъедала кислая пироксилиновая вонь, кажется, сердце сидело где-то в глотке, готовое выскочить наружу, но в следующий миг оно нырнуло вниз, хотя полет очередного «чемодана» даже еще не был слышен, сердце уже чувствовало его. Семенов ощутил, вжался спиной в стенку окопа, ногами, ступнями уперся в стенку противоположную, напрягся.

На этот раз «чемодан» всадился в землю еще ближе — гудящая огненная простынь накрыла окоп целиком, выжгла редкие былки травы и унеслась к реке. Людей, сидевших в окопе, подбросило вверх, потом с силой загнало обратно. Земля, взметнувшаяся к небу вместе с раскаленными осколками, также понеслась обратно, на головы казаков, засыпая окопы, заваливая тех, кто в них находился.

— Э-э-э-э! — рассек сердце протяжный крик и умолк — жил родимец на белом свете, исполнял свой ратный долг, и не стало его.

Немецкие «чемоданы» падали одни за другим. Когда прекращалась артиллерийская обработка, появлялась плотная цепь немецких солдат — цветная, разношинельная, состоявшая из егерей, пехотинцев и спешенных кавалеристов.

К вечеру из двадцати восьми офицеров Первого Нерчинского полка, где служил Семенов, в живых осталось только девять. Погиб и командир полка Кузнецов. У соседей уссурийцев, которые форсировали Дресвятицу вместе с забайкальцами, также погиб командир — полковник Куммант.

Пехота, которая должна была поддержать казаков, подпереть наступление, так и не подошла, с той стороны Дресвятицы не переправился ни один человек.

Фольварк Столповчина сгорел дотла, лишь в небо сиротливыми жерлами глядели высокие трубы трех печей да еще лезла, мозолила взгляд черная решетка одной из крыш, с которой ручьем стекла на землю потрескавшаяся черепица; лес, росший неподалеку, был изуродован — ни одного целого дерева.

И все время откуда-то тянуло вонючим, вышибающим слезы дымом.

Безрадостная картнна окружала казаков. Ночью оставшиеся в живых стали подтягиваться к Дресвятице — надо было, пока всех не перебили, уходить к своим.

Кого из казаков можно было похоронить — похоронили прямо в большом длинном окопе, засыпав его землей и вогнав в длинный извивистый холмик несколько деревянных табличек с фамилиями убитых, среди которых — Семенов обратил внимание — была и невольно врезавшаяся в мозг фамилия Слюдянкин; у тех, кого не сумели похоронить, попросили прощения; тела убитых полковников — Кузнецова и Кумманта — унесли с собой, на поспешно сколоченном плотике доставили на другой берег.

Переправа происходила в полной тиши, в непроглядной черноте ночи: казаки ночных атак немцев не опасались — они темноты боялись больше казаков, — поэтому переправились на свой берег без потерь.

Уже стоя на своем берегу, мокрый, усталый, злой, Семенов попытался разглядеть в ночном мраке противоположный берег — и ничего там не увидел. Клубилось, пытаясь взняться к небесам, что-то черное, плотное, неслышно встряхивало землю, но никого и ничего не было видно, словно некий мор навалился на тот берег Дресвятицы. В двух метрах от ног плыла черная холодная вода, уползала куда-то вдаль, растворялась в пространстве, и вместе с ней уползали души погибших на этом несчастливом плацдарме людей — забайкальских и уссурийских казаков. Если бы генерал Орановский кинул бы на плацдарм хотя бы один пехотный полк — казаки смогли потеснить немцев километров на пятьдесят, не меньше, сидели бы сейчас в каком-нибудь замке, дули бы из бочек старое вино... Но нет, не получилось.

Предали казаков. Свои своих же и предали.

Днем, когда догоняли полк — конная армия, оказывается, начала отступать к Цеханову, — на опушке сиротского, с облетевшей листвой леска увидели пехотинцев. При виде их Луков, обычно спокойный, погруженный в себя, не выдержал, в нем словно что-то лопнуло, сорвало сдерживающие клапаны, и он, громко втянув в себя воздух, выдернул шашку из ножен и кинулся на пехотинцев.

— С-суки! — закричал он. — Предатели! Вы нас предали! Предали!

Лицо у Лукова задергалось, поползло в сторону, глаза налились кровью.

— Нельзя, Луков! — наперерез взбесившемуся казаку кинулся Белов, вцепился в руку, сжимающую шашку, попробовал вывернуть ее, но Луков был мужиком дюжим, и тогда Белов ударил его кулаком, будто молотом, по голове — у Лукова только зубы лязгнули.

— С-суки! — продолжал реветь Луков.

— Они-то тут при чем? Это генералов надо долбать, Луков, а не пехтуру. Окопались у нас в штабах немцы, что хотят, то и делают... Разные Ранненкампфы, Орановские и прочие... Гадят нам, гадят, гадят... А пехтура тут ни при чем!